Я подошла к раковине, подставила ладони чашкой под край и тщательно умылась, как Холли много лет назад, когда я ей велела вес-все смыть, пока наши родители не вернулись домой.
Я посмотрела на красные глаза и нос в зеркале. Я подумала о своем теле, явно не слишком привлекательном, явно недостаточно худом, мне казалось, что вес девушки стройнее, тоньше меня.
Вдруг мне в голову бросилась кровь. Я не могла прогнать мысль о синих внутренностях трупа, который мы вскрывали на той неделе, замаринованных в формальдегиде. Мертвые органы имеют странный тускловатый оттенок, и, хотя я умела обращаться со скальпелем, я еще не привыкла копаться в трупах, перебирая бледные органы.
Не помню, что случилось потом, только очнулась я на полу, у меня болели голова и спина.
Когда Сьюзен нашла меня, я еще лежала на полу.
– Господи боже. Жизель, ты поэтому не пьешь?
– Я сейчас оклемаюсь, – оказала я, осклабясь и вставая на трясущийся пол.
– Мне сказали, что у тебя был припадок.
– Ты не волнуйся насчет Грега. Меня парни не, интересуют. Во всяком случае, мне так кажется.
Я побрела к двери, она распахнулась и ударила меня прямо в лоб. Тут же вскочила шишка размером с мяч для гольфа.
Неужели это я?
– Ой.
Мне удалось еще раз оглянуться на зеркало, но потом Сьюзен вывела меня наружу.
На следующее утро я рассматривала свои налитые кровью глаза и клялась, что больше я к кокаину близко не подойду. Но когда я посмотрела в зеркало в ванной, я увидела больше чем свидетельство ночных гуляний: произошла какая-то перемена. Кто-то мрачно смотрел на меня в ответ. Я знала, что ее кожа едва прикрывает механизмы ее извивающихся внутренностей. Тогда она впервые обратилась ко мне со своими сладкими речами:
«Ты думаешь, ты им нравишься? Думаешь, они тебе друзья? Они тебе не друзья, им тебя просто жалко».
Тогда она много не говорила, не так, как сейчас, но она показывала мне разные вещи, картинки. На следующий день она заставляла мои ноги шевелиться быстрее, куда бы я ни шла, и визжала, когда я протягивала руку ко второму куску хлеба:
«Ты что, правда собираешься его есть?»
Когда я смотрела на нее в зеркале, ее осуждающие кошачьи глаза напоминали мне, что я недостаточно хороша, что все, что у меня есть, – университет, тело и жизнь – я должна стараться сохранить, работать вдвое, втрое больше других, чтобы не потерять все это. По ночам она доводила меня до судорог ужаса, когда ее огромный сердечный насос высасывал все возбуждение из моих вен и превращал его в осуждение.
«Думаешь, ты какая-то особенная? Потому что у тебя в голове полно всякой заумней дребедени?».
В те первые тихие минуты, когда я смотрела на ее отражение, я закрыла глаза, желая, чтобы она исчезла. Но и так и слышала, как нож вспарывает ее мягкие бледные руки. Я воображала, как она разрезает нас, чтобы показать мне нашу кровь. В то утро она была просто оболочкой, которая еще формировалась поверх моей кожи. Но несколько минут спустя, когда я снова посмотрела в зеркало, она начала брать верх; ее глубокие влажные глаза моргали, глядя на меня, живые.
«Представь меня друзьям, – зевнула она. – Я хочу с ними познакомиться».
Хороший хирург как свои пять пальцев знает биохимические связи и анатомические ориентиры организма.
Когда ее принесли домой, я измерила и взвесила ее, пересчитала пальцы на руках и ногах и промерила рефлексы. В отличие от меня Холли родилась длинная и тощая: 4 килограмма 329 граммов. Она терпеть не могла, когда ее пеленали – отпихивала ногами одеяла, игрушки и всех, кто оказывался на линии огня. Всех, кроме папы. Его она не пинала. Считалось, что у нее замедленное развитие, потому что она никак не начинала говорить, хотя быстро научилась ходить. Она двигалась как пьяная, падала, но упорства ей было не занимать.
У Холли была забавная привычка: когда ей было грустно, или что-то не нравилось, или она уставала, она ложилась правой щекой на пол. Она вжимала розовое ушко в деревянный пол нашего дома, совала большой палец в рот и глядела на пыль под мебелью, размышляя о той несправедливости или наказании, которое только что выпало на ее долю.
Когда она лежала на полу, трогать ее было нельзя; она толкалась, пихалась и колотила любого, кто пытался ее поднять. Лучше было оставить ее в покое и подождать, пока папа нежностями не прогонит ее мрачное настроение.
Холли родилась глухой на левое ухо.
«Я уйду» – это была первая осмысленная фраза Холли. Она сказала мне ее, сидя на полу и выжимая горькие слезы. Ее дрожащий голос, ее попытки говорить показывали, как сильно она старалась быть умницей. В то время мы пытались заставить ее разговаривать односложными словами. Мы ликовали и плясали по кухне и делали ей радостные знаки, когда она лепетала что-нибудь вроде «гу-гу» или «ня-ню». Мы пытались отучить ее молчать целыми днями, после чего она вдруг просыпалась с криком.
– Холли. умница! Холли, ты говоришь!
Я невольно потянулась вниз, чтобы взять ее на руки, но она захныкала и прижалась к полу. Она сжала кулачки и горько заплакала. Я убрала руки. Мама готовила ужин, скороварка свистела, папа в гостиной читал вслух стихи. И без того уже о доме было слишком шумно.
Рожденная в мире полуслов и орущих радиоприемников, венгерских песен и нескончаемых мелодрам, Холли уходила в подполье, когда наша чертова динамичная семья слишком уж расходилась. Холли рано научилась нас прогонять или, по крайней мере, затыкать хоть ненадолго.
А я? Я родилась между старым и новым миром, через пять месяцев после того, как мои родители приехали в эту страну, и мне понадобилось двадцать два года, чтобы понять, как научиться контролировать шум, как урвать себе хоть чуть-чуть покоя и тишины, да и сейчас не очень-то мне покойно.
Глава 2
Когда Жизель в прошлом году приезжала домой на рождественские каникулы, я заметила: что-то происходит. Я видела, как ее глаза бегают по тарелкам во время обеда, подсчитывают, планируют, как отделаться от еды. У нее было несколько хитростей. Чаще всего она съедала пару кусочком с тарелки, а все остальное выкидывала в мусорное ведро, когда, как она думала, никто не видит. Но ей пришлось этим заниматься не слишком долго, потому что я заметила и сказала маме.
Узнав, что есть такая болезнь, я пошла в библиотеку разобраться. «Перфекционизм как расстройство», «Девушка, которая думала, что у нее нет желудка». Затаив дыхание, я сидела над этими книжками, положив их на чистый, блестящий стол. Я сидела в тихой библиотеке, а в ухе у меня тикали часы, и я разглядывала фотографии тех девушек с огромными головами и ужасно длинными костями, которые чуть не протыкали кожу, так что казалось, будто им должно быть больно.
В конце апреля, когда нам позвонила Сьюзен, соседка Жизель по комнате, и сказала, что Жизель заболела, и сгрызла все ногти на одной руке.
– Она сдала годовые экзамены – успела сказать мне Сьюзен, пока я не передала трубку маме. – Она в первой десятке отличников и хочет остаться на летние курсы, но, по-моему, ей нужна помощь.
Я не удивилась, мама и врач Житель тут же устроили ее в какую-то лучшую клинику в городе, хотя туда записывались чуть ли не на год вперед. Я не уверена, может, мама воспользовалась папиными регалиями, чтобы надавить на кого нужно, или Жизель было так плохо, что ее требовалось положить в больницу немедленно. В общем, Жизель попала в больницу после одного «случая» в колледже. Сьюзен всегда очень туманно говорила об этом «случае». Может, Жизель где-нибудь упала в обморок или, может, совсем чокнулась и стала кидаться едой на уроках по анатомии. Короче говоря, им надоело терпеть, да и ей, кажется, тоже надоело. Но я не хочу сказать, что она пошла врачам навстречу – ничего подобного.
– У меня завтра контрольная! – ругалась она на медсестру в приемном покое и скрипела зубами. – У меня на эти глупости нет времени!
Тсс, дочка, насчет контрольной не беспокойся, потом догонишь, – сказала мама, приглаживая волосы Жизель и растирая ее руку своими пальцами. Мы с мамой пытались удержать и уложить ее, и обе не сводили глаз с ее пластикового больничного браслета, висевшего на тонюсеньком запястье, с царапин и синяков на ее руках и ногах. Было похоже, как будто она свалилась с велосипеда, или что-то в этом роде.
– Что случилось? – спросила мама, а Жизель дергала себя за волосы, как сумасшедшая.
Для человека, который недоедает, она была уж слишком активная. Она закидала медсестру кучей вопросов, и у нее даже хватило сил и духу взять меня в борцовский захват. У меня было сильное желание ущипнуть ее за то немногое что оставалось у нее на костях, но я с этим желанием справилась и вывернулась из ее хватки.
– Пока, придурки! – закричала она, когда медбрат покатил ее по коридору.
– Она не про нас, мам, и вообще ни про кого, она так просто, просто болтает.
Потом я поняла, что Жизель либо наглоталась таблеток с кофеином, либо чего-нибудь покрепче из того, чем они баловались в университете, или может. у нее начался бред. Мама сказала:
– Надеюсь, ее причешут.
Волосы Жизель, всегда такие аккуратно расчесанные, длинные, чудесного цвета патоки, превратились в желтые гнезда из длиннющих дредов, завязанных сзади большой резинкой для волос и куском ткани. Мне нравилась новая прическа Жизель, только очень уж она была огромная, лицо казалось маленьким, и вообще она отдаленно напоминала пугало.
– Кажется, она очень взвинчена, миссис Васко, – сказала медсестра. – Мы дадим ей успокоительное.
– Хорошо, – отрывисто сказала мама медсестре, сжимая мою руку.
Мама с трудом узнала ту здоровую, длинноволосую, хорошо сложенную дочь, которую оставила у дверей университета меньше десяти месяцев назад, и, может быть, она ненавидела или, но крайней мере, боялась этой дикой, кричащей, лохматой, костлявой девицы, выдающей себя за Жизель.
– Пойдем, – сказала мама. Ее лицо потемнело, – Вернемся завтра, узнаем, как она.
Я подняла палец, показывая «Минутку», и побежала по коридору.
Жизель лежала на высоких подушках и больничном халате, а медбрат искал вену на ее руке. Она казалась гораздо спокойнее, когда улыбнулась мне.
– Это моя сестра, ей четырнадцать лет, – сказала она медбрату, как будто я какая – то знаменитость и она очень мною гордится.
Медбрат кивнул мне и продолжал щупать руку Жизель, отыскивая неуловимую вену.
– Как там мама? – вдруг спросила она очень серьезно, как будто прекратила валять дурака.
– Ты постаралась вывести ее из себя.
– Ну…
Оно почесала голову, один дред выбился из аккуратного хвоста, и виновато посмотрела на меня. Потом перевела взгляд на медбрата, который все стоял с иглой над ее тонкой рукой.
– Дайте мне. И одним быстрым движением моя сестра зубами туго затянула жгут вокруг плеча, выхватила из его руки иглу и вставила себе в руку ловким движением опытного наркомана.
– Не волнуйтесь – сказала она, приложив к губам палец, – я никому не скажу. К тому же я сама врач.
Она тихо засмеялась, потом закрыла глаза, как будто лекарство немедленно оказало действие. Медбрат взял у Жизель шприц с таким видом, будто ему хотелось дать ей по уху, и отвязал жгут. Выходя из палаты, он пробурчал что про испорченную молодежь. Тогда Жизель широко раскрыла глаза, шире некуда.
– Ты когда-нибудь бываешь голодна? – спросила она. – Так голодна, что не можешь есть.
Через шесть недель, когда Жизель перестала вести себя как ненормальная, врачи и диетологи в клинике были так потрясены прогрессом моей сестры – казалось, что ей не терпится «выздороветь», и за полтора месяца к ней вернулась почти половина потерянных килограммов, что ей разрешили вернуться домой раньше срока.
Но теперь, когда она «выздоравливала» дома, Жизель казалась другой. Хотя в больнице ее научили, как правильно питаться и прочей ерунде, у нее появились ужасно странные идеи насчет еды. Не знаю, что она там выбирает, но она разрезает все на малюсенькие кусочки и ест очень медленно, пережевывая каждый кусочек раз по тридцать, и долго вертит тарелку, разглядывая ее под разными углами. Но при этом она заглатывает всякую пакость, как раз с этим у нее проблем нет. И, зная, что Жизель сладкоежка, мама набила холодильник и кухонные шкафчики всевозможными печеньями, пирожными, мороженым и шоколадками.
Сегодня она села за стол рядом со мной с ведерком мороженого, которое она вычерпывала круглым печеньем и слизывала с него.
– Зря ты ешь эту фигню, – сказала я.
Меня ужасно раздражает, что она ведет себя как маленькая и делает все, что вздумается, потому что она, видите ли, «больна». Волосы у нее растут все длиннее и выглядят все неряшливее, и она целый день расхаживает по дому в пижаме. К тому же у нее стала плохая кожа из-за всех этих сладостей.
– Я, – сказала она, помолчав для эффекта и чтобы разгрызть печенье, – имею право есть, что захочу. Предписание врача.
Она ухмыльнулась мне, между зубов у нее застряли темные крошки печенья. Я встала, чтобы отнести тарелку в раковину, а она стала пальцем выуживать мороженое.
– Кроме того, – прибавила она, почесав спину, – это не я ем, это меня едят. Хочешь мороженого?
Она выставила вверх свой тонкий палец и хихикнула. Я поставила тарелку в раковину.
Ненавижу, когда она сидит целый день на диване, о6ъевшись сладостей до изнеможения, и только и делает, что пялится в телевизор. Она говорит о том, что вернется на факультет, но трудно себе представить, чтобы она взялась за ум и хотя бы вышла из дома. Как она будет нормальным человеком и вернется в университет, если она до сих пор выглядит как пугало и ест всякую дрянь? Поэтому я решила что-нибудь сделать: я достала из-под раковины мешок для мусора и вывалила туда все ее сладости. Потом я подошла к ней и выхватила из руки ведерко с мороженым.
– Эй! – заныла она, соскакивая со стула. – Ты что делаешь?
– Пока не начнешь есть и вести себя как нормальный человек, я экспроприирую твою еду.
– Экспроприируешь?
– Да, экспроприирую.
– Мощное слово, Холли. Я и не знала, что в шестом классе учат такие слова.
– Если б тебе было дело до кого-нибудь, кроме себя, ты бы знала, что я уже в восьмом классе.
– Соплячка.
– Дрянь.
– Не смей так со мной разговаривать! – взвизгнула она.
Потом она встала, качаясь, как бумажное привидение, в тонкой пижаме.
– Почему? Потому что ты болеешь? Потому что ведешь себя как избалованный ребенок? Знаешь что, Жизель, я тебе не врач и не психиатр. Я не мама, и мне до смерти надоело твое нытье, и я буду разговаривать с тобой так, как захочу. Я твоя сестра, я тебя знаю, и мне наплевать, если кто-то тебе говорит, что тебе можно пихать в себя что угодно. Нет нельзя. Хочешь вести себя как маленькая? Тогда я буду обращаться с тобой как с маленькой. Можешь вытворять что угодно перед мамой или врачами, но только не передо мной. Понятно?
Все это слетело у меня с языка вместе со слезами и слюной, и я стояла и трясла мою двадцатидвухлетнюю прыщавую сестру, которая казалась младше меня, которую я, четырнадцатилетняя, могла зашвырнуть в другой конец комнаты, словно тряпку. Я не утерпела. Господи, мне так стыдно, но я не могла удержаться: мне хотелось сделать ей больно.
– Ты ничего не понимаешь, – прошептала она.
Я крупнее, чем Жизель, у меня больше руки, крепче нога, шире плечи, но я ее боялась до той самой минуты, когда почувствовала, как мой большой палец уперся в мягкую кость ее руки.
И тогда, вместо того, чтобы ее ударить, я приложила губы к ее уху.
– Черт, ты права на сто процентов, я не понимаю. Но ты же у нас умница, а я дурочка. Чего ты хочешь Жизель? Еще еды? Еще мороженого? Я сделаю, как ты хочешь.
– Заткнись!
Я сжимала ее руку, пока не почувствовала, что рука сейчас сломается, пока Жизель не закричала от боли, пока каким-то образом она не умудрилась высвободиться и не обмякла на полу. Она закрыла лицо, как будто я могла ее ударить, а я посмотрела на свою трясущуюся руку, в которой до сих пор держала мешок, увидела след черной от печенья слюны, размазанной у меня на руке, и красную отметину, где Жизель укусила Меня, чтобы освободиться.
Сегодня в нашем доме стало слишком жарко, Жизель пышет у себя в комнате и хлопает дверьми, поэтому я пошла пробежаться. Мама и Жизель не знают, что я выскальзываю через заднюю дверь и бегаю по парку. Ночью не видно кривых тропинок, поэтому они меня не волнуют. Когда я перехожу на свой обычный темп, когда мне становится тепло и одно пламя горят у меня внутри, когда что-то во мне хочет остановиться, вот тогда линия деревьев стирается, и я ускоряюсь. Я не вижу ничего, кроме своих ног. В ушах стучит кровь, напоминая мне, что сердце всегда со мной, так же как дыхание или смерть. Потом мои ноги исчезают, и я забываю о жестких волосах и уродливых гримасах Жизель, забываю, что в этой дурацкой жизни мы с ней связаны кровью и плотью. Когда я несусь мимо весенне-влажных деревьев, перепрыгиваю через канавы времени, я нахожу свое собственное, одинокое, сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Я посмотрела на красные глаза и нос в зеркале. Я подумала о своем теле, явно не слишком привлекательном, явно недостаточно худом, мне казалось, что вес девушки стройнее, тоньше меня.
Вдруг мне в голову бросилась кровь. Я не могла прогнать мысль о синих внутренностях трупа, который мы вскрывали на той неделе, замаринованных в формальдегиде. Мертвые органы имеют странный тускловатый оттенок, и, хотя я умела обращаться со скальпелем, я еще не привыкла копаться в трупах, перебирая бледные органы.
Не помню, что случилось потом, только очнулась я на полу, у меня болели голова и спина.
Когда Сьюзен нашла меня, я еще лежала на полу.
– Господи боже. Жизель, ты поэтому не пьешь?
– Я сейчас оклемаюсь, – оказала я, осклабясь и вставая на трясущийся пол.
– Мне сказали, что у тебя был припадок.
– Ты не волнуйся насчет Грега. Меня парни не, интересуют. Во всяком случае, мне так кажется.
Я побрела к двери, она распахнулась и ударила меня прямо в лоб. Тут же вскочила шишка размером с мяч для гольфа.
Неужели это я?
– Ой.
Мне удалось еще раз оглянуться на зеркало, но потом Сьюзен вывела меня наружу.
На следующее утро я рассматривала свои налитые кровью глаза и клялась, что больше я к кокаину близко не подойду. Но когда я посмотрела в зеркало в ванной, я увидела больше чем свидетельство ночных гуляний: произошла какая-то перемена. Кто-то мрачно смотрел на меня в ответ. Я знала, что ее кожа едва прикрывает механизмы ее извивающихся внутренностей. Тогда она впервые обратилась ко мне со своими сладкими речами:
«Ты думаешь, ты им нравишься? Думаешь, они тебе друзья? Они тебе не друзья, им тебя просто жалко».
Тогда она много не говорила, не так, как сейчас, но она показывала мне разные вещи, картинки. На следующий день она заставляла мои ноги шевелиться быстрее, куда бы я ни шла, и визжала, когда я протягивала руку ко второму куску хлеба:
«Ты что, правда собираешься его есть?»
Когда я смотрела на нее в зеркале, ее осуждающие кошачьи глаза напоминали мне, что я недостаточно хороша, что все, что у меня есть, – университет, тело и жизнь – я должна стараться сохранить, работать вдвое, втрое больше других, чтобы не потерять все это. По ночам она доводила меня до судорог ужаса, когда ее огромный сердечный насос высасывал все возбуждение из моих вен и превращал его в осуждение.
«Думаешь, ты какая-то особенная? Потому что у тебя в голове полно всякой заумней дребедени?».
В те первые тихие минуты, когда я смотрела на ее отражение, я закрыла глаза, желая, чтобы она исчезла. Но и так и слышала, как нож вспарывает ее мягкие бледные руки. Я воображала, как она разрезает нас, чтобы показать мне нашу кровь. В то утро она была просто оболочкой, которая еще формировалась поверх моей кожи. Но несколько минут спустя, когда я снова посмотрела в зеркало, она начала брать верх; ее глубокие влажные глаза моргали, глядя на меня, живые.
«Представь меня друзьям, – зевнула она. – Я хочу с ними познакомиться».
Хороший хирург как свои пять пальцев знает биохимические связи и анатомические ориентиры организма.
Когда ее принесли домой, я измерила и взвесила ее, пересчитала пальцы на руках и ногах и промерила рефлексы. В отличие от меня Холли родилась длинная и тощая: 4 килограмма 329 граммов. Она терпеть не могла, когда ее пеленали – отпихивала ногами одеяла, игрушки и всех, кто оказывался на линии огня. Всех, кроме папы. Его она не пинала. Считалось, что у нее замедленное развитие, потому что она никак не начинала говорить, хотя быстро научилась ходить. Она двигалась как пьяная, падала, но упорства ей было не занимать.
У Холли была забавная привычка: когда ей было грустно, или что-то не нравилось, или она уставала, она ложилась правой щекой на пол. Она вжимала розовое ушко в деревянный пол нашего дома, совала большой палец в рот и глядела на пыль под мебелью, размышляя о той несправедливости или наказании, которое только что выпало на ее долю.
Когда она лежала на полу, трогать ее было нельзя; она толкалась, пихалась и колотила любого, кто пытался ее поднять. Лучше было оставить ее в покое и подождать, пока папа нежностями не прогонит ее мрачное настроение.
Холли родилась глухой на левое ухо.
«Я уйду» – это была первая осмысленная фраза Холли. Она сказала мне ее, сидя на полу и выжимая горькие слезы. Ее дрожащий голос, ее попытки говорить показывали, как сильно она старалась быть умницей. В то время мы пытались заставить ее разговаривать односложными словами. Мы ликовали и плясали по кухне и делали ей радостные знаки, когда она лепетала что-нибудь вроде «гу-гу» или «ня-ню». Мы пытались отучить ее молчать целыми днями, после чего она вдруг просыпалась с криком.
– Холли. умница! Холли, ты говоришь!
Я невольно потянулась вниз, чтобы взять ее на руки, но она захныкала и прижалась к полу. Она сжала кулачки и горько заплакала. Я убрала руки. Мама готовила ужин, скороварка свистела, папа в гостиной читал вслух стихи. И без того уже о доме было слишком шумно.
Рожденная в мире полуслов и орущих радиоприемников, венгерских песен и нескончаемых мелодрам, Холли уходила в подполье, когда наша чертова динамичная семья слишком уж расходилась. Холли рано научилась нас прогонять или, по крайней мере, затыкать хоть ненадолго.
А я? Я родилась между старым и новым миром, через пять месяцев после того, как мои родители приехали в эту страну, и мне понадобилось двадцать два года, чтобы понять, как научиться контролировать шум, как урвать себе хоть чуть-чуть покоя и тишины, да и сейчас не очень-то мне покойно.
Глава 2
Когда Жизель в прошлом году приезжала домой на рождественские каникулы, я заметила: что-то происходит. Я видела, как ее глаза бегают по тарелкам во время обеда, подсчитывают, планируют, как отделаться от еды. У нее было несколько хитростей. Чаще всего она съедала пару кусочком с тарелки, а все остальное выкидывала в мусорное ведро, когда, как она думала, никто не видит. Но ей пришлось этим заниматься не слишком долго, потому что я заметила и сказала маме.
Узнав, что есть такая болезнь, я пошла в библиотеку разобраться. «Перфекционизм как расстройство», «Девушка, которая думала, что у нее нет желудка». Затаив дыхание, я сидела над этими книжками, положив их на чистый, блестящий стол. Я сидела в тихой библиотеке, а в ухе у меня тикали часы, и я разглядывала фотографии тех девушек с огромными головами и ужасно длинными костями, которые чуть не протыкали кожу, так что казалось, будто им должно быть больно.
В конце апреля, когда нам позвонила Сьюзен, соседка Жизель по комнате, и сказала, что Жизель заболела, и сгрызла все ногти на одной руке.
– Она сдала годовые экзамены – успела сказать мне Сьюзен, пока я не передала трубку маме. – Она в первой десятке отличников и хочет остаться на летние курсы, но, по-моему, ей нужна помощь.
Я не удивилась, мама и врач Житель тут же устроили ее в какую-то лучшую клинику в городе, хотя туда записывались чуть ли не на год вперед. Я не уверена, может, мама воспользовалась папиными регалиями, чтобы надавить на кого нужно, или Жизель было так плохо, что ее требовалось положить в больницу немедленно. В общем, Жизель попала в больницу после одного «случая» в колледже. Сьюзен всегда очень туманно говорила об этом «случае». Может, Жизель где-нибудь упала в обморок или, может, совсем чокнулась и стала кидаться едой на уроках по анатомии. Короче говоря, им надоело терпеть, да и ей, кажется, тоже надоело. Но я не хочу сказать, что она пошла врачам навстречу – ничего подобного.
– У меня завтра контрольная! – ругалась она на медсестру в приемном покое и скрипела зубами. – У меня на эти глупости нет времени!
Тсс, дочка, насчет контрольной не беспокойся, потом догонишь, – сказала мама, приглаживая волосы Жизель и растирая ее руку своими пальцами. Мы с мамой пытались удержать и уложить ее, и обе не сводили глаз с ее пластикового больничного браслета, висевшего на тонюсеньком запястье, с царапин и синяков на ее руках и ногах. Было похоже, как будто она свалилась с велосипеда, или что-то в этом роде.
– Что случилось? – спросила мама, а Жизель дергала себя за волосы, как сумасшедшая.
Для человека, который недоедает, она была уж слишком активная. Она закидала медсестру кучей вопросов, и у нее даже хватило сил и духу взять меня в борцовский захват. У меня было сильное желание ущипнуть ее за то немногое что оставалось у нее на костях, но я с этим желанием справилась и вывернулась из ее хватки.
– Пока, придурки! – закричала она, когда медбрат покатил ее по коридору.
– Она не про нас, мам, и вообще ни про кого, она так просто, просто болтает.
Потом я поняла, что Жизель либо наглоталась таблеток с кофеином, либо чего-нибудь покрепче из того, чем они баловались в университете, или может. у нее начался бред. Мама сказала:
– Надеюсь, ее причешут.
Волосы Жизель, всегда такие аккуратно расчесанные, длинные, чудесного цвета патоки, превратились в желтые гнезда из длиннющих дредов, завязанных сзади большой резинкой для волос и куском ткани. Мне нравилась новая прическа Жизель, только очень уж она была огромная, лицо казалось маленьким, и вообще она отдаленно напоминала пугало.
– Кажется, она очень взвинчена, миссис Васко, – сказала медсестра. – Мы дадим ей успокоительное.
– Хорошо, – отрывисто сказала мама медсестре, сжимая мою руку.
Мама с трудом узнала ту здоровую, длинноволосую, хорошо сложенную дочь, которую оставила у дверей университета меньше десяти месяцев назад, и, может быть, она ненавидела или, но крайней мере, боялась этой дикой, кричащей, лохматой, костлявой девицы, выдающей себя за Жизель.
– Пойдем, – сказала мама. Ее лицо потемнело, – Вернемся завтра, узнаем, как она.
Я подняла палец, показывая «Минутку», и побежала по коридору.
Жизель лежала на высоких подушках и больничном халате, а медбрат искал вену на ее руке. Она казалась гораздо спокойнее, когда улыбнулась мне.
– Это моя сестра, ей четырнадцать лет, – сказала она медбрату, как будто я какая – то знаменитость и она очень мною гордится.
Медбрат кивнул мне и продолжал щупать руку Жизель, отыскивая неуловимую вену.
– Как там мама? – вдруг спросила она очень серьезно, как будто прекратила валять дурака.
– Ты постаралась вывести ее из себя.
– Ну…
Оно почесала голову, один дред выбился из аккуратного хвоста, и виновато посмотрела на меня. Потом перевела взгляд на медбрата, который все стоял с иглой над ее тонкой рукой.
– Дайте мне. И одним быстрым движением моя сестра зубами туго затянула жгут вокруг плеча, выхватила из его руки иглу и вставила себе в руку ловким движением опытного наркомана.
– Не волнуйтесь – сказала она, приложив к губам палец, – я никому не скажу. К тому же я сама врач.
Она тихо засмеялась, потом закрыла глаза, как будто лекарство немедленно оказало действие. Медбрат взял у Жизель шприц с таким видом, будто ему хотелось дать ей по уху, и отвязал жгут. Выходя из палаты, он пробурчал что про испорченную молодежь. Тогда Жизель широко раскрыла глаза, шире некуда.
– Ты когда-нибудь бываешь голодна? – спросила она. – Так голодна, что не можешь есть.
Через шесть недель, когда Жизель перестала вести себя как ненормальная, врачи и диетологи в клинике были так потрясены прогрессом моей сестры – казалось, что ей не терпится «выздороветь», и за полтора месяца к ней вернулась почти половина потерянных килограммов, что ей разрешили вернуться домой раньше срока.
Но теперь, когда она «выздоравливала» дома, Жизель казалась другой. Хотя в больнице ее научили, как правильно питаться и прочей ерунде, у нее появились ужасно странные идеи насчет еды. Не знаю, что она там выбирает, но она разрезает все на малюсенькие кусочки и ест очень медленно, пережевывая каждый кусочек раз по тридцать, и долго вертит тарелку, разглядывая ее под разными углами. Но при этом она заглатывает всякую пакость, как раз с этим у нее проблем нет. И, зная, что Жизель сладкоежка, мама набила холодильник и кухонные шкафчики всевозможными печеньями, пирожными, мороженым и шоколадками.
Сегодня она села за стол рядом со мной с ведерком мороженого, которое она вычерпывала круглым печеньем и слизывала с него.
– Зря ты ешь эту фигню, – сказала я.
Меня ужасно раздражает, что она ведет себя как маленькая и делает все, что вздумается, потому что она, видите ли, «больна». Волосы у нее растут все длиннее и выглядят все неряшливее, и она целый день расхаживает по дому в пижаме. К тому же у нее стала плохая кожа из-за всех этих сладостей.
– Я, – сказала она, помолчав для эффекта и чтобы разгрызть печенье, – имею право есть, что захочу. Предписание врача.
Она ухмыльнулась мне, между зубов у нее застряли темные крошки печенья. Я встала, чтобы отнести тарелку в раковину, а она стала пальцем выуживать мороженое.
– Кроме того, – прибавила она, почесав спину, – это не я ем, это меня едят. Хочешь мороженого?
Она выставила вверх свой тонкий палец и хихикнула. Я поставила тарелку в раковину.
Ненавижу, когда она сидит целый день на диване, о6ъевшись сладостей до изнеможения, и только и делает, что пялится в телевизор. Она говорит о том, что вернется на факультет, но трудно себе представить, чтобы она взялась за ум и хотя бы вышла из дома. Как она будет нормальным человеком и вернется в университет, если она до сих пор выглядит как пугало и ест всякую дрянь? Поэтому я решила что-нибудь сделать: я достала из-под раковины мешок для мусора и вывалила туда все ее сладости. Потом я подошла к ней и выхватила из руки ведерко с мороженым.
– Эй! – заныла она, соскакивая со стула. – Ты что делаешь?
– Пока не начнешь есть и вести себя как нормальный человек, я экспроприирую твою еду.
– Экспроприируешь?
– Да, экспроприирую.
– Мощное слово, Холли. Я и не знала, что в шестом классе учат такие слова.
– Если б тебе было дело до кого-нибудь, кроме себя, ты бы знала, что я уже в восьмом классе.
– Соплячка.
– Дрянь.
– Не смей так со мной разговаривать! – взвизгнула она.
Потом она встала, качаясь, как бумажное привидение, в тонкой пижаме.
– Почему? Потому что ты болеешь? Потому что ведешь себя как избалованный ребенок? Знаешь что, Жизель, я тебе не врач и не психиатр. Я не мама, и мне до смерти надоело твое нытье, и я буду разговаривать с тобой так, как захочу. Я твоя сестра, я тебя знаю, и мне наплевать, если кто-то тебе говорит, что тебе можно пихать в себя что угодно. Нет нельзя. Хочешь вести себя как маленькая? Тогда я буду обращаться с тобой как с маленькой. Можешь вытворять что угодно перед мамой или врачами, но только не передо мной. Понятно?
Все это слетело у меня с языка вместе со слезами и слюной, и я стояла и трясла мою двадцатидвухлетнюю прыщавую сестру, которая казалась младше меня, которую я, четырнадцатилетняя, могла зашвырнуть в другой конец комнаты, словно тряпку. Я не утерпела. Господи, мне так стыдно, но я не могла удержаться: мне хотелось сделать ей больно.
– Ты ничего не понимаешь, – прошептала она.
Я крупнее, чем Жизель, у меня больше руки, крепче нога, шире плечи, но я ее боялась до той самой минуты, когда почувствовала, как мой большой палец уперся в мягкую кость ее руки.
И тогда, вместо того, чтобы ее ударить, я приложила губы к ее уху.
– Черт, ты права на сто процентов, я не понимаю. Но ты же у нас умница, а я дурочка. Чего ты хочешь Жизель? Еще еды? Еще мороженого? Я сделаю, как ты хочешь.
– Заткнись!
Я сжимала ее руку, пока не почувствовала, что рука сейчас сломается, пока Жизель не закричала от боли, пока каким-то образом она не умудрилась высвободиться и не обмякла на полу. Она закрыла лицо, как будто я могла ее ударить, а я посмотрела на свою трясущуюся руку, в которой до сих пор держала мешок, увидела след черной от печенья слюны, размазанной у меня на руке, и красную отметину, где Жизель укусила Меня, чтобы освободиться.
Сегодня в нашем доме стало слишком жарко, Жизель пышет у себя в комнате и хлопает дверьми, поэтому я пошла пробежаться. Мама и Жизель не знают, что я выскальзываю через заднюю дверь и бегаю по парку. Ночью не видно кривых тропинок, поэтому они меня не волнуют. Когда я перехожу на свой обычный темп, когда мне становится тепло и одно пламя горят у меня внутри, когда что-то во мне хочет остановиться, вот тогда линия деревьев стирается, и я ускоряюсь. Я не вижу ничего, кроме своих ног. В ушах стучит кровь, напоминая мне, что сердце всегда со мной, так же как дыхание или смерть. Потом мои ноги исчезают, и я забываю о жестких волосах и уродливых гримасах Жизель, забываю, что в этой дурацкой жизни мы с ней связаны кровью и плотью. Когда я несусь мимо весенне-влажных деревьев, перепрыгиваю через канавы времени, я нахожу свое собственное, одинокое, сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22