И потом в его голове ничего не остается, кроме яркого и жаркого страха смерти.
Если пациент умирает, это не значит, что его обязательно следует оперировать.
– Он думал, что, если кто-то узнает, его карьере придет конец. Он думал, что Томас всем расскажет – обо мне, об эпилепсии, обо всем. Разоблачит его. Поэтому он запер его в сарае, – говорит она, сжимая мои пальцы в своей ладони с такой силой, что мне больно.
– Может, он думал, что Томас попробует его спасти, и поэтому запер его. Может, он утонул не случайно, может…
Мама отодвигается от меня и смотрит на мой лоб, гладя мои сухие, жесткие волосы.
– Я пыталась вернуть его к жизни, я двадцать минут делала ему искусственное дыхание. Я все испробовала. Я же медсестра. Я…
– Я знаю, мам, я знаю.
– Для Миши не было ничего важнее карьеры, а в партии не терпели никаких слабостей.
– И ты поэтому?
– Что поэтому?
– И ты поэтому влюбилась в Томаса?
Мама обхватывает голову руками.
– Скажи, скажи мне об этом. Я хочу знать, мама. Теперь все равно, изменила ты Мише или нет. Просто я обязательно должна знать.
– Я не знаю, как это вышло. Однажды мы просто столкнулись друг с другом в парке. Разговорились… пошли вместе поужинать – Миши не было в городе, – увлеклись, сплетничали о нашем городке. Твой отец казался таким свободным, знаешь, Холли бывает такая же, как будто ей нет дела до правил, до того, что будет потом, чего от нее ожидают.
– Да.
– Вот какой был Томас. Он не мог впустую молоть языком, не мог притворяться, что принимает всю эту коммунистическую дребедень, не мог.
– И это тебе понравилось.
Мама видит, как я дрожу, и накрывает мои колени простыней.
– Да, я любила это в нем, – говорит она почти с каким-то вызовом.
– Потому что ты тоже ее не принимала.
– И это тоже, а еще у Миши было столько секретов, столько проблем…
– А у папы не было?
– Нет, во всяком случае, не так, как у Миши. Никаких секретов, кроме меня.
Наступает долгое молчание, и я как-то нахожу в себе силы, чтобы привстать и обнять маму. Мы недолго обнимаем друг друга, не двигаясь и не говоря ни слова, как будто ничего не было до этой минуты и после нее ничего не будет.
– Ты считаешь, что я виновата, Гизелла? – тихо спрашивает она у меня над плечом.
– Я никогда не узнаю, что это значило для тебя, поэтому я не могу тебя судить, не могу. Мне просто нужно было знать, что ты вышла замуж за моего отца.
– Я вышла за твоего отца.
Мама держит мое лицо в руках и внимательно смотрит мне в глаза. Потом у меня в голове возникает образ реки, которая увлекает Мишу вниз и вдаль, как сломанную ветку, оторванную от ствола, и вдруг вспыхивает мысль: она понятия не имеет.
Глава 31
Жизель пришлось сделать срочную операцию, она называется лапароскопия. У нее эндометриоз, из-за которого получилось так, что маточная ткань у нее разрослась повсюду, где ее не должно быть, – в животе, на яичниках. Поэтому ей было так больно во время месячных.
После операции Жизель привезли в палату, и я сидела рядом с ней и смотрела, как она дышит. Из-за этого меня потянуло в сон. И я тоже немного поспала. Я проснулась, потому что услышала, что в комнате еще кто-то есть. Это оказался врач. Молодой парень, ненамного старше Жизель. Он посмотрел на ее карту, хотя палату освещал только свет из коридора. Я хотела, чтобы он ушел; наверняка в больнице лежал кто-нибудь с сердечным приступом, которому врач был нужнее. Я скрестила руки на груди и стояла над Жизель, зевая, а она спала мертвецким сном.
– Швы совсем маленькие. Вот здесь небольшой, – он ткнул себя в живот в районе пупка, – и еще три пониже. У нее еще молодая кожа. Шрамов практически не останется.
Он улыбнулся.
Я кивнула и стала вертеть в руке какую-то трубку, распутывая ее и думая о маленьких, аккуратных швах у нее на животе и что когда-нибудь она спокойно, без стыда, сможет надеть купальник. У меня не хватило духу сказать ему, что моя сестра ходит на пляж полностью одетая. Но я знала, что, если бы Жизель не спала, она бы оценила его работу, его умелые бледные руки и мазь, которой он посоветовал бы ей смалывать шрам, чтобы ускорить заживление.
– Спокойной ночи, – сказал он. – Если она очнется и ей что-нибудь понадобится, позовите медсестру.
Я улыбнулась ему, и он вышел из полутемной комнаты в ярко освещенный коридор. Мне казалось, что Жизель дышит с трудом. Я закрыла дверь, включила маленький ночник и подняла ее халат, чтобы осмотреть злой розовый шрамик, которым так гордился врач. Глядя на ребра Жизель, на ее торчащие бедренные кости, трудно было испытывать надежду. Она дышала так, как будто не надеялась. Ее вес даже при том, что чистый, белый питательный сироп насыщал ее оболочку, внушал что угодно, только не надежду, и все-таки что-то в этой крохотной, почти бесшовной линии сказало мне о надежде. Я запомнила ее кривой след на коже Жизель, глядя, как она ворочается во сне.
Может быть, ей снилось лето, ее любимое время года, которое не проходит мимо нее, и она получает шанс и бросается в воду, ее белая кожа сверкает над мелкой рябью в бликах света, ее тело изгибается одним легким тройным движением: руки касаются неба, камней, а потом поднимают ее на поверхность воды.
Мы с Агнес ждем в кофейне, которая стоит напротив психбольницы. Мама опаздывает. Мы сегодня поведем Агнес навестить Жизель. В «Гэлакси донатс» стабильный приток бездомных и сумасшедших, которые входят и выхолят и требуют странные вещи, которые не продаются в пончиковой забегаловке, например сандвичи с ростбифом, а корейская девушка за прилавком кричит:
– Чито?! Сливки?
Маленькая девочка сидит на полу поодаль от наших табуреток Время от времени она встает и обвивает ногами металлический шест моей табуретки. Агнес бормочет про то, что в пончиках яд, и бордовое варенье выдавливается ей на щеку.
Я рассказываю Агнес о Жизель, об операции. Я говорю ей, что несколько дней с ней буду сидеть я, пока у мамы слишком много пациентов. Еще я говорю Агнес, что если она еще раз попробует проделать эту штуку с проглатыванием сигареты, которую она пыталась проделать с Жизель, то она еще дурнее, чем все думают, потому что я знаю метод Хаймлиха. Я ударяю по прилавку, как каратистка, чтобы показать Агнес свои воинственные склонности, чтобы она даже и не думала шутить со мной. Она выпучивает глаза, и выражение ее лица я по ошибке принимаю за ярость, смешанную с уважением. Когда Агнес доедает последний кусок пончика и пытается стереть с лица сахарную пудру, девочка отцепляется от моей табуретки и тянет меня за брючину.
– Мисс, – говорит она, такая вежливая-превежливая.
– Что?
– Смотрите. – Она показывает в окно на большое, расползшееся, серое здание больницы на той стороне улицы. – Там живут сумасшедшие.
Я киваю, надеясь, что Агнес не слышала – она слишком поглощена своим новым занятием: пытается зажечь сигарету.
– Вы знаете кого-нибудь, кто там живет? – спрашивает девочка меня, а пепел Агнес слетает на пол.
Вместо того чтобы ехать в больницу с мамой и Агнес, я иду на площадку, чтобы покидать мяч с Клайвом. Это стало нашим ритуалом: я бросаю мяч, а он курит. Мы особенно ни о чем не разговариваем; школьный год закончился; единственное, о чем я могу сейчас говорить, это Жизель. И от этого мне грустно, а оттого, что мне грустно. Клайву тоже становится грустно, поэтому мы стараемся разговаривать о чем-нибудь другом.
Потом мы пойдем в высокую траву за школой, где желтые листья уже пахнут костром, и будем хватать друг друга за летние футболки. Когда целуешься в такую теплую погоду, такое впечатление, что сидишь во рту.
Клайв хватает отскочивший мяч и пытается забросить с лета. Он недолго ведет мяч, а потом предлагает мне покурить.
– Ну, разве что чуть-чуть.
– Я тут подумал…
– Ага.
Я знаю все его идеи. Например, доехать автостопом до моего коттеджа, целый день голышом играть на барабанах, ничего не есть, кроме дыни, и разговаривать о Ганди. Или починить старый мотоцикл и натренировать меня на марафонскую дистанцию.
Он пытается забросить мяч из-под корзины, промахивается, потом излагает мне свою идею и кидает мяч в мою сторону.
– Мы с твоей сестрой покурим травку.
Я забрасываю трехочковый мяч.
– Вот видишь, попала, это значит, мысль правильная, все равно как если бы звезда упала.
Уверенность обкуренного человека поистине изумляет.
– Никакая это не звезда, тупица. Ничего мы не будем с ней курить.
– А я думаю, это было бы здорово… Она бы расслабилась, захотела бы есть, по-моему, это то, что нужно при ее болезни.
– Конечно, Клайв, прекрасная мысль, но лучше сначала подождать, пока ее снимут с внутривенного питания. Ладно?
Он ничего не говорит, только закрывает глаза, как будто совсем обкурился.
Я промахиваюсь и смотрю на него. Высовываю язык. Он подбегает ко мне и прижимается ко мне всем телом, потом прислоняет лоб к моей шее, его волосы падают мою футболку.
Я думаю о том, что с тех пор, как познакомилась с Клайвом, я ни разу не поранилась, не упала и не посадила ни одного синяка. Я поднимаю его, когда легкий летний ветер окутывает его волосами мое лицо, как будто Клайв – девушка, а я – парень.
Я жду до тех пор, пока не замечаю Сола, который пьет кофе в кафетерии. Я прячусь за стальными дверями. У него длинные и грязные волосы, отросла бородка. Я иду за ним до машины, смотрю, как он выливает три порции сливок в кофе, устанавливает бумажный стакан в держатель и заводит мотор. Он привык часами просиживать у ее кровати, ждать, смотреть, держать ее за руку. Он приходит к ней утром, до работы, около пяти часов, и сидит до без десяти девять. Он разговаривает с ней, как с коматозником, и, кстати сказать, это очень похоже на кому, потому, что она почти все время спит. Я не знаю, что он говорит, наверное, что любит ее, что она нужна ему, кто его знает. Она спит; похоже, ей дают какие-то лекарства. А может быть, просто устала. Врач сказал, что все по-разному реагируют на хирургическую операцию, что организм восстанавливается во сне. Еще он сказал, что раз Жизель такая худышка и потеряла столько крови, ей нужно больше времени на выздоровление, потому что у нее большая слабость и анемия.
Когда Сол уходит, я бегу по лестнице через ступеньку и влетаю в ее больничную палату. Я смотрю на ее кости.
У глаз видно форму ее черепа. С прошлого месяца Жизель потеряла почти четырнадцать килограммов. На прошлой неделе она перешла на новый уровень: тридцать девять килограммов.
Я обхожу вокруг ее кровати, нюхаю букет, который принес Сол, ставлю ровно открытку с пушистыми белыми котятами, у которых над головами написано «Поправляйся быстрее!» золотыми печатными буквами, открытка подписана Агнес. Господи. Жизель, раз уж даже Агнес желает тебе здоровья, это значит, что ты серьезно влипла. Я разглядываю коробки с шоколадными конфетами, которые прислали ей знакомые, сосу карамельные, а кокосовые выбрасываю в ведро. Вы не поверите, какие бывают дураки: присылают больному анорексией шоколадные конфеты. Я просматриваю комнату, удостоверяясь, что все в порядке, потом сажусь на зеленый пластмассовый стульчик рядом с кроватью и трясу ее.
– Что?
Она протирает глаза.
– Ну и видок у тебя.
– Спасибо.
– Правда-правда.
– Что нового?
Она нюхает воздух и давится, высовывал язык, чтоб меня рассмешить, и ей всегда это удается.
– Слушай, у тебя покопались в кишках.
Она пытается сесть и морщится. Потом кладет руки на живот.
– Не трогай!
Я смахиваю ее руки со швов, и шум привлекает внимание медсестры, идущей по коридору. Она просовывает голову в палату.
– У вас все в порядке?
– Да, спасибо. – Я улыбаюсь, потом опять смотрю на Жизель. – Я тебе говорю, это серьезно.
– Значит, острого больше нельзя?
– Это еще самая мелкая из твоих проблем. Слушай, врач говорит, что ты потеряла много крови. Тебе надо быть осторожной. Надо есть, Жизель, накапливать какие-то резервы.
– Выходит, я еще не умираю? – Жизель улыбается.
– Откуда такие патологические мысли?
– Не знаю. Спроси у Томаса.
Она на минуту отворачивается, откашливается, потом просит свой дневник.
– Он в ящике.
Я тянусь, чтобы открыть его, но потом даю ей минуту повозиться. Она слишком слаба, чтобы сесть в кровати, и выгибается, чтобы достать до ящика. Во мне есть что-то болезненное, из-за чего я ей не помогаю. Наконец это что-то ломается во мне, моя сестра ломается во мне, моя чертова сестра, она кажется такой маленькой, как полумертвые больные СПИДом, которые, волоча ноги, спускаются по лестнице и дымят сигаретами. Леди и джентльмены, вот моя сестра. Я протягиваю ей дневник.
– Ты и учебники мои принесла?
Она вся загорелась, потому что мы принесли ее медицинские книги: схемы, графики, сведения, которые Жизель проглатывает страницу за страницей. Она завидует, наверное, жалеет, что не могла прооперировать сама себя.
Она открывает дневник в середине, на чистой странице, потом просит ручку. Я выхожу в коридор, прошу у медсестры розовую ручку, висящую у нее на шее на шнурке, и приношу ее Жизель. Она что-то исступленно записывает и останавливается.
– Врач сказал, что у тебя еще будут дети.
Она резко поднимает на меня глаза:
– Чепуха. Ничего такого он не говорил.
– Ладно, ты права, не говорил.
Она смотрит в окно. От того, как падают на нее приглушенные лучи из-под облаков, мне хочется ее сфотографировать. У Жизель осунулось лицо, но она по-прежнему красива. Неудивительно, что Сол сидит здесь по четыре часа, считая зеленые тени на се лице.
– У меня есть друг, – ни с того ни с сего говорю я, сама не понимая зачем.
Жизель зубасто улыбается и закрывает тетрадь.
– Ну-ка, ну-ка, расскажи мне про него.
Когда я возвращаюсь после обеда, Жизель спит, у окна ее палаты стоит Сол и разговариваете голубями на карнизе. Я тяну его за край незаправленной рубашки. Он оступается и хватает меня за локоть, чтобы удержаться.
– Эй, ты меня до смерти напугала, – шепчет он, у него красные и мокрые глаза.
Такое впечатление, что его лицо в белой пудре, а губы рубинового цвета и обветрены. Такое впечатление, что кто-то ему вмазал, но, видимо, он просто не спал.
– Как она сегодня? – спрашиваю я, наклоняясь над Жизель.
Он пожимает плечами и оглядывается на голубей.
– Не знаю.
Он шагает по комнате.
– А ты как поживаешь, Сол? Вообще.
– Паршиво, Холли. Ношу кофе, копии… солдатская работа, пара анонсов… ну и это, у меня есть это.
Если его нет здесь, значит, он на работе, или в машине, или у отца, делает обычные дела: курит, пьет, пишет заметки и всякую ерунду для газеты, думает о Жизель, беспокоится.
– А ты как? – тихо говорит он, не отводя красных глаз от Жизель, которая пытается повернуться в постели.
– Да нормально, пожалуй.
Он отходит от кровати; берет меня за руку, потом притягивает к себе и обнимает сзади. Крепко. Я чувствую затхлый запах табака, пота и снова сандалового дерева.
Он говорит мне на ухо:
– Я помню, как в первый раз увидел, как ты играешь в баскетбол. Жизель привела меня на какую-то твою игру, у тебя рука болела.
– Я потянула руку, когда играла в волейбол.
– Да, и только что постриглась. У тебя волосы стояли дыбом, такие короткие. Ты постоянно вытирала нос и всю игру кричала на мяч. Ты хорошо бросала.
– Сорок очков выбила.
– Да, сорок очков. Она все время сидела рядом и кричала до посинения. Честное слово, она наставила мне синяков, потому что постоянно толкала меня в бок и приговаривала: «Это моя сестра, разве не классная?» Холли, ты была такая хорошенькая в зеленых шортах и желтой баскетбольной майке в сеточку. Я не знал тогда, кого больше любил, ее или тебя.
Он смеется.
– Сол, ты извращенец. Я отталкиваю его.
Я смотрю в его черные глаза и вижу отражение того, кем она когда-то была. Я вижу их неслучившееся завтра, блестящее серебром, призрак ее духа, отбрасывающий свет на тусклую больничную палату.
Я вижу открытые и просторные поля с белыми цветами, страны, в которые они могли поехать, вина, которые они могли пить, гранатовый сироп, пролившийся изо рта, Сол вдувает дым ей в рот и говорит: «Ой, Жизель, ты самая красивая женщина во всем мире, милая, лучше тебя у меня никого нет. Каждую ночь в твоих руках я могу взрываться, как бензиновый пожар, и никому не будет дела, кроме тебя, и я не против, если мы сгорим вместе и не сегодня».
И в черных кругах вокруг его глаз я вижу и тяжелые времена, ее руки, взлетающие, чтобы погладить его по голове, вытекающую из нее кровь, ее лекарства, его пьянки, скандалы, ссоры, ее в больничной палате. Я вижу их вместе, они одеты, как жених и невеста, они скрипят зубами от смеха, идут вперед, как в замедленной съемке, а какой-то большой оркестр следует за ними и фальшиво играет. «Ты идешь?» – говорит он, протягивая ей руку, нарушая молчание парада.
Жизель стучит пальцем по простыне, как будто слышит все это. Хотя еще только середина утра, Сол уже весь вымотан. Его тело обмякает, и он еле плетется к тяжелой зеленой двери.
– Давай я тебя подброшу до дому, если хочешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
Если пациент умирает, это не значит, что его обязательно следует оперировать.
– Он думал, что, если кто-то узнает, его карьере придет конец. Он думал, что Томас всем расскажет – обо мне, об эпилепсии, обо всем. Разоблачит его. Поэтому он запер его в сарае, – говорит она, сжимая мои пальцы в своей ладони с такой силой, что мне больно.
– Может, он думал, что Томас попробует его спасти, и поэтому запер его. Может, он утонул не случайно, может…
Мама отодвигается от меня и смотрит на мой лоб, гладя мои сухие, жесткие волосы.
– Я пыталась вернуть его к жизни, я двадцать минут делала ему искусственное дыхание. Я все испробовала. Я же медсестра. Я…
– Я знаю, мам, я знаю.
– Для Миши не было ничего важнее карьеры, а в партии не терпели никаких слабостей.
– И ты поэтому?
– Что поэтому?
– И ты поэтому влюбилась в Томаса?
Мама обхватывает голову руками.
– Скажи, скажи мне об этом. Я хочу знать, мама. Теперь все равно, изменила ты Мише или нет. Просто я обязательно должна знать.
– Я не знаю, как это вышло. Однажды мы просто столкнулись друг с другом в парке. Разговорились… пошли вместе поужинать – Миши не было в городе, – увлеклись, сплетничали о нашем городке. Твой отец казался таким свободным, знаешь, Холли бывает такая же, как будто ей нет дела до правил, до того, что будет потом, чего от нее ожидают.
– Да.
– Вот какой был Томас. Он не мог впустую молоть языком, не мог притворяться, что принимает всю эту коммунистическую дребедень, не мог.
– И это тебе понравилось.
Мама видит, как я дрожу, и накрывает мои колени простыней.
– Да, я любила это в нем, – говорит она почти с каким-то вызовом.
– Потому что ты тоже ее не принимала.
– И это тоже, а еще у Миши было столько секретов, столько проблем…
– А у папы не было?
– Нет, во всяком случае, не так, как у Миши. Никаких секретов, кроме меня.
Наступает долгое молчание, и я как-то нахожу в себе силы, чтобы привстать и обнять маму. Мы недолго обнимаем друг друга, не двигаясь и не говоря ни слова, как будто ничего не было до этой минуты и после нее ничего не будет.
– Ты считаешь, что я виновата, Гизелла? – тихо спрашивает она у меня над плечом.
– Я никогда не узнаю, что это значило для тебя, поэтому я не могу тебя судить, не могу. Мне просто нужно было знать, что ты вышла замуж за моего отца.
– Я вышла за твоего отца.
Мама держит мое лицо в руках и внимательно смотрит мне в глаза. Потом у меня в голове возникает образ реки, которая увлекает Мишу вниз и вдаль, как сломанную ветку, оторванную от ствола, и вдруг вспыхивает мысль: она понятия не имеет.
Глава 31
Жизель пришлось сделать срочную операцию, она называется лапароскопия. У нее эндометриоз, из-за которого получилось так, что маточная ткань у нее разрослась повсюду, где ее не должно быть, – в животе, на яичниках. Поэтому ей было так больно во время месячных.
После операции Жизель привезли в палату, и я сидела рядом с ней и смотрела, как она дышит. Из-за этого меня потянуло в сон. И я тоже немного поспала. Я проснулась, потому что услышала, что в комнате еще кто-то есть. Это оказался врач. Молодой парень, ненамного старше Жизель. Он посмотрел на ее карту, хотя палату освещал только свет из коридора. Я хотела, чтобы он ушел; наверняка в больнице лежал кто-нибудь с сердечным приступом, которому врач был нужнее. Я скрестила руки на груди и стояла над Жизель, зевая, а она спала мертвецким сном.
– Швы совсем маленькие. Вот здесь небольшой, – он ткнул себя в живот в районе пупка, – и еще три пониже. У нее еще молодая кожа. Шрамов практически не останется.
Он улыбнулся.
Я кивнула и стала вертеть в руке какую-то трубку, распутывая ее и думая о маленьких, аккуратных швах у нее на животе и что когда-нибудь она спокойно, без стыда, сможет надеть купальник. У меня не хватило духу сказать ему, что моя сестра ходит на пляж полностью одетая. Но я знала, что, если бы Жизель не спала, она бы оценила его работу, его умелые бледные руки и мазь, которой он посоветовал бы ей смалывать шрам, чтобы ускорить заживление.
– Спокойной ночи, – сказал он. – Если она очнется и ей что-нибудь понадобится, позовите медсестру.
Я улыбнулась ему, и он вышел из полутемной комнаты в ярко освещенный коридор. Мне казалось, что Жизель дышит с трудом. Я закрыла дверь, включила маленький ночник и подняла ее халат, чтобы осмотреть злой розовый шрамик, которым так гордился врач. Глядя на ребра Жизель, на ее торчащие бедренные кости, трудно было испытывать надежду. Она дышала так, как будто не надеялась. Ее вес даже при том, что чистый, белый питательный сироп насыщал ее оболочку, внушал что угодно, только не надежду, и все-таки что-то в этой крохотной, почти бесшовной линии сказало мне о надежде. Я запомнила ее кривой след на коже Жизель, глядя, как она ворочается во сне.
Может быть, ей снилось лето, ее любимое время года, которое не проходит мимо нее, и она получает шанс и бросается в воду, ее белая кожа сверкает над мелкой рябью в бликах света, ее тело изгибается одним легким тройным движением: руки касаются неба, камней, а потом поднимают ее на поверхность воды.
Мы с Агнес ждем в кофейне, которая стоит напротив психбольницы. Мама опаздывает. Мы сегодня поведем Агнес навестить Жизель. В «Гэлакси донатс» стабильный приток бездомных и сумасшедших, которые входят и выхолят и требуют странные вещи, которые не продаются в пончиковой забегаловке, например сандвичи с ростбифом, а корейская девушка за прилавком кричит:
– Чито?! Сливки?
Маленькая девочка сидит на полу поодаль от наших табуреток Время от времени она встает и обвивает ногами металлический шест моей табуретки. Агнес бормочет про то, что в пончиках яд, и бордовое варенье выдавливается ей на щеку.
Я рассказываю Агнес о Жизель, об операции. Я говорю ей, что несколько дней с ней буду сидеть я, пока у мамы слишком много пациентов. Еще я говорю Агнес, что если она еще раз попробует проделать эту штуку с проглатыванием сигареты, которую она пыталась проделать с Жизель, то она еще дурнее, чем все думают, потому что я знаю метод Хаймлиха. Я ударяю по прилавку, как каратистка, чтобы показать Агнес свои воинственные склонности, чтобы она даже и не думала шутить со мной. Она выпучивает глаза, и выражение ее лица я по ошибке принимаю за ярость, смешанную с уважением. Когда Агнес доедает последний кусок пончика и пытается стереть с лица сахарную пудру, девочка отцепляется от моей табуретки и тянет меня за брючину.
– Мисс, – говорит она, такая вежливая-превежливая.
– Что?
– Смотрите. – Она показывает в окно на большое, расползшееся, серое здание больницы на той стороне улицы. – Там живут сумасшедшие.
Я киваю, надеясь, что Агнес не слышала – она слишком поглощена своим новым занятием: пытается зажечь сигарету.
– Вы знаете кого-нибудь, кто там живет? – спрашивает девочка меня, а пепел Агнес слетает на пол.
Вместо того чтобы ехать в больницу с мамой и Агнес, я иду на площадку, чтобы покидать мяч с Клайвом. Это стало нашим ритуалом: я бросаю мяч, а он курит. Мы особенно ни о чем не разговариваем; школьный год закончился; единственное, о чем я могу сейчас говорить, это Жизель. И от этого мне грустно, а оттого, что мне грустно. Клайву тоже становится грустно, поэтому мы стараемся разговаривать о чем-нибудь другом.
Потом мы пойдем в высокую траву за школой, где желтые листья уже пахнут костром, и будем хватать друг друга за летние футболки. Когда целуешься в такую теплую погоду, такое впечатление, что сидишь во рту.
Клайв хватает отскочивший мяч и пытается забросить с лета. Он недолго ведет мяч, а потом предлагает мне покурить.
– Ну, разве что чуть-чуть.
– Я тут подумал…
– Ага.
Я знаю все его идеи. Например, доехать автостопом до моего коттеджа, целый день голышом играть на барабанах, ничего не есть, кроме дыни, и разговаривать о Ганди. Или починить старый мотоцикл и натренировать меня на марафонскую дистанцию.
Он пытается забросить мяч из-под корзины, промахивается, потом излагает мне свою идею и кидает мяч в мою сторону.
– Мы с твоей сестрой покурим травку.
Я забрасываю трехочковый мяч.
– Вот видишь, попала, это значит, мысль правильная, все равно как если бы звезда упала.
Уверенность обкуренного человека поистине изумляет.
– Никакая это не звезда, тупица. Ничего мы не будем с ней курить.
– А я думаю, это было бы здорово… Она бы расслабилась, захотела бы есть, по-моему, это то, что нужно при ее болезни.
– Конечно, Клайв, прекрасная мысль, но лучше сначала подождать, пока ее снимут с внутривенного питания. Ладно?
Он ничего не говорит, только закрывает глаза, как будто совсем обкурился.
Я промахиваюсь и смотрю на него. Высовываю язык. Он подбегает ко мне и прижимается ко мне всем телом, потом прислоняет лоб к моей шее, его волосы падают мою футболку.
Я думаю о том, что с тех пор, как познакомилась с Клайвом, я ни разу не поранилась, не упала и не посадила ни одного синяка. Я поднимаю его, когда легкий летний ветер окутывает его волосами мое лицо, как будто Клайв – девушка, а я – парень.
Я жду до тех пор, пока не замечаю Сола, который пьет кофе в кафетерии. Я прячусь за стальными дверями. У него длинные и грязные волосы, отросла бородка. Я иду за ним до машины, смотрю, как он выливает три порции сливок в кофе, устанавливает бумажный стакан в держатель и заводит мотор. Он привык часами просиживать у ее кровати, ждать, смотреть, держать ее за руку. Он приходит к ней утром, до работы, около пяти часов, и сидит до без десяти девять. Он разговаривает с ней, как с коматозником, и, кстати сказать, это очень похоже на кому, потому, что она почти все время спит. Я не знаю, что он говорит, наверное, что любит ее, что она нужна ему, кто его знает. Она спит; похоже, ей дают какие-то лекарства. А может быть, просто устала. Врач сказал, что все по-разному реагируют на хирургическую операцию, что организм восстанавливается во сне. Еще он сказал, что раз Жизель такая худышка и потеряла столько крови, ей нужно больше времени на выздоровление, потому что у нее большая слабость и анемия.
Когда Сол уходит, я бегу по лестнице через ступеньку и влетаю в ее больничную палату. Я смотрю на ее кости.
У глаз видно форму ее черепа. С прошлого месяца Жизель потеряла почти четырнадцать килограммов. На прошлой неделе она перешла на новый уровень: тридцать девять килограммов.
Я обхожу вокруг ее кровати, нюхаю букет, который принес Сол, ставлю ровно открытку с пушистыми белыми котятами, у которых над головами написано «Поправляйся быстрее!» золотыми печатными буквами, открытка подписана Агнес. Господи. Жизель, раз уж даже Агнес желает тебе здоровья, это значит, что ты серьезно влипла. Я разглядываю коробки с шоколадными конфетами, которые прислали ей знакомые, сосу карамельные, а кокосовые выбрасываю в ведро. Вы не поверите, какие бывают дураки: присылают больному анорексией шоколадные конфеты. Я просматриваю комнату, удостоверяясь, что все в порядке, потом сажусь на зеленый пластмассовый стульчик рядом с кроватью и трясу ее.
– Что?
Она протирает глаза.
– Ну и видок у тебя.
– Спасибо.
– Правда-правда.
– Что нового?
Она нюхает воздух и давится, высовывал язык, чтоб меня рассмешить, и ей всегда это удается.
– Слушай, у тебя покопались в кишках.
Она пытается сесть и морщится. Потом кладет руки на живот.
– Не трогай!
Я смахиваю ее руки со швов, и шум привлекает внимание медсестры, идущей по коридору. Она просовывает голову в палату.
– У вас все в порядке?
– Да, спасибо. – Я улыбаюсь, потом опять смотрю на Жизель. – Я тебе говорю, это серьезно.
– Значит, острого больше нельзя?
– Это еще самая мелкая из твоих проблем. Слушай, врач говорит, что ты потеряла много крови. Тебе надо быть осторожной. Надо есть, Жизель, накапливать какие-то резервы.
– Выходит, я еще не умираю? – Жизель улыбается.
– Откуда такие патологические мысли?
– Не знаю. Спроси у Томаса.
Она на минуту отворачивается, откашливается, потом просит свой дневник.
– Он в ящике.
Я тянусь, чтобы открыть его, но потом даю ей минуту повозиться. Она слишком слаба, чтобы сесть в кровати, и выгибается, чтобы достать до ящика. Во мне есть что-то болезненное, из-за чего я ей не помогаю. Наконец это что-то ломается во мне, моя сестра ломается во мне, моя чертова сестра, она кажется такой маленькой, как полумертвые больные СПИДом, которые, волоча ноги, спускаются по лестнице и дымят сигаретами. Леди и джентльмены, вот моя сестра. Я протягиваю ей дневник.
– Ты и учебники мои принесла?
Она вся загорелась, потому что мы принесли ее медицинские книги: схемы, графики, сведения, которые Жизель проглатывает страницу за страницей. Она завидует, наверное, жалеет, что не могла прооперировать сама себя.
Она открывает дневник в середине, на чистой странице, потом просит ручку. Я выхожу в коридор, прошу у медсестры розовую ручку, висящую у нее на шее на шнурке, и приношу ее Жизель. Она что-то исступленно записывает и останавливается.
– Врач сказал, что у тебя еще будут дети.
Она резко поднимает на меня глаза:
– Чепуха. Ничего такого он не говорил.
– Ладно, ты права, не говорил.
Она смотрит в окно. От того, как падают на нее приглушенные лучи из-под облаков, мне хочется ее сфотографировать. У Жизель осунулось лицо, но она по-прежнему красива. Неудивительно, что Сол сидит здесь по четыре часа, считая зеленые тени на се лице.
– У меня есть друг, – ни с того ни с сего говорю я, сама не понимая зачем.
Жизель зубасто улыбается и закрывает тетрадь.
– Ну-ка, ну-ка, расскажи мне про него.
Когда я возвращаюсь после обеда, Жизель спит, у окна ее палаты стоит Сол и разговариваете голубями на карнизе. Я тяну его за край незаправленной рубашки. Он оступается и хватает меня за локоть, чтобы удержаться.
– Эй, ты меня до смерти напугала, – шепчет он, у него красные и мокрые глаза.
Такое впечатление, что его лицо в белой пудре, а губы рубинового цвета и обветрены. Такое впечатление, что кто-то ему вмазал, но, видимо, он просто не спал.
– Как она сегодня? – спрашиваю я, наклоняясь над Жизель.
Он пожимает плечами и оглядывается на голубей.
– Не знаю.
Он шагает по комнате.
– А ты как поживаешь, Сол? Вообще.
– Паршиво, Холли. Ношу кофе, копии… солдатская работа, пара анонсов… ну и это, у меня есть это.
Если его нет здесь, значит, он на работе, или в машине, или у отца, делает обычные дела: курит, пьет, пишет заметки и всякую ерунду для газеты, думает о Жизель, беспокоится.
– А ты как? – тихо говорит он, не отводя красных глаз от Жизель, которая пытается повернуться в постели.
– Да нормально, пожалуй.
Он отходит от кровати; берет меня за руку, потом притягивает к себе и обнимает сзади. Крепко. Я чувствую затхлый запах табака, пота и снова сандалового дерева.
Он говорит мне на ухо:
– Я помню, как в первый раз увидел, как ты играешь в баскетбол. Жизель привела меня на какую-то твою игру, у тебя рука болела.
– Я потянула руку, когда играла в волейбол.
– Да, и только что постриглась. У тебя волосы стояли дыбом, такие короткие. Ты постоянно вытирала нос и всю игру кричала на мяч. Ты хорошо бросала.
– Сорок очков выбила.
– Да, сорок очков. Она все время сидела рядом и кричала до посинения. Честное слово, она наставила мне синяков, потому что постоянно толкала меня в бок и приговаривала: «Это моя сестра, разве не классная?» Холли, ты была такая хорошенькая в зеленых шортах и желтой баскетбольной майке в сеточку. Я не знал тогда, кого больше любил, ее или тебя.
Он смеется.
– Сол, ты извращенец. Я отталкиваю его.
Я смотрю в его черные глаза и вижу отражение того, кем она когда-то была. Я вижу их неслучившееся завтра, блестящее серебром, призрак ее духа, отбрасывающий свет на тусклую больничную палату.
Я вижу открытые и просторные поля с белыми цветами, страны, в которые они могли поехать, вина, которые они могли пить, гранатовый сироп, пролившийся изо рта, Сол вдувает дым ей в рот и говорит: «Ой, Жизель, ты самая красивая женщина во всем мире, милая, лучше тебя у меня никого нет. Каждую ночь в твоих руках я могу взрываться, как бензиновый пожар, и никому не будет дела, кроме тебя, и я не против, если мы сгорим вместе и не сегодня».
И в черных кругах вокруг его глаз я вижу и тяжелые времена, ее руки, взлетающие, чтобы погладить его по голове, вытекающую из нее кровь, ее лекарства, его пьянки, скандалы, ссоры, ее в больничной палате. Я вижу их вместе, они одеты, как жених и невеста, они скрипят зубами от смеха, идут вперед, как в замедленной съемке, а какой-то большой оркестр следует за ними и фальшиво играет. «Ты идешь?» – говорит он, протягивая ей руку, нарушая молчание парада.
Жизель стучит пальцем по простыне, как будто слышит все это. Хотя еще только середина утра, Сол уже весь вымотан. Его тело обмякает, и он еле плетется к тяжелой зеленой двери.
– Давай я тебя подброшу до дому, если хочешь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22