Но я не сказал, что смотрел фильм без звука.
– Поздновато для того, чтобы быть не дома, – сказал Единственный с улыбкой. – Как тебе нравится этот полуночник, Анита?
Анита инстинктивно прикоснулась к дорожке на чулке, словно хотела прикрыть обнажившееся тело, но зацепила чулок длинным ногтем, и тут же под ее рукой расползлась огромная дыра. Мы все сделали вид, что ничего не замечаем. Анита сказала:
– О боже! – и непонятно было, к чему это относилось – к порванному чулку или к намеку на мои похождения.
– Вернемся к делу, – сказал Неповторимый. – Полагаю, вы поняли, чего я от вас хочу. Так, Руиберрис? В любом случае в ближайшее время ты будешь работать в тесном контакте с Хуанито, лучше у него дома (если вы оба ничего не имеете против), чтобы он держал все под контролем и инструктировал тебя, – он меня уже тысячу лет знает. И если получится хорошо – можешь не сомневаться: у тебя будет много работы, – добавил он, как будто предлагал мне выгодную сделку (наверняка он не знал, какие низкие расценки установили его люди). Он встал, и все остальные тут же поднялись (мы с Анитой вскочили, Тельес поднялся с достоинством – или с трудом, – Сегарра выпрямил спину, а Сегурола опустил палитру: модель уходила). Но прежде чем уйти, Solus указал пальцем на ботинок Хуанито:
– Хуанито, не забудь про шнурок, а то наступишь на него.
Тельес посмотрел вниз. Он не знал, что делать. Было ясно, что сам он завязать шнурок не сможет. Я мгновенно оценил ситуацию: ждать, пока Сегарра доползет до того места, где стоим мы, бесполезно, надеяться на то, что сам Тельес сможет нагнуться, бессмысленно, на Сегуролу рассчитывать не приходится – может быть, ему вообще запрещено выходить из его угла и приближаться к Отшельнику (бедный художник казался изгнанником и узником), молодая и ловкая сеньорита Анита подошла бы лучше всего, но если она нагнется или встанет на колено, у нее могут лопнуть пуговицы на жакете, а уж что будет с чулками – просто страшно представить. Оставались мы с Одиноким Ковбоем. Я бросил на него быстрый взгляд – он не двигался (впрочем, ничего другого я и не ожидал). Надо было действовать.
– Я завяжу, не беспокойтесь, – сказал я, и хотя со стороны казалось, что я обращаюсь к Тельесу, я сказал это Only the Lonely, как будто ему могла прийти в голову мысль сделать это самому.·
– Не нужно, не нужно, – запротестовал Тельес, но в голосе его звучало облегчение и благодарность. Я встал на колено и завязал шнурок (его концы были разной длины) двойным узлом, как если бы он был ребенком, а я был Луисой, его дочерью, которую я видел на кладбище и с которой я сейчас словно сроднился. Пока я проделывал эту операцию, все смотрели на меня, как хирурги, которые наблюдают за работой знаменитого коллеги, извлекающего пулю. Я стоял на коленях перед старым отцом Марты Тельес, как старый Уэллс или Фальстаф стоял на коленях перед новым королем, который, став королем, перестал быть тем, кем был раньше, – его милым мальчиком.
– Готово, – сказал я, поднимаясь, и машинально потер руки.
Тельес некоторое время внимательно разглядывал крепко завязанный шнурок.
– Чуть туговато, – сказал, он, – но ничего.
Only You тоже потер руки. Я снова обратил внимание на полоски пластыря и не смог удержаться от вопроса, хотя рисковал в последнюю минуту вывести Единственного из себя:
– Отчего у Вас пластырь, сеньор? – спросил я.
Он поднял указательный палец, словно собирался дать знак к началу концерта. В глазах его загорелись веселые огоньки, уголки губ поднялись в улыбке:
– Так я тебе и сказал!
И мы все снова рассмеялись.
* * *
Нет нужды говорить, что в мою компетенцию не входило угадывать желания Неповторимого, не совсем ясные ему самому. Для него это был очередной каприз, прихоть, навеянная фильмом, который он посмотрел однажды бессонной ночью. Он посмотрел этот фильм и внезапно почувствовал банальную зависть. Он не сообразил, что со времен Ланкастеров прошли века и уже поэтому они давно стали вымышленными персонажами: мы не знаем, какими они были, для нас они такие, какими мы их себе представили, они уже не могут быть объектом изучения или наблюдения. Поэтому они такие цельные и узнаваемые. Люди никогда не бывают такими, это привилегия литературных и исторических персонажей. Он же был человеком (хотя в отличие от прочих смертных мог быть почти уверен, что в будущем перешагнет ту границу, которую мало кому дано перешагнуть), а люди изменчивы и непостоянны, бесхарактерны и малодушны, они всегда готовы свернуть с ими же выбранного пути, отказаться от своих принципов, так что однажды написанный портрет очень часто идет насмарку, и если уж писать портрет, то писать приукрашивая или так, словно тот, чей портрет мы пишем, уже никогда не изменится, словно он умер и уже не сможет ни от чего отречься, как и Марта Тельес (сейчас я с каждым днем все больше привыкаю думать о ней как о мертвой, словно она всегда была мертвой: я знаю ее мертвой гораздо больше времени, чем знал живой, – живой я знал ее три дня и за эти три дня был с ней всего несколько часов).· В любом случае мертвым человек бывает гораздо дольше, чем живым. Я говорю не о ней, не о том» что ее смерть пришла слишком рано. Я говори обо всех людях, живших и живущих на земле, которые, становясь прошлым, живут в памяти других людей (пока эта память сохраняется) гораздо дольше, чем длилась их земная жизнь. И когда она сказала мне: «Обними меня», – она, наверное, верила, что родилась, чтобы выйти замуж, стать матерью и умереть молодой. Наверное, ей казалось в ту минуту, что вся ее предыдущая жизнь была лишь прелюдией к этой ночи, которую она собиралась провести со мной и которая должна была стать ночью измены, но не стала ею. А я воспринимал ее как человека, который появился в моей жизни только для того, чтобы умереть рядом со мной и чтобы заставить меня пережить то, что я переживаю сейчас. Какая странная миссия – появиться и тут же исчезнуть, появиться с одной целью: заставить меня делать то, чего в ином случае я делать не стал бы («она не прервалась, моя нить, шелковая нить, ведущая неизвестно куда»): беспокоиться за малыша, искать в газете извещение, стоять во время похорон у могилы 1914 года, снова и снова слушать пленку («…наверное, не слишком хочешь со мной встретиться, если хочешь – я еще успею к тебе заехать»; «…судя по всему, он ничего, но – кто знает»; «…он не очень образованный, povero me»; «…тут такие дела, он мне в любую минуту может понадобиться»; «…пусть будет, как ты хочешь»; «…если не возражаешь, можем встретиться в понедельник или во вторник»; «…привет, это я, оставьте мне ветчины»; «…пожалуйста, пожалуйста» и плач), вмешиваться без всякой цели в жизнь людей, которых я даже не знаю (как шпион, который не знает, что именно он должен выведать – и должен ли что-то выведывать, – а сам рискует, что его тайну узнают именно те люди, которые не должны ее знать, хотя эти люди понятия не имеют, что у него есть тайна, имеющая отношение и к ним). Так что пока я храню свою тайну и собираюсь писать речь, с которой Solus обратится ко всему миру, хотя я сам к этому миру не принадлежу – я в нем никто. А может быть, это и правильно? Может быть, слова, которые он будет произносить, и должны исходить от самого темного анонима в его королевстве (лучше сказать, от темного псевдонима, потому что для него я – Руиберрис де Торрес), именно тогда они станут его словами. Странная миссия была у Марты Тельес: появиться и исчезнуть для того, чтобы я качал искать знакомства с ее старым отцом и сделал его жизнь чуть менее пустой, дал ему возможность на неделю почувствовать себя полезным и даже необходимым государству человеком. Чтобы скрасил жизнь старика, стоящего на пороге смерти и пережившего своих детей. Если бы Марта была жива, я не входил бы несколько дней подряд в огромный подъезд старинного дома в богатом районе Саламанка, не поднимался бы в претенциозном древнем лифте с деревянными дверьми и скамьей, не нажимал бы кнопку звонка, не проводил бы по нескольку часов в большом, со множеством книг и картин, кабинете, в котором царил беспорядок и еще теплилась жизнь, не сидел бы за столом, на котором стояла моя, принесенная мною в первый день, портативная пишущая машинка, которой я уже почти не пользуюсь, а в соседней комнате не потирал бы взволнованно руки пожилой человек, который был очень мил и был просто счастлив, что в доме появился еще кто-то, кроме служанки, которая носит не наколку, как принято теперь, а фартук и которая наверняка завязывает ему шнурки но утрам. И этот пожилой человек не наблюдал бы, как я работаю, не заходил бы каждые несколько минут в кабинет якобы для того, чтобы взять какую-нибудь книгу или письмо, не расхаживал бы по кабинету, насвистывая и заглядывая мне через плечо, и не задавал бы мне одних и тех же вопросов: «Ну, как идет дело? Продвигаетесь? Вам что-нибудь нужно?» – в надежде, что я захочу с ним посоветоваться или попрошу его прочитать последний написанный мною абзац и высказать (на правах признанного знатока души Отшельника) свое мнение – одобрить или внести поправки, не уходил бы время от времени на кухню, чтобы смолоть кофе. И я не познакомился бы ни с Луисой – Луисой Тельес, дочерью и сестрой, которая зашла к отцу в конце второго дня насвистывания и работы, – ни с Эдуардо Деаном, зятем, мужем, вдовцом, который пришел вслед за Луисой (или познакомился бы с ними при других обстоятельствах). И я не вошел бы с ними в этот ресторан. «Хотите пойти с нами?» – предложил Тельес, и я ответил: «С удовольствием», – не заставляя долго себя упрашивать, хотя, возможно, никто меня упрашивать и не собирался. Первым в дверь вошел отец: он итальянец, а итальянцы никогда не позволят женщине первой войти в какое-нибудь заведение, потому что сначала надо посмотреть, какова обстановка, ведь там могут летать бутылки и сверкать ножи – мужчины умудряются иногда устроить драку в самом неподходящем месте, – потом Луиса Тельес, потом я. Деан пропустил меня вперед – не столько из вежливости, сколько потому, что чувствовал некоторое социальное превосходство. А может быть, это была та нарочитая предупредительность, которую проявляют по отношению к наемным работникам. «Идиот, ты не знаешь, что твоя жена умерла в моих объятиях, когда ты был в Лондоне, идиот, ты до сих пор ничего не знаешь», – подумал я и тут же устыдился: иногда в мыслях я высказываюсь слишком резко, слишком по-мужски. К тому, кого мысленно оскорбляешь, всегда обращаешься на «ты».
Деан был довольно привлекательный мужчина, годы пошли ему только на пользу. Сейчас я видел его вблизи, и на его лице уже не было того выражения растерянности, какое я видел за месяц до того, на кладбище, и он уже не прижимал ладони к вискам. Не знаю, прав ли я – ведь я с самого начала кое-что о нем знал, я присутствовал при изменении его гражданского состояния, когда он и не подозревал об этом, – но, мне кажется, этого нельзя было не заметить: у него было лицо вдовца, хотя трудно сказать, стало оно таким месяц назад или было таким уже давно. (Вдовцы кажутся такими спокойными, даже когда их сердце разрывается от отчаяния и горя, – если есть отчаяние и горе). Здороваясь, он подавал левую руку, хотя левшой не был и правая рука не была забинтована или в гипсе. Это просто его причуда, с самого начала затруднявшая и осложнявшая общение с ним. Казалось, это еще одно проявление неопределенности его характера, как и насмешливо поднятые брови, и тяжелый взгляд больших глаз, и раздвоенный подбородок, как у Гранта Митчема и Макмюррея (хотя он гораздо более худой, чем любой из этих актеров). Когда Тельес знакомил нас, мне показалось, что ни Деан, ни Луиса меня не узнали, а значит, тогда на кладбище они не обратили на меня внимания. Правда, во время обеда, точнее, перед обедом, когда мы ждали заказ, я на миг засомневался в этом. Тельес с дочерью заговорили о каких-то семейных делах, которые нас с Деаном совершенно не интересовали, и мы несколько минут слушали не вмешиваясь. Бремя от времени Деан бросал на меня взгляд. Это был испытующий взгляд, словно Деан что-то знал обо мне или видел меня насквозь. Под таким недоверчивым и ждущим взглядом начинаешь говорить и говорить и никак не можешь остановиться, хотя вопросов тебе не задают, рассказываешь больше, чем тебя просят, приводишь новые доказательства того, что в доказательствах не нуждается и в чем никто не высказал сомнения, но ты чувствуешь себя не в своей тарелке, потому что тот, кто тебя слушает, ничего не говорит – он все еще чего-то ждет, словно зритель в театре, который не уйдет, пока не кончится спектакль. Человек тоже может быть спектаклем. Сейчас спектаклем был я, хотя за те несколько минут я не произнес ни слова – на меня можно было только смотреть, как на экран телевизора, на котором есть изображение, но нет звука. «Не понимаю, как Марта умудрялась иметь любовника, – подумал я. – Этот крикун Висенте сдержанностью, по словам его собственной жены, не отличается – трепач, готовый разболтать все, даже во вред себе. Не понимаю, как ей это удавалось при таком муже! Как могла она долго что-то от него скрывать? Впрочем, может быть, связь с Висенте началась недавно, несмотря на тот тон, которым он говорит на пленке, несмотря на то, что он оскорбляет ее открыто, а не только в мыслях: физическая близость порождает душевную близость, но она же часто дает повод для бесцеремонности и грубости – что-то рушится в отношениях, они словно портятся, теряют чистоту. Нужно еще раз послушать пленку: нет ли в голосе мужчины нетерпения, которое всегда бывает вначале, когда новое кажется таким желанным, когда только о нем и думаешь. Деан – человек проницательный и, должно быть, мстительный, Инес говорила, что он собирается разыскать меня – он не похож на человека, который смиряется с судьбой и сидит сложа руки, он скорее человек действия, умеющий добиваться от людей чего угодно, умеющий убеждать; он, наверное, способен повернуть ход событий и сломать чужую волю. У него взгляд человека, никогда не изменяющего своим, принятым раз и навсегда, принципам. Многочисленные морщины, которые сейчас только намечаются, к старости сделают его лицо похожим на кору дерева. Его медлительность, его способность удивляться и невероятная проницательность (я имел возможность наблюдать это и почувствовать на себе) – все говорит о том, что он человек, который предвидит последствия своих поступков, который знает, что может случиться все, а потому ничему не следует удивляться дольше, чем на мгновение – то мгновение, которое предшествует пониманию, – даже тому, что думаем и делаем мы сами; жестокость, милосердие, насмешка, приступы грусти и вспышки гнева, легкая ирония, прямота, доверчивость и глубокая задумчивость, вспыльчивость или безжалостность – со всем этим умеют справляться те, кто задумывается на минуту перед тем, как начать действовать. Это человек предусмотрительный и дальновидный, он всегда начеку, он упитывает то, чего не учитывают другие: он предвидит то, что произойдет в будущем, а потому всегда уверен в правильности своих решений». (А может быть, все совсем не так? Все наоборот? Может быть, он всегда умеет повернуть дело так, как выгодно ему, и действует не размышляя, зная, что потом всегда найдет оправдание тому, что сделал импульсивно, подчинившись минутному желанию или инстинкту. Да-да, конечно! Такой человек всегда сможет найти объяснение своим словам и поступкам, всегда сумеет оправдаться и переубедить тех, у кого другая точка зрения. Все можно рассказать, если умеешь представить дело, умеешь найти объяснения, оправдания и смягчающие обстоятельства. Рассказать о чем-то – значит проявить щедрость. Все может случиться, обо всем можно поведать, все можно принять, всегда можно найти способ остаться безнаказанным, целым и невредимым; кодексы, указы и законы не выполняются: они всегда могут измениться, их легко обойти. Всегда найдется кто-то, кто может сказать: «Ко мне это неприменимо», или «Это не мой случай», или «В этот раз нет, может быть, в следующий, если я еще когда-нибудь попадусь». А кто-то другой его в этом поддержит.) Голос у него был необыкновенно низкий, хрипловатый и гулкий, словно раздавался из-под шлема или словно каждое свое слово он обдумывал и хранил уже несколько веков. Говорил он очень медленно. Именно так он и заговорил, когда (подали уже второе блюдо) впервые упомянул о Марте, своей жене, которая умерла за месяц до этого, умерла в его отсутствие:
– Вы помните, что через неделю будет день рождения Марты? – спросил он. – Ей исполнилось бы тридцать три. Она не дожила даже до этого знаменательного возраста.
Он произнес это, глядя раскосыми глазами цвета пива на Луису, чьи последние слова послужили поводом для его вопроса. По крайней мере, после ее слов его вопрос не показался неуместным, не имевшим отношения к общему разговору, который до этой минуты был довольно бессвязным:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
– Поздновато для того, чтобы быть не дома, – сказал Единственный с улыбкой. – Как тебе нравится этот полуночник, Анита?
Анита инстинктивно прикоснулась к дорожке на чулке, словно хотела прикрыть обнажившееся тело, но зацепила чулок длинным ногтем, и тут же под ее рукой расползлась огромная дыра. Мы все сделали вид, что ничего не замечаем. Анита сказала:
– О боже! – и непонятно было, к чему это относилось – к порванному чулку или к намеку на мои похождения.
– Вернемся к делу, – сказал Неповторимый. – Полагаю, вы поняли, чего я от вас хочу. Так, Руиберрис? В любом случае в ближайшее время ты будешь работать в тесном контакте с Хуанито, лучше у него дома (если вы оба ничего не имеете против), чтобы он держал все под контролем и инструктировал тебя, – он меня уже тысячу лет знает. И если получится хорошо – можешь не сомневаться: у тебя будет много работы, – добавил он, как будто предлагал мне выгодную сделку (наверняка он не знал, какие низкие расценки установили его люди). Он встал, и все остальные тут же поднялись (мы с Анитой вскочили, Тельес поднялся с достоинством – или с трудом, – Сегарра выпрямил спину, а Сегурола опустил палитру: модель уходила). Но прежде чем уйти, Solus указал пальцем на ботинок Хуанито:
– Хуанито, не забудь про шнурок, а то наступишь на него.
Тельес посмотрел вниз. Он не знал, что делать. Было ясно, что сам он завязать шнурок не сможет. Я мгновенно оценил ситуацию: ждать, пока Сегарра доползет до того места, где стоим мы, бесполезно, надеяться на то, что сам Тельес сможет нагнуться, бессмысленно, на Сегуролу рассчитывать не приходится – может быть, ему вообще запрещено выходить из его угла и приближаться к Отшельнику (бедный художник казался изгнанником и узником), молодая и ловкая сеньорита Анита подошла бы лучше всего, но если она нагнется или встанет на колено, у нее могут лопнуть пуговицы на жакете, а уж что будет с чулками – просто страшно представить. Оставались мы с Одиноким Ковбоем. Я бросил на него быстрый взгляд – он не двигался (впрочем, ничего другого я и не ожидал). Надо было действовать.
– Я завяжу, не беспокойтесь, – сказал я, и хотя со стороны казалось, что я обращаюсь к Тельесу, я сказал это Only the Lonely, как будто ему могла прийти в голову мысль сделать это самому.·
– Не нужно, не нужно, – запротестовал Тельес, но в голосе его звучало облегчение и благодарность. Я встал на колено и завязал шнурок (его концы были разной длины) двойным узлом, как если бы он был ребенком, а я был Луисой, его дочерью, которую я видел на кладбище и с которой я сейчас словно сроднился. Пока я проделывал эту операцию, все смотрели на меня, как хирурги, которые наблюдают за работой знаменитого коллеги, извлекающего пулю. Я стоял на коленях перед старым отцом Марты Тельес, как старый Уэллс или Фальстаф стоял на коленях перед новым королем, который, став королем, перестал быть тем, кем был раньше, – его милым мальчиком.
– Готово, – сказал я, поднимаясь, и машинально потер руки.
Тельес некоторое время внимательно разглядывал крепко завязанный шнурок.
– Чуть туговато, – сказал, он, – но ничего.
Only You тоже потер руки. Я снова обратил внимание на полоски пластыря и не смог удержаться от вопроса, хотя рисковал в последнюю минуту вывести Единственного из себя:
– Отчего у Вас пластырь, сеньор? – спросил я.
Он поднял указательный палец, словно собирался дать знак к началу концерта. В глазах его загорелись веселые огоньки, уголки губ поднялись в улыбке:
– Так я тебе и сказал!
И мы все снова рассмеялись.
* * *
Нет нужды говорить, что в мою компетенцию не входило угадывать желания Неповторимого, не совсем ясные ему самому. Для него это был очередной каприз, прихоть, навеянная фильмом, который он посмотрел однажды бессонной ночью. Он посмотрел этот фильм и внезапно почувствовал банальную зависть. Он не сообразил, что со времен Ланкастеров прошли века и уже поэтому они давно стали вымышленными персонажами: мы не знаем, какими они были, для нас они такие, какими мы их себе представили, они уже не могут быть объектом изучения или наблюдения. Поэтому они такие цельные и узнаваемые. Люди никогда не бывают такими, это привилегия литературных и исторических персонажей. Он же был человеком (хотя в отличие от прочих смертных мог быть почти уверен, что в будущем перешагнет ту границу, которую мало кому дано перешагнуть), а люди изменчивы и непостоянны, бесхарактерны и малодушны, они всегда готовы свернуть с ими же выбранного пути, отказаться от своих принципов, так что однажды написанный портрет очень часто идет насмарку, и если уж писать портрет, то писать приукрашивая или так, словно тот, чей портрет мы пишем, уже никогда не изменится, словно он умер и уже не сможет ни от чего отречься, как и Марта Тельес (сейчас я с каждым днем все больше привыкаю думать о ней как о мертвой, словно она всегда была мертвой: я знаю ее мертвой гораздо больше времени, чем знал живой, – живой я знал ее три дня и за эти три дня был с ней всего несколько часов).· В любом случае мертвым человек бывает гораздо дольше, чем живым. Я говорю не о ней, не о том» что ее смерть пришла слишком рано. Я говори обо всех людях, живших и живущих на земле, которые, становясь прошлым, живут в памяти других людей (пока эта память сохраняется) гораздо дольше, чем длилась их земная жизнь. И когда она сказала мне: «Обними меня», – она, наверное, верила, что родилась, чтобы выйти замуж, стать матерью и умереть молодой. Наверное, ей казалось в ту минуту, что вся ее предыдущая жизнь была лишь прелюдией к этой ночи, которую она собиралась провести со мной и которая должна была стать ночью измены, но не стала ею. А я воспринимал ее как человека, который появился в моей жизни только для того, чтобы умереть рядом со мной и чтобы заставить меня пережить то, что я переживаю сейчас. Какая странная миссия – появиться и тут же исчезнуть, появиться с одной целью: заставить меня делать то, чего в ином случае я делать не стал бы («она не прервалась, моя нить, шелковая нить, ведущая неизвестно куда»): беспокоиться за малыша, искать в газете извещение, стоять во время похорон у могилы 1914 года, снова и снова слушать пленку («…наверное, не слишком хочешь со мной встретиться, если хочешь – я еще успею к тебе заехать»; «…судя по всему, он ничего, но – кто знает»; «…он не очень образованный, povero me»; «…тут такие дела, он мне в любую минуту может понадобиться»; «…пусть будет, как ты хочешь»; «…если не возражаешь, можем встретиться в понедельник или во вторник»; «…привет, это я, оставьте мне ветчины»; «…пожалуйста, пожалуйста» и плач), вмешиваться без всякой цели в жизнь людей, которых я даже не знаю (как шпион, который не знает, что именно он должен выведать – и должен ли что-то выведывать, – а сам рискует, что его тайну узнают именно те люди, которые не должны ее знать, хотя эти люди понятия не имеют, что у него есть тайна, имеющая отношение и к ним). Так что пока я храню свою тайну и собираюсь писать речь, с которой Solus обратится ко всему миру, хотя я сам к этому миру не принадлежу – я в нем никто. А может быть, это и правильно? Может быть, слова, которые он будет произносить, и должны исходить от самого темного анонима в его королевстве (лучше сказать, от темного псевдонима, потому что для него я – Руиберрис де Торрес), именно тогда они станут его словами. Странная миссия была у Марты Тельес: появиться и исчезнуть для того, чтобы я качал искать знакомства с ее старым отцом и сделал его жизнь чуть менее пустой, дал ему возможность на неделю почувствовать себя полезным и даже необходимым государству человеком. Чтобы скрасил жизнь старика, стоящего на пороге смерти и пережившего своих детей. Если бы Марта была жива, я не входил бы несколько дней подряд в огромный подъезд старинного дома в богатом районе Саламанка, не поднимался бы в претенциозном древнем лифте с деревянными дверьми и скамьей, не нажимал бы кнопку звонка, не проводил бы по нескольку часов в большом, со множеством книг и картин, кабинете, в котором царил беспорядок и еще теплилась жизнь, не сидел бы за столом, на котором стояла моя, принесенная мною в первый день, портативная пишущая машинка, которой я уже почти не пользуюсь, а в соседней комнате не потирал бы взволнованно руки пожилой человек, который был очень мил и был просто счастлив, что в доме появился еще кто-то, кроме служанки, которая носит не наколку, как принято теперь, а фартук и которая наверняка завязывает ему шнурки но утрам. И этот пожилой человек не наблюдал бы, как я работаю, не заходил бы каждые несколько минут в кабинет якобы для того, чтобы взять какую-нибудь книгу или письмо, не расхаживал бы по кабинету, насвистывая и заглядывая мне через плечо, и не задавал бы мне одних и тех же вопросов: «Ну, как идет дело? Продвигаетесь? Вам что-нибудь нужно?» – в надежде, что я захочу с ним посоветоваться или попрошу его прочитать последний написанный мною абзац и высказать (на правах признанного знатока души Отшельника) свое мнение – одобрить или внести поправки, не уходил бы время от времени на кухню, чтобы смолоть кофе. И я не познакомился бы ни с Луисой – Луисой Тельес, дочерью и сестрой, которая зашла к отцу в конце второго дня насвистывания и работы, – ни с Эдуардо Деаном, зятем, мужем, вдовцом, который пришел вслед за Луисой (или познакомился бы с ними при других обстоятельствах). И я не вошел бы с ними в этот ресторан. «Хотите пойти с нами?» – предложил Тельес, и я ответил: «С удовольствием», – не заставляя долго себя упрашивать, хотя, возможно, никто меня упрашивать и не собирался. Первым в дверь вошел отец: он итальянец, а итальянцы никогда не позволят женщине первой войти в какое-нибудь заведение, потому что сначала надо посмотреть, какова обстановка, ведь там могут летать бутылки и сверкать ножи – мужчины умудряются иногда устроить драку в самом неподходящем месте, – потом Луиса Тельес, потом я. Деан пропустил меня вперед – не столько из вежливости, сколько потому, что чувствовал некоторое социальное превосходство. А может быть, это была та нарочитая предупредительность, которую проявляют по отношению к наемным работникам. «Идиот, ты не знаешь, что твоя жена умерла в моих объятиях, когда ты был в Лондоне, идиот, ты до сих пор ничего не знаешь», – подумал я и тут же устыдился: иногда в мыслях я высказываюсь слишком резко, слишком по-мужски. К тому, кого мысленно оскорбляешь, всегда обращаешься на «ты».
Деан был довольно привлекательный мужчина, годы пошли ему только на пользу. Сейчас я видел его вблизи, и на его лице уже не было того выражения растерянности, какое я видел за месяц до того, на кладбище, и он уже не прижимал ладони к вискам. Не знаю, прав ли я – ведь я с самого начала кое-что о нем знал, я присутствовал при изменении его гражданского состояния, когда он и не подозревал об этом, – но, мне кажется, этого нельзя было не заметить: у него было лицо вдовца, хотя трудно сказать, стало оно таким месяц назад или было таким уже давно. (Вдовцы кажутся такими спокойными, даже когда их сердце разрывается от отчаяния и горя, – если есть отчаяние и горе). Здороваясь, он подавал левую руку, хотя левшой не был и правая рука не была забинтована или в гипсе. Это просто его причуда, с самого начала затруднявшая и осложнявшая общение с ним. Казалось, это еще одно проявление неопределенности его характера, как и насмешливо поднятые брови, и тяжелый взгляд больших глаз, и раздвоенный подбородок, как у Гранта Митчема и Макмюррея (хотя он гораздо более худой, чем любой из этих актеров). Когда Тельес знакомил нас, мне показалось, что ни Деан, ни Луиса меня не узнали, а значит, тогда на кладбище они не обратили на меня внимания. Правда, во время обеда, точнее, перед обедом, когда мы ждали заказ, я на миг засомневался в этом. Тельес с дочерью заговорили о каких-то семейных делах, которые нас с Деаном совершенно не интересовали, и мы несколько минут слушали не вмешиваясь. Бремя от времени Деан бросал на меня взгляд. Это был испытующий взгляд, словно Деан что-то знал обо мне или видел меня насквозь. Под таким недоверчивым и ждущим взглядом начинаешь говорить и говорить и никак не можешь остановиться, хотя вопросов тебе не задают, рассказываешь больше, чем тебя просят, приводишь новые доказательства того, что в доказательствах не нуждается и в чем никто не высказал сомнения, но ты чувствуешь себя не в своей тарелке, потому что тот, кто тебя слушает, ничего не говорит – он все еще чего-то ждет, словно зритель в театре, который не уйдет, пока не кончится спектакль. Человек тоже может быть спектаклем. Сейчас спектаклем был я, хотя за те несколько минут я не произнес ни слова – на меня можно было только смотреть, как на экран телевизора, на котором есть изображение, но нет звука. «Не понимаю, как Марта умудрялась иметь любовника, – подумал я. – Этот крикун Висенте сдержанностью, по словам его собственной жены, не отличается – трепач, готовый разболтать все, даже во вред себе. Не понимаю, как ей это удавалось при таком муже! Как могла она долго что-то от него скрывать? Впрочем, может быть, связь с Висенте началась недавно, несмотря на тот тон, которым он говорит на пленке, несмотря на то, что он оскорбляет ее открыто, а не только в мыслях: физическая близость порождает душевную близость, но она же часто дает повод для бесцеремонности и грубости – что-то рушится в отношениях, они словно портятся, теряют чистоту. Нужно еще раз послушать пленку: нет ли в голосе мужчины нетерпения, которое всегда бывает вначале, когда новое кажется таким желанным, когда только о нем и думаешь. Деан – человек проницательный и, должно быть, мстительный, Инес говорила, что он собирается разыскать меня – он не похож на человека, который смиряется с судьбой и сидит сложа руки, он скорее человек действия, умеющий добиваться от людей чего угодно, умеющий убеждать; он, наверное, способен повернуть ход событий и сломать чужую волю. У него взгляд человека, никогда не изменяющего своим, принятым раз и навсегда, принципам. Многочисленные морщины, которые сейчас только намечаются, к старости сделают его лицо похожим на кору дерева. Его медлительность, его способность удивляться и невероятная проницательность (я имел возможность наблюдать это и почувствовать на себе) – все говорит о том, что он человек, который предвидит последствия своих поступков, который знает, что может случиться все, а потому ничему не следует удивляться дольше, чем на мгновение – то мгновение, которое предшествует пониманию, – даже тому, что думаем и делаем мы сами; жестокость, милосердие, насмешка, приступы грусти и вспышки гнева, легкая ирония, прямота, доверчивость и глубокая задумчивость, вспыльчивость или безжалостность – со всем этим умеют справляться те, кто задумывается на минуту перед тем, как начать действовать. Это человек предусмотрительный и дальновидный, он всегда начеку, он упитывает то, чего не учитывают другие: он предвидит то, что произойдет в будущем, а потому всегда уверен в правильности своих решений». (А может быть, все совсем не так? Все наоборот? Может быть, он всегда умеет повернуть дело так, как выгодно ему, и действует не размышляя, зная, что потом всегда найдет оправдание тому, что сделал импульсивно, подчинившись минутному желанию или инстинкту. Да-да, конечно! Такой человек всегда сможет найти объяснение своим словам и поступкам, всегда сумеет оправдаться и переубедить тех, у кого другая точка зрения. Все можно рассказать, если умеешь представить дело, умеешь найти объяснения, оправдания и смягчающие обстоятельства. Рассказать о чем-то – значит проявить щедрость. Все может случиться, обо всем можно поведать, все можно принять, всегда можно найти способ остаться безнаказанным, целым и невредимым; кодексы, указы и законы не выполняются: они всегда могут измениться, их легко обойти. Всегда найдется кто-то, кто может сказать: «Ко мне это неприменимо», или «Это не мой случай», или «В этот раз нет, может быть, в следующий, если я еще когда-нибудь попадусь». А кто-то другой его в этом поддержит.) Голос у него был необыкновенно низкий, хрипловатый и гулкий, словно раздавался из-под шлема или словно каждое свое слово он обдумывал и хранил уже несколько веков. Говорил он очень медленно. Именно так он и заговорил, когда (подали уже второе блюдо) впервые упомянул о Марте, своей жене, которая умерла за месяц до этого, умерла в его отсутствие:
– Вы помните, что через неделю будет день рождения Марты? – спросил он. – Ей исполнилось бы тридцать три. Она не дожила даже до этого знаменательного возраста.
Он произнес это, глядя раскосыми глазами цвета пива на Луису, чьи последние слова послужили поводом для его вопроса. По крайней мере, после ее слов его вопрос не показался неуместным, не имевшим отношения к общему разговору, который до этой минуты был довольно бессвязным:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39