А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Много раз за прошедшие с того времени годы я спрашивала себя: «А если бы так унижали, оплевывали, угнетали не только евреев, испытывала ли бы я такую же силу презрения, было ли бы мне это так же отвратительно?»
И я ни разу не усомнилась в ответе.
Я не только ненавижу расизм. Я просто не умею быть расисткой. Я не верю в то, что чувство национальной гордости и национального самоуважения может быть совместимо с ненавистью и презрением к людям другой расы.
Я пишу сейчас о самом горьком чувстве из всех пережитых и переживаемых мной. Это чувство так горько потому, что оно не против советской власти. К ней у меня по этому поводу счета нет. Я давно поняла, что эта власть – безнравственная, и поэтому к нравственности ее и взывать нечего.
Это счет за отнимаемую у меня родину к достаточно заметной части русской интеллигенции. И не к тем, кто, живя в Советском Союзе, видит в антисемитизме средство сделать успешную карьеру. Для кого антисемитизм – удобный способ устранения талантливых и достойных конкурентов.
Это счет к тем, кто, живя в эмиграции или на родине, как будто печется о будущем своей страны, кто призывает к нравственному совершенствованию, кто ищет пути духовного становления России и совмещает это с расизмом; кто тщится по признаку крови заклеймить любого еврея – будь то Осип Мандельштам или Борис Пастернак – клеймом безродного космополита.
Но есть и другие русские интеллигенты.
Я помню, как в разгар антисемитского разгула 1948–1949 годов ко мне подошел старый русский адвокат, человек высокой интеллигентности и настоящих русских традиций. Это было в зале суда, в перерыве между двумя судебными заседаниями, в присутствии множества людей. В этот день в газете «Известия» был опубликован очередной антисемитский фельетон с очередной антисемитской карикатурой. Он подошел и сказал громко и внятно:
– Я хочу, чтобы вы знали, что мне очень стыдно. Сегодня я стыжусь, что я – русский.
Это был Дмитрий Михайлович Дацюк – адвокат юридической консультации Октябрьского района.
Я помню, как знаменитый русский адвокат Казначеев сказал мне в те же годы:
– Это отвратительно. Это страшнее, чем было при царизме. Отвратительнее потому, что тогда этим занимались откровенные погромщики, а теперь – интеллигенты, выдающие себя за интернационалистов.
Эти адвокаты не публиковались в «самиздате» или «тамиздате». Они не выступали глашатаями национальной чести и достоинства. Они были просто порядочными людьми и даже не особенно смелыми.
Но я несколько отвлеклась от рассказа о страхе. А между тем в непосредственной опасности наша семья оказалась, когда в 1952 году арестовали нашего близкого друга – молодого талантливого ученого-юриста Валентина Лифшица. Историю его ареста и гибели я должна рассказать здесь со всеми подробностями и потому, что история эта сыграла значительную роль в моем духовном формировании, и потому, что в ней отражена история и жизнь моей страны в эти страшные годы.
Валентин Лифшиц был арестован и осужден к расстрелу за покушение на Сталина.
Валя был моложе нас. Он был аспирантом в Институте государства и права Академии наук, где в 1945 году мой муж работал научным сотрудником. Там, в институте, они познакомились с известным историком русского права профессором Серафимом Александровичем Покровским. Покровский был человеком очень ярких дарований и большой эрудиции. Он был не только талантливым ученым, но и отличным собеседником, прекрасно знавшим и понимавшим поэзию, музыку, живопись. Внешне Покровский удивительно похож был на Достоевского. Он всячески подчеркивал это сходство: отрастил небольшую бородку клином, одевался зимой в стилизованные под моду XIX века тяжелую шубу на меху с бобровым воротником и бобровую высокую шапку.
И Валя и мой муж были им покорены. Очень скоро он стал постоянным спутником их развлечений, а затем и другом, которому они полностью доверяли. Я этого человека невзлюбила с первого взгляда. Это была безотчетная неприязнь. Я не могла привести ни одного разумного довода, оправдывающего это чувство. Единственное, что я могла им сказать и всегда говорила:
– Что ему надо от вас? Вы еще мальчишки, а он пожилой человек. Почему он так настойчиво ищет близости с вами?
Я не могу сказать, что подозревала в нем провокатора. Я просто не верила ему. Это был единственный случай в моей жизни, когда я сказала:
– Не хочу, чтобы этот человек бывал в нашем доме.
И я была в этом последовательна. Но мой муж и Валя продолжали встречаться с Покровским и проводили втроем большую часть свободного времени.
А потом настали времена борьбы с «космополитизмом». Муж остался без работы и вынужден был уехать на время в Ростов-на-Дону, где ему предложили прочесть курс лекций в университете. Валя блестяще защитил диссертацию, но при Институте права оставлен не был. Он получил более чем скромное назначение в филиал Всесоюзного заочного юридического института в город Горький.
Дружба моего мужа с Серафимом Покровским прервалась сама собой. Зато Валя и Серафим стали совершенно неразлучны. Все то время, что Валя проводил в Москве, он проводил с ним. Летом Покровский жил у Вали на даче, объясняя это тем, что поссорился с женой, часто оставался ночевать в его городской квартире.
А потом, в самом начале 1952 года, Валю арестовали. Это произошло в Горьком, где он жил один, и никто не видел ордера на его арест, никто не знал, за что он арестован.
Все попытки Валиной матери – старого заслуженного профессора – узнать что-либо о его судьбе окончились неудачей. Только спустя несколько месяцев мы узнали, что наших общих знакомых вызывали в КГБ и требовали от них показаний о Валиных антисоветских взглядах. Среди тех, кого вызывали, был и Серафим Покровский.
В последних числах декабря 1952 года начался суд над Валей. Его судил военный трибунал, что уже свидетельствовало о тяжести обвинения.
Судебное разбирательство проходило при закрытых дверях (в зал не была допущена даже Валина мать) и без участия адвоката. Поэтому мы знали только то, что в трибунал вызваны были всего два свидетеля: молодая женщина, с которой Валя познакомился в Горьком и которая была его невестой, и Покровский. Приговор был оглашен 31 декабря 1952 года – Валя был осужден за покушение на Сталина к высшей мере наказания – расстрелу.
Я не умею рассказать о том, каким это было страшным потрясением и горем для всех нас и для всех, кто знал и любил Валю. Ведь никто ни на одну минуту не сомневался в полной вздорности этого обвинения.
Валя не только по условиям жизни был поставлен в такое положение, при котором он никогда не мог бы даже увидеть Сталина. Он был прежде всего человеком абсолютно неспособным ни на какое насилие, ни на какую жестокость.
Вскоре после вынесения приговора я встретилась с одним из самых давних и близких Валиных друзей, которого всегда считала и продолжаю считать человеком безупречной порядочности. Со слов Валиной невесты – Насти, которая присутствовала на суде как свидетель, он сказал, что Валя был осужден по показаниям Серафима Покровского. Настя говорила, что когда увидела Валю, то не узнала его. Он был совершенно седой (а ведь ему не было и тридцати лет), а его опухшее лицо было похоже на запудренную маску. Все время, пока Настя давала показания (после чего ее удалили из зала), Валя сидел согнувшись и закрывая лицо руками. Только отвечая на вопросы председательствующего, он приподнял голову и открыл лицо.
Сведения о том, что Валю погубил Серафим Покровский, было для нас вторым потрясением. Я не могла представить себе, что этот человек способен на такую страшную провокацию. И мы твердо решили: на этом суде были только два человека – Настя и Серафим. Кто-то из них погубил Валю, и каждый будет стараться обвинить другого. Мы не вправе верить ни одному из них.
В конце апреля мать Вали добилась приема у заместителя Берии. Он заверил ее, что Валя еще жив, что дело будет пересмотрено и что жизни его теперь ничто не угрожает. И этому можно было верить. Ведь после смерти Сталина была объявлена большая амнистия для уголовных преступников, и все ожидали, что изменится и судьба тех, кто осужден по политическим делам. Но мы не знали и не могли знать, что в тот день, когда заместитель Берии уверял Валину мать в том, что его жизни ничто не угрожает, Вали уже не было в живых. 16 апреля он был застрелен в подвалах внутренней тюрьмы КГБ. Его не расстреляли в соответствии с приговором трибунала, а именно пристрелили. А матери через месяц сообщили, что ее сын покончил самоубийством (событие во внутренней тюрьме КГБ абсолютно невозможное).
Действительные обстоятельства Валиного дела мы узнали лишь три года спустя – после XX съезда партии – от московского адвоката Г., который вел дело о посмертной Валиной реабилитации. От него мы узнали и о роли, которую сыграл в нем Серафим Покровский.
Мы узнали, что Валина невеста Настя давала совершенно безупречные показания, а единственным свидетелем обвинения был Серафим Покровский. Узнали, что на его показаниях основывалось страшное обвинение в покушении на террористический акт на Сталина. Покровский утверждал, что в разговорах с ним Валя желал Сталину скорейшей смерти. (Этого в те годы было совершенно достаточно, чтобы осудить человека за покушение на террористический акт.)
Но это было не самым страшным из того, что мы узнали о роли Серафима в Валиной судьбе. Покровский, оказывается, был не просто доносчиком, предавшим доверившегося друга, но и провокатором, сфабриковавшим по заданию КГБ фальшивые доказательства.
Г. рассказал нам, что в Валином деле фигурировало письмо в ЦК КПСС, напечатанное на его пишущей машинке. Содержание этого письма было квалифицировано обвинением и судом как резко антисоветское. Но в то время, когда дело готовилось к пересмотру для Валиной посмертной реабилитации и когда адвокат Г. с этим делом знакомился, было бесспорно установлено, что автором этого письма и тем, кто его на Валиной машинке отпечатал, был Серафим Покровский. Оставаясь один в Валиной квартире, он отпечатал это письмо и отправил его в ЦК.
Но, даже узнав обо всем этом, мы еще не знали всей правды. И потому я должна продолжить рассказ.
После того как решением Военной коллегии Верховного суда СССР Валя был признан невиновным «в связи с отсутствием в его действиях состава преступления», разбитая горем и совершенно ослепшая мать решила добиться хоть какого-то наказания для Серафима. Ведь он остался членом партии, ученым юристом, сотрудником самого престижного в стране правового института – Института государства и права Академии наук СССР.
Все уже знали, что он провокатор; все знали, что он – причина Валиной гибели, и продолжали подавать ему руку. Одни это делали из страха, укоренившегося и привычного страха, который стал свойством их характера. Другие – от полной безнравственности и безразличия. Все обращения матери Вали, Софьи Евсеевны Копелянской, к директору Института государства и права не привели ни к чему. Не дало результата и ее обращение в партийную организацию института.
Тогда Копелянская подала заявление в Комитет партийного контроля Московского комитета партии. Это было уже после XX съезда, осудившего террор и беззакония периода «культа личности». Она требовала исключения Покровского из партии. Специальное заседание Комитета было посвящено этому делу. Серафим признал там, что вел с Валей провокационные разговоры и что письмо в ЦК было сфабриковано и послано им. Но объяснил, что делал это по прямому указанию органов госбезопасности и видел в этом свою гражданскую и партийную обязанность.
И Комитет партийного контроля при Московском комитете партии разделил его точку зрения, признав, что он действовал согласно долгу коммуниста.
Только в конце 1957 или начале 1958 года Копелянской удалось добиться рассмотрения этого вопроса в Комитете партийного контроля при ЦК КПСС.
Там уже не ограничились тем, что заслушали объяснения Покровского. Были прослушаны все магнитофонные пленки бесед, которые он вел с Валей в барах и ресторанах. Намеренно провокационный характер этих разговоров был очевиден. На этот раз Покровский был исключен из партии.
Я не знаю, сколько загубленных жизней на счету Покровского. Но думаю, что не он выбрал Валю в качестве жертвы. Ведь, как это ни покажется чудовищным, Покровский был привязан к Вале. Но в период кампании борьбы с космополитизмом органы государственной безопасности готовили несколько крупных антиеврейских дел. Одним из них было дело врачей-убийц, о котором я уже рассказывала, а другим – дело юристов-вредителей. Роль провокатора по этому делу была поручена Серафиму Александровичу Покровскому.
Валентин Лифшиц пал первой и единственной жертвой этой провокации. Выбор пал на него как на самого близкого Серафиму человека, что облегчало возможность создания фальсифицированных против него доказательств. Но главной причиной явилось то, что он был любимым учеником двух крупнейших советских ученых в области права, членов-корреспондентов Академии наук Арона Трайнина и Михаила Строговича. Именно они должны были стать главными обвиняемыми, именно против них требовали от Вали показаний.
Каким высоким мужеством, какой честью и благородством должен был обладать Валя, чтобы выдержать все пытки и не назвать ни одного имени, не оговорить ни одного человека.
Вот именно тогда мы до конца поняли, почему в суде его лицо было подобно запудренной маске, почему он стал совершенно седым.
Я пишу обо всем этом, когда Серафима Покровского уже нет в живых, когда с момента описываемых мною событий прошло 30 лет. Моя профессия научила меня лучше понимать людей и чаще прощать их. И время, и смерть должны были снять и чувство презрения, и чувство ненависти, которые я испытывала к этому человеку. Но этого не произошло. Я не сумела ни забыть, ни простить. И я даже не стыжусь этого.
Я так много места посвятила истории гибели нашего друга и истории провокатора потому, что без этого невозможно было бы объяснить то чувство страха, которое владело мною в те годы и которое не уходило до самой смерти Сталина.
Более того. Первое безотчетное чувство, которое я испытала, услышав сообщение по радио о смертельной болезни Сталина, было тоже страхом. И когда муж сказал мне:
– Чего же ты боишься? Ведь умирает тиран, убийца, – я, соглашаясь с ним и понимая, что он прав, все равно боялась. Умирала эпоха, и я не знала, что ждет нас впереди.
Либерализация советской жизни, которая последовала после смерти Сталина, привела к тому, что люди начали постепенно освобождаться от страха. Они стали спокойно спать ночью, они перестали бояться поздних телефонных звонков и ночных шагов по лестницам. Этот процесс освобождения у одних шел быстрее, у других-медлен– нее. Были и такие, у которых страх, соединенный с безусловным послушанием, остался на всю жизнь.
Я не могу сказать, что я полностью освободилась от страха. Может быть, потому я и не стала диссидентом в том высоком и героическом смысле этого слова, который вкладываю в него, когда называю имена Ларисы Богораз-Даниэль, Владимира Буковского, Павла Литвинова и многих других, чьи имена стали частью истории страны. Но я очень старалась жить так, чтобы страх не руководил моими поступками.
К тому моменту, когда я начала участвовать в политических делах, я была уже в таком возрасте, когда научилась держать ответ перед своей совестью. Когда повторение нравственной слепоты моей юности было для меня не только непростительно, но и невозможно.
Может быть, это покажется несколько наивным и смешным, но так необходимое для каждого человека и в каждом обществе чувство личной ответственности за участие в любой несправедливости или беззаконии, пусть санкционированном и насаждаемом государством, пришло ко мне как четко сформулированное жизненное правило из американского кино.
Это был художественный фильм «Нюрнбергский процесс». Это был фильм о послевоенном суде над нацистской Германией, над ее юстицией, над ее бесчеловечными законами.
Я сейчас уже плохо помню детали этого фильма. Но помню, что он потряс меня своей нравственной силой, совпадением ситуаций, порождаемых советским и нацистским правосудием. В этом фильме ставились и разрешались проблемы, над которыми я тогда думала и которыми продолжала мучиться. Есть ли у меня, адвоката, место в правосудии? Являюсь ли я его участником?
Это были для меня не праздные вопросы. Это были вопросы, от решения которых зависело и то, отвечаю ли я в какой-то мере за все, что происходит и происходило в советском правосудии.
Помню, как 12 января 1968 года, после вынесения приговора по делу Александра Гинзбурга, Юрия Галанскова и других, я вместе с моими коллегами стояла в холле Московского городского суда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54