– (Громкие настойчивые крики: «Лануай! Пимон! Курсежак!»)
К этому времени обстановка в капелле накалилась до крайности. Три четверти собравшихся, потупив глаза, хранили враждебное молчание – видно было, что речи Фюльбера и его сверкающие взгляды еще держат их в страхе. Но остальные – Жюдит, Аньес Пимон, Мари Лануай, Марсель Фальвин и два фермера, имена которых я тщетно пытался вспомнить, точно с цепи сорвались. Они протестовали, кричали, вскакивали с мест и, перегнувшись вперед, даже грозили Фюльберу кулаками. Особенно неистовствовали женщины. Казалось, если бы не четверка якобы охранявших меня стражей, они кинулись бы прямо в капелле на своего кюре и растерзали его в клочья.
У меня было такое чувство, будто суд надо мной сыграл роль детонатора. Взорвалась ненависть оппозиции к пастырю Ла-Рока. Впервые она проявилась так открыто и с такой силой – Фюльбер был потрясен.
Ловкому лжецу, ему, как видно, удавалось обманывать и самого себя. С тех пор как он владычествовал в Ла-Роке, он, должно быть, сознательно принимал внушаемый им страх за всеобщее почтение. Он, конечно, не предполагал, что его так ненавидят ларокезцы – все до единого, – потому что, хотя большинство держало себя пока еще осторожно и выражало свое отношение лишь приглушенным ропотом, ясно было, что оно настроено столь же враждебно. Накал этой ненависти сокрушил Фюльбера. Он задрожал всем телом, как статуя, которую сбрасывают с пьедестала. Он покраснел, потом побледнел, сжал кулаки, пытался начать одну фразу, потом другую, так ни одной и не кончил, лицо его осунулось, стало подергиваться, а в глазах попеременно вспыхивали страх и злоба.
Однако Фюльбер не был трусом. Он не отступил. Твердым шагом подойдя к хорам, он поднялся по ступеням и, став между Жанне и Морисом, вытянул руку вперед, требуя тишины. И удивительное дело, через несколько секунд он тишины добился – так сильна была в Ла-Роке привычка ему повиноваться.
– Вижу, – сказал он голосом, дрожащим от гнева и возмущения, – вижу, что настал час отделить добрые семена от плевел. Здесь есть люди, именующие себя христианами, но которые ничтоже сумняшиеся вступили в заговор против своего пастыря за его же спиной. Пусть заговорщики запомнят: я не дрогнув исполню свой долг. Если здесь есть люди, сеющие смуту и вводящие паству в соблазн, я отлучу их от церкви, я очищу от скверны дом отца моего!
Речь эта вызвала негодующие крики и бурный протест. В особенности неистовствовала Мари Лануай, которую еле удерживали Марсель и Жюдит. Она кричала истошным голосом: «Ты сам скверна и есть! Это ты пировал за одним столом с убийцами моего мужа!»
С того места, где я сидел, я видел только правый глаз моего обвинителя. Он пылал безудержной ненавистью. От ярости Фюльбер потерял обычную свою ловкость и самообладание. Он уже не пытался и изворачиваться, он шел напролом. Он не лукавил, он бросал открытый вызов. Он чувствовал за собой штыки Вильмена, это давало ему ощущение силы, он решил довести ларокезцев до крайности, а потом сломить их. В течение всего нескольких минут он скатился к тому примитивному уровню мышления, который свойствен был Вильмену, – наверное, дурные примеры заразительны. В это мгновение, ополчившись против своих сограждан, он опьяненный злобой, несомненно, помышлял лишь об одном – покарать их мечом.
Фюльбер снова простер руки, снова воцарилось относительное молчание, и он завопил, каким-то не своим, не бархатным, а визгливым, чуть ли не истерическим голосом, и не было в этом голосе даже отдаленного сходства с виолончелью.
– А что касается истинного подстрекателя всех этих распрей, Эмманюэля Конта, то вы сами своим поведением вынесли ему приговор. От имени приходского совета осуждаю его на смерть!
Тут поднялся такой шум, какого я даже не ждал. Я заметил, что сидевший справа от меня Эрве беспокойно оглядывается, очевидно боится, как бы ларокезцы не накинулись на него и его товарищей и не обезоружили их – такая в них бушевала ярость. Думаю, они только потому не перешли от слов к делу, что не были к этому подготовлены, а главное, у них не было руководителя. И еще потому, что присутствие Фюльбера, его смелость и откровенная ненависть, написанная на его лице, все-таки еще держали их в узде.
Когда его бывший дружок сослался на приходский совет, Газеля передернуло. Он покачал головой и в знак несогласия вяло помахал перед носом руками. Наклонившись к Эрве, я шепнул:
– Предоставь слово Газелю, кажется, он хочет что-то сказать.
Эрве встал и, вставая, перебросил винтовку за плечо, чтобы подчеркнуть свои миролюбивые намерения. Так он постоял секунду, изящно опершись на левую ногу, и поднял руку, словно просил внимания, его открытое мальчишеское лицо так и сияло простодушием. Добившись тишины, он сказал спокойным, вежливым голосом, прозвучавшим резким контрастом с оглушительным воплем Фюльбера:
– Кажется, аббат Газель хочет что-то сказать. Предоставляю ему слово.
И Эрве сел. Сдержанный, я бы сказал даже, светский тон молодого, изящного Эрве, а также и то, что, не спросясь Фюльбера, он предоставил слово Газелю, ошеломили всех, и в первую очередь самого Фюльбера; он не мог взять в толк, как это доверенный человек Вильмена позволяет высказаться Газелю – тому самому Газелю, который осудил убийство Лануая и «излишества» Вильмена!
Сам Газель весьма опечалился, получив слово, которого не просил. Куда приятнее было выразить свое недовольство жестами: наговоришь здесь лишнего и попадешь в историю. Но в зале уже раздались крики: «Говорите, мсье Газель, говорите!», да и Эрве знаками подбадривал оратора, и Газель решился встать. Его длинное клоунское лицо, увенчанное седыми буклями, было какое-то дряблое, бесполое, растерянное, а бесцветный, тонкий голосок нельзя было слушать без улыбки. И однако, он сказал то, что ему следовало сказать в присутствии всех нас, в присутствии самого Фюльбера, и сказал не без отваги.
– Я хотел бы только заметить, – заявил Газель, скрестив кисти рук на уровне груди, – что с тех пор, как я покинул замок из-за всех тех гнусностей, которые творились в Ла-Роке, приходский совет больше не собирался.
– Ну и что? – немедленно парировал Фюльбер с уничтожающим презрением. – Какое нам дело до того, вышел ты или нет из приходского совета, болван безмозглый!
По длинной зобатой шее Газеля прошла судорога, его безвольное лицо сразу посуровело. Такие вот неполноценные люди никогда не прощают обид, затрагивающих их самолюбие.
– Прошу прощения, монсеньор, – заговорил он совсем другим голосом, сварливым, пронзительным голосом старой девы, – но вы же сами сказали, что осуждаете мсье Конта именем приходского совета. А я хочу обратить ваше внимание на то, что приходской совет не собирался, и к тому же я, как член совета, не согласен с приговором, вынесенным мсье Конту.
Речь Газеля была встречена аплодисментами, причем аплодировала не только пятерка оппозиционеров, но еще двое или трое из молчаливого большинства, которых, по-моему, пристыдило мужественное поведение Газеля. Оратор сел на место, краснея и трепеща, и Фюльбер тотчас же обрушил на него громы и молнии.
– Обойдусь и без твоего согласия, жалкое ты ничтожество! Ты обманул мое доверие. Я тебе припомню твои слова, ты мне за них заплатишь!
В ответ на выпад Фюльбера поднялось гиканье, а Жюдит, вспомнив вдруг времена, когда она принадлежала к партии левых христиан, обрушилась на Фюльбера, выкрикивая во весь голос: «Нацист! Эсэсовец!» Марсель уже не удерживал ее. Я испугался: а что, если ларокезцы обретут в ней вождя и она поведет их в бой, в особенности я боялся за жизнь наших новобранцев. Я встал и громко сказал:
– Прошу слова.
– Говори, – тотчас с облегчением отозвался Эрве.
– То есть как? – заорал Фюльбер, обратив свою ярость против Эрве. – Ты предоставляешь слово этому негодяю? Лжесвященнику! Врагу церкви! Да ты с ума сошел! Ведь я приговорил его к смерти!
– Тем более, – сказал Эрве, невозмутимо поглаживая свою остроконечную бородку. – Должны же мы по крайней мере дать ему последнее слово.
– Безобразие! – продолжал вопить Фюльбер. – Что это еще за штуки! Глупость это или измена? Своевольничать вздумал! Неслыханно! Я приказываю тебе немедленно заткнуть осужденному рот, понял?
– Ваших приказов я слушаться не обязан, – возразил Эрве с достоинством. – Вы мне не начальник. В отсутствие Вильмена здесь командую я, – продолжал он, похлопывая ладонью по прикладу винтовки, – а я решил дать слово обвиняемому. И он будет говорить столько, сколько ему вздумается.
И тут произошло нечто совсем уж невероятноедобрая половина ларокезцев дружно захлопала Эрве. Правда, в банде он был новичком и, так же как и его товарищи, не принимал участия в упомянутых Газелем «гнусностях», так что ларокезцы зла на него не держали. И все-таки они аплодировали приспешнику Вильмена! Вот уж поистине все перевернулось вверх дном!
– Безобразие, – кричал Фюльбер, сжимая кулаки, а его косые глаза вылезали из орбит. – Ты, видно, не понимаешь, что, предоставляя слово этому субъекту, действуешь как сообщник бунтовщиков и смутьянов. Это тебе даром не пройдет! Предупреждаю: я все сообщу твоему командиру, и он тебя примерно накажет!
– Сомневаюсь, – заявил Эрве с такой неподдельной невозмутимостью, что я подумал, уж не хватил ли он через край и не заподозрит ли Фюльбер правды. – Так или иначе, – продолжал он, – сказанного не воротишь: слово имеет обвиняемый.
– Ах так, – завизжал Фюльбер. – Ну так я его слушать не стану. Я ухожу! Иду к себе и буду ждать, пока вернется Вильмен.
Он спустился по ступеням и под крики оппозиции решительно зашагал по центральному проходу к двери. Вот это-то меня никак не устраивало. В отсутствие Фюльбера трудно будет повернуть обвинения против него. Я громко крикнул ему вслед:
– Выходит, ты так боишься моих слов, что даже не решаешься меня выслушать!
Он остановился и, круто повернувшись, стал ко мне лицом. А я продолжал звучным голосом:
– Сейчас четверть шестого. Вильмен пообещал быть здесь в пять тридцать. Стало быть, мне осталось жить всего четверть часа, но я внушаю тебе такой страх, что и в эти последние четверть часа ты дрожишь как осиновый лист и торопишься забиться под кровать, чтобы там дожидаться своего повелителя! Да, да, я не ошибся – даже не под одеяло, а под кровать!
Поведение Эрве насторожило Фюльбера. Но мое заявление о том, что Вильмен прибудет через пятнадцать минут, сразу его успокоило. К тому же я ловко кольнул его копьем в бок, упрекнув в трусости. Впрочем, я уже говорил: трусом он не был. Но в его силе была слабинка. Как все смелые люди, он кичился своей смелостью. Поэтому, как я и предполагал, он принял мой вызов.
Бледный, весь подобравшийся, со впалыми щеками и горящими глазами, он застыл на месте и бросил с презрением:
– Можешь молоть любой вздор. Мне от этого ни жарко ни холодно. Пользуйся случаем, пока не поздно.
Я подхватил брошенный мне мяч.
– Я воспользуюсь им прежде всего для того, чтобы опровергнуть твои обвинения. Начнем с Кати. Я не обесчестил ее, как ты посмел здесь утверждать, и вовсе ее не похищал. Это чистейшая выдумка. По доброй воле, с разрешения дяди («Верно!», – тотчас закричал Марсель – теперь я уже не боялся его подвести) она отправилась в Мальвиль навестить свою бабушку. Там она влюбилась в Тома и вышла за него замуж. А тебе, Фюльбер, это пришлось не по нутру, потому что ты хотел, чтоб она прислуживала тебе в замке.
Раздались смешки, Фюльбер закричал:
– Это бессовестное вранье!
– Э, погодите, – тут же сказала, не попросив слова, низенькая тучная женщина лет сорока с лишком.
Она встала. Это была Жозефа, экономка Фюльбера. Вообще-то ларокезцы смотрели на нее свысока, потому что она была португалкой (а наши ларокезцы заядлые националисты), но любили ее за острый язык. «Уж если у нее что на сердце, она все тебе напрямик выложит».
Красотой Жозефа не блистала. Кожа у нее такая, будто век не знала ни воды, ни мыла. Вдобавок Жозефа была коротконогая, толстощекая и грудастая. Но в крепких белых зубах, крупном подбородке, черных, на редкость живых глазах и пышной шевелюре Жозефы чувствовалась какая-то добродушная животная сила.
– Погодите, – продолжала она с резким простонародным акцентом, что придавало особенную убедительность ее словам, – какое же это вранье, когда это самая что ни на есть правда. Это правда, монсеньор хотел меня выгнать, а заместо меня взять девчонку! А уж она бы так его не ублажала, – добавила Жозефа, не знаю, с искренним или притворным простодушием.
Под смех и шуточки по адресу Фюльбера она села на место. Я отметил, что он, однако, не решился отбрить Жозефу. Зная, видно, ее язычок, он предпочел снова накинуться на меня.
– Не понимаю, что ты выиграешь, раздувая все эти сплетни против твоего епископа! – высокомерно выкрикнул он.
– Прежде всего, ты не мой епископ! Нет! А выиграю то, что уличу тебя в распространении разных небылиц. Вот, кстати, одна из них, и нешуточная. Ты заявил, будто я заставил своих слуг избрать меня священником. Так вот, во-первых, да будет тебе известно, что у меня слуг нет, – веско сказал я, – у меня есть друзья, и все мы равноправны. В отличие от Ла-Рока ни одно важное решение в Мальвиле не принимается, пока его не обсудят все сообща. А хочешь знать, почему меня избрали священником? Сейчас скажу: ты хотел навязать нам в этой роли мсье Газеля, а мы этого не хотели. Надеюсь, мсье Газель не обидится на мои слова. Вот почему друзья избрали меня аббатом. А хороший или плохой из меня священник, судить не мне. Я священник по избранию, равно как и мсье Газель. И стараюсь делать свое дело добросовестно. На безрыбье и рак рыба. Думаю, что я не хуже мсье Газеля и уж наверняка много лучше тебя. (Смех, аплодисменты.)
– Твоими устами глаголет гордыня, – закричал Фюльбер. – Ты лжепастырь, вот ты кто! Дурной пастырь! Чудовищный! И ты это сам знаешь! Я уже не говорю о твоей личной жизни...
– А я о твоей...
Тут он промолчал. Как видно, побоялся, что я расскажу о Мьетте.
– Довольно и одного примера, – в бешенстве продолжал он. – Ты относишься к исповеди как еретик и как еретик ее осуществляешь!
– Не знаю, – скромно возразил я, – ересь это или нет. Я не настолько сведущ в религии, чтобы судить об этом. Скажу только одно – я отношусь к исповеди с осторожностью, ибо в руках дурного пастыря она легко может стать орудием наушничества и порабощения.
– И вы правы, мсье Конт, – зычно выкрикнула Жюдит, – в Ла-Роке исповедь и стала таким орудием в руках этого эсэсовца!
– Молчите, вы, – повернулся к ней Фюльбер, – вы бесноватая, бунтовщица и дурная христианка!
– И не стыдно тебе, – крикнул Марсель, наклонившись вперед и ухватившись могучими руками за спинку стула, – так разговаривать с женщиной, да еще с женщиной, которая куда образованней тебя и даже однажды поправила тебя, когда ты молол чепуху о братьях и сестрах Христовых.
– Поправила! – завопил Фюльбер, воздев руки к небу. – Да эта психопатка ничего не смыслит в Евангелии! Братья и сестры – это ошибка в переводе: речь идет о двоюродных братьях и сестрах Хряста, я уже говорил!
Кто бы мог подумать – в самый разгар суда началась вдруг эта неожиданная дискуссия о толковании евангельских текстов. Воспользовавшись этим, я шепнул Морису:
– Ступай к товарищам, скажи им, чтобы подошли к дверям капеллы. Как только я объявлю о смерти Вильмена, пусть войдут.
Проворный и бесшумный, как кошка, Морис исчез, а я позволил себе прервать Жюдит, которая, позабыв обо всем на свете, яростно препиралась с Фюльбером по вопросу об Иисусовой родне.
– Минутку, – вмешался я. – Позвольте мне закончить.
Воцарилось молчание. Жюдит, позабывшая было моем присутствия, глядела на меня с виноватым видом.
– Перехожу к последнему преступлению, в котором меня обвиняет Фюльбер, – невозмутимо продолжал я. – Я написал ему письмо, в котором будто бы предъявлял сюзеренные права на Ла-Рок и объявлял, что намерен силой захватить и поработить город. Очень жаль, что Фюльбер не счел нужным огласить мое письмо, тогда все присутствующие могли бы убедиться, что ничего такого в нем не было. Но допустим, что было. Допустим даже, что я объявил, будто намерен напасть на Ла-Рок. Но только спрашивается: разве я это сделал? Разве это я явился под покровом темноты и, зарезав часового, ворвался в Ла-Рок? Разве это я разграбил городские запасы, притеснял жителей, насиловал женщин? Разве это я вырезал всех до одного жителей Курсежака?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
К этому времени обстановка в капелле накалилась до крайности. Три четверти собравшихся, потупив глаза, хранили враждебное молчание – видно было, что речи Фюльбера и его сверкающие взгляды еще держат их в страхе. Но остальные – Жюдит, Аньес Пимон, Мари Лануай, Марсель Фальвин и два фермера, имена которых я тщетно пытался вспомнить, точно с цепи сорвались. Они протестовали, кричали, вскакивали с мест и, перегнувшись вперед, даже грозили Фюльберу кулаками. Особенно неистовствовали женщины. Казалось, если бы не четверка якобы охранявших меня стражей, они кинулись бы прямо в капелле на своего кюре и растерзали его в клочья.
У меня было такое чувство, будто суд надо мной сыграл роль детонатора. Взорвалась ненависть оппозиции к пастырю Ла-Рока. Впервые она проявилась так открыто и с такой силой – Фюльбер был потрясен.
Ловкому лжецу, ему, как видно, удавалось обманывать и самого себя. С тех пор как он владычествовал в Ла-Роке, он, должно быть, сознательно принимал внушаемый им страх за всеобщее почтение. Он, конечно, не предполагал, что его так ненавидят ларокезцы – все до единого, – потому что, хотя большинство держало себя пока еще осторожно и выражало свое отношение лишь приглушенным ропотом, ясно было, что оно настроено столь же враждебно. Накал этой ненависти сокрушил Фюльбера. Он задрожал всем телом, как статуя, которую сбрасывают с пьедестала. Он покраснел, потом побледнел, сжал кулаки, пытался начать одну фразу, потом другую, так ни одной и не кончил, лицо его осунулось, стало подергиваться, а в глазах попеременно вспыхивали страх и злоба.
Однако Фюльбер не был трусом. Он не отступил. Твердым шагом подойдя к хорам, он поднялся по ступеням и, став между Жанне и Морисом, вытянул руку вперед, требуя тишины. И удивительное дело, через несколько секунд он тишины добился – так сильна была в Ла-Роке привычка ему повиноваться.
– Вижу, – сказал он голосом, дрожащим от гнева и возмущения, – вижу, что настал час отделить добрые семена от плевел. Здесь есть люди, именующие себя христианами, но которые ничтоже сумняшиеся вступили в заговор против своего пастыря за его же спиной. Пусть заговорщики запомнят: я не дрогнув исполню свой долг. Если здесь есть люди, сеющие смуту и вводящие паству в соблазн, я отлучу их от церкви, я очищу от скверны дом отца моего!
Речь эта вызвала негодующие крики и бурный протест. В особенности неистовствовала Мари Лануай, которую еле удерживали Марсель и Жюдит. Она кричала истошным голосом: «Ты сам скверна и есть! Это ты пировал за одним столом с убийцами моего мужа!»
С того места, где я сидел, я видел только правый глаз моего обвинителя. Он пылал безудержной ненавистью. От ярости Фюльбер потерял обычную свою ловкость и самообладание. Он уже не пытался и изворачиваться, он шел напролом. Он не лукавил, он бросал открытый вызов. Он чувствовал за собой штыки Вильмена, это давало ему ощущение силы, он решил довести ларокезцев до крайности, а потом сломить их. В течение всего нескольких минут он скатился к тому примитивному уровню мышления, который свойствен был Вильмену, – наверное, дурные примеры заразительны. В это мгновение, ополчившись против своих сограждан, он опьяненный злобой, несомненно, помышлял лишь об одном – покарать их мечом.
Фюльбер снова простер руки, снова воцарилось относительное молчание, и он завопил, каким-то не своим, не бархатным, а визгливым, чуть ли не истерическим голосом, и не было в этом голосе даже отдаленного сходства с виолончелью.
– А что касается истинного подстрекателя всех этих распрей, Эмманюэля Конта, то вы сами своим поведением вынесли ему приговор. От имени приходского совета осуждаю его на смерть!
Тут поднялся такой шум, какого я даже не ждал. Я заметил, что сидевший справа от меня Эрве беспокойно оглядывается, очевидно боится, как бы ларокезцы не накинулись на него и его товарищей и не обезоружили их – такая в них бушевала ярость. Думаю, они только потому не перешли от слов к делу, что не были к этому подготовлены, а главное, у них не было руководителя. И еще потому, что присутствие Фюльбера, его смелость и откровенная ненависть, написанная на его лице, все-таки еще держали их в узде.
Когда его бывший дружок сослался на приходский совет, Газеля передернуло. Он покачал головой и в знак несогласия вяло помахал перед носом руками. Наклонившись к Эрве, я шепнул:
– Предоставь слово Газелю, кажется, он хочет что-то сказать.
Эрве встал и, вставая, перебросил винтовку за плечо, чтобы подчеркнуть свои миролюбивые намерения. Так он постоял секунду, изящно опершись на левую ногу, и поднял руку, словно просил внимания, его открытое мальчишеское лицо так и сияло простодушием. Добившись тишины, он сказал спокойным, вежливым голосом, прозвучавшим резким контрастом с оглушительным воплем Фюльбера:
– Кажется, аббат Газель хочет что-то сказать. Предоставляю ему слово.
И Эрве сел. Сдержанный, я бы сказал даже, светский тон молодого, изящного Эрве, а также и то, что, не спросясь Фюльбера, он предоставил слово Газелю, ошеломили всех, и в первую очередь самого Фюльбера; он не мог взять в толк, как это доверенный человек Вильмена позволяет высказаться Газелю – тому самому Газелю, который осудил убийство Лануая и «излишества» Вильмена!
Сам Газель весьма опечалился, получив слово, которого не просил. Куда приятнее было выразить свое недовольство жестами: наговоришь здесь лишнего и попадешь в историю. Но в зале уже раздались крики: «Говорите, мсье Газель, говорите!», да и Эрве знаками подбадривал оратора, и Газель решился встать. Его длинное клоунское лицо, увенчанное седыми буклями, было какое-то дряблое, бесполое, растерянное, а бесцветный, тонкий голосок нельзя было слушать без улыбки. И однако, он сказал то, что ему следовало сказать в присутствии всех нас, в присутствии самого Фюльбера, и сказал не без отваги.
– Я хотел бы только заметить, – заявил Газель, скрестив кисти рук на уровне груди, – что с тех пор, как я покинул замок из-за всех тех гнусностей, которые творились в Ла-Роке, приходский совет больше не собирался.
– Ну и что? – немедленно парировал Фюльбер с уничтожающим презрением. – Какое нам дело до того, вышел ты или нет из приходского совета, болван безмозглый!
По длинной зобатой шее Газеля прошла судорога, его безвольное лицо сразу посуровело. Такие вот неполноценные люди никогда не прощают обид, затрагивающих их самолюбие.
– Прошу прощения, монсеньор, – заговорил он совсем другим голосом, сварливым, пронзительным голосом старой девы, – но вы же сами сказали, что осуждаете мсье Конта именем приходского совета. А я хочу обратить ваше внимание на то, что приходской совет не собирался, и к тому же я, как член совета, не согласен с приговором, вынесенным мсье Конту.
Речь Газеля была встречена аплодисментами, причем аплодировала не только пятерка оппозиционеров, но еще двое или трое из молчаливого большинства, которых, по-моему, пристыдило мужественное поведение Газеля. Оратор сел на место, краснея и трепеща, и Фюльбер тотчас же обрушил на него громы и молнии.
– Обойдусь и без твоего согласия, жалкое ты ничтожество! Ты обманул мое доверие. Я тебе припомню твои слова, ты мне за них заплатишь!
В ответ на выпад Фюльбера поднялось гиканье, а Жюдит, вспомнив вдруг времена, когда она принадлежала к партии левых христиан, обрушилась на Фюльбера, выкрикивая во весь голос: «Нацист! Эсэсовец!» Марсель уже не удерживал ее. Я испугался: а что, если ларокезцы обретут в ней вождя и она поведет их в бой, в особенности я боялся за жизнь наших новобранцев. Я встал и громко сказал:
– Прошу слова.
– Говори, – тотчас с облегчением отозвался Эрве.
– То есть как? – заорал Фюльбер, обратив свою ярость против Эрве. – Ты предоставляешь слово этому негодяю? Лжесвященнику! Врагу церкви! Да ты с ума сошел! Ведь я приговорил его к смерти!
– Тем более, – сказал Эрве, невозмутимо поглаживая свою остроконечную бородку. – Должны же мы по крайней мере дать ему последнее слово.
– Безобразие! – продолжал вопить Фюльбер. – Что это еще за штуки! Глупость это или измена? Своевольничать вздумал! Неслыханно! Я приказываю тебе немедленно заткнуть осужденному рот, понял?
– Ваших приказов я слушаться не обязан, – возразил Эрве с достоинством. – Вы мне не начальник. В отсутствие Вильмена здесь командую я, – продолжал он, похлопывая ладонью по прикладу винтовки, – а я решил дать слово обвиняемому. И он будет говорить столько, сколько ему вздумается.
И тут произошло нечто совсем уж невероятноедобрая половина ларокезцев дружно захлопала Эрве. Правда, в банде он был новичком и, так же как и его товарищи, не принимал участия в упомянутых Газелем «гнусностях», так что ларокезцы зла на него не держали. И все-таки они аплодировали приспешнику Вильмена! Вот уж поистине все перевернулось вверх дном!
– Безобразие, – кричал Фюльбер, сжимая кулаки, а его косые глаза вылезали из орбит. – Ты, видно, не понимаешь, что, предоставляя слово этому субъекту, действуешь как сообщник бунтовщиков и смутьянов. Это тебе даром не пройдет! Предупреждаю: я все сообщу твоему командиру, и он тебя примерно накажет!
– Сомневаюсь, – заявил Эрве с такой неподдельной невозмутимостью, что я подумал, уж не хватил ли он через край и не заподозрит ли Фюльбер правды. – Так или иначе, – продолжал он, – сказанного не воротишь: слово имеет обвиняемый.
– Ах так, – завизжал Фюльбер. – Ну так я его слушать не стану. Я ухожу! Иду к себе и буду ждать, пока вернется Вильмен.
Он спустился по ступеням и под крики оппозиции решительно зашагал по центральному проходу к двери. Вот это-то меня никак не устраивало. В отсутствие Фюльбера трудно будет повернуть обвинения против него. Я громко крикнул ему вслед:
– Выходит, ты так боишься моих слов, что даже не решаешься меня выслушать!
Он остановился и, круто повернувшись, стал ко мне лицом. А я продолжал звучным голосом:
– Сейчас четверть шестого. Вильмен пообещал быть здесь в пять тридцать. Стало быть, мне осталось жить всего четверть часа, но я внушаю тебе такой страх, что и в эти последние четверть часа ты дрожишь как осиновый лист и торопишься забиться под кровать, чтобы там дожидаться своего повелителя! Да, да, я не ошибся – даже не под одеяло, а под кровать!
Поведение Эрве насторожило Фюльбера. Но мое заявление о том, что Вильмен прибудет через пятнадцать минут, сразу его успокоило. К тому же я ловко кольнул его копьем в бок, упрекнув в трусости. Впрочем, я уже говорил: трусом он не был. Но в его силе была слабинка. Как все смелые люди, он кичился своей смелостью. Поэтому, как я и предполагал, он принял мой вызов.
Бледный, весь подобравшийся, со впалыми щеками и горящими глазами, он застыл на месте и бросил с презрением:
– Можешь молоть любой вздор. Мне от этого ни жарко ни холодно. Пользуйся случаем, пока не поздно.
Я подхватил брошенный мне мяч.
– Я воспользуюсь им прежде всего для того, чтобы опровергнуть твои обвинения. Начнем с Кати. Я не обесчестил ее, как ты посмел здесь утверждать, и вовсе ее не похищал. Это чистейшая выдумка. По доброй воле, с разрешения дяди («Верно!», – тотчас закричал Марсель – теперь я уже не боялся его подвести) она отправилась в Мальвиль навестить свою бабушку. Там она влюбилась в Тома и вышла за него замуж. А тебе, Фюльбер, это пришлось не по нутру, потому что ты хотел, чтоб она прислуживала тебе в замке.
Раздались смешки, Фюльбер закричал:
– Это бессовестное вранье!
– Э, погодите, – тут же сказала, не попросив слова, низенькая тучная женщина лет сорока с лишком.
Она встала. Это была Жозефа, экономка Фюльбера. Вообще-то ларокезцы смотрели на нее свысока, потому что она была португалкой (а наши ларокезцы заядлые националисты), но любили ее за острый язык. «Уж если у нее что на сердце, она все тебе напрямик выложит».
Красотой Жозефа не блистала. Кожа у нее такая, будто век не знала ни воды, ни мыла. Вдобавок Жозефа была коротконогая, толстощекая и грудастая. Но в крепких белых зубах, крупном подбородке, черных, на редкость живых глазах и пышной шевелюре Жозефы чувствовалась какая-то добродушная животная сила.
– Погодите, – продолжала она с резким простонародным акцентом, что придавало особенную убедительность ее словам, – какое же это вранье, когда это самая что ни на есть правда. Это правда, монсеньор хотел меня выгнать, а заместо меня взять девчонку! А уж она бы так его не ублажала, – добавила Жозефа, не знаю, с искренним или притворным простодушием.
Под смех и шуточки по адресу Фюльбера она села на место. Я отметил, что он, однако, не решился отбрить Жозефу. Зная, видно, ее язычок, он предпочел снова накинуться на меня.
– Не понимаю, что ты выиграешь, раздувая все эти сплетни против твоего епископа! – высокомерно выкрикнул он.
– Прежде всего, ты не мой епископ! Нет! А выиграю то, что уличу тебя в распространении разных небылиц. Вот, кстати, одна из них, и нешуточная. Ты заявил, будто я заставил своих слуг избрать меня священником. Так вот, во-первых, да будет тебе известно, что у меня слуг нет, – веско сказал я, – у меня есть друзья, и все мы равноправны. В отличие от Ла-Рока ни одно важное решение в Мальвиле не принимается, пока его не обсудят все сообща. А хочешь знать, почему меня избрали священником? Сейчас скажу: ты хотел навязать нам в этой роли мсье Газеля, а мы этого не хотели. Надеюсь, мсье Газель не обидится на мои слова. Вот почему друзья избрали меня аббатом. А хороший или плохой из меня священник, судить не мне. Я священник по избранию, равно как и мсье Газель. И стараюсь делать свое дело добросовестно. На безрыбье и рак рыба. Думаю, что я не хуже мсье Газеля и уж наверняка много лучше тебя. (Смех, аплодисменты.)
– Твоими устами глаголет гордыня, – закричал Фюльбер. – Ты лжепастырь, вот ты кто! Дурной пастырь! Чудовищный! И ты это сам знаешь! Я уже не говорю о твоей личной жизни...
– А я о твоей...
Тут он промолчал. Как видно, побоялся, что я расскажу о Мьетте.
– Довольно и одного примера, – в бешенстве продолжал он. – Ты относишься к исповеди как еретик и как еретик ее осуществляешь!
– Не знаю, – скромно возразил я, – ересь это или нет. Я не настолько сведущ в религии, чтобы судить об этом. Скажу только одно – я отношусь к исповеди с осторожностью, ибо в руках дурного пастыря она легко может стать орудием наушничества и порабощения.
– И вы правы, мсье Конт, – зычно выкрикнула Жюдит, – в Ла-Роке исповедь и стала таким орудием в руках этого эсэсовца!
– Молчите, вы, – повернулся к ней Фюльбер, – вы бесноватая, бунтовщица и дурная христианка!
– И не стыдно тебе, – крикнул Марсель, наклонившись вперед и ухватившись могучими руками за спинку стула, – так разговаривать с женщиной, да еще с женщиной, которая куда образованней тебя и даже однажды поправила тебя, когда ты молол чепуху о братьях и сестрах Христовых.
– Поправила! – завопил Фюльбер, воздев руки к небу. – Да эта психопатка ничего не смыслит в Евангелии! Братья и сестры – это ошибка в переводе: речь идет о двоюродных братьях и сестрах Хряста, я уже говорил!
Кто бы мог подумать – в самый разгар суда началась вдруг эта неожиданная дискуссия о толковании евангельских текстов. Воспользовавшись этим, я шепнул Морису:
– Ступай к товарищам, скажи им, чтобы подошли к дверям капеллы. Как только я объявлю о смерти Вильмена, пусть войдут.
Проворный и бесшумный, как кошка, Морис исчез, а я позволил себе прервать Жюдит, которая, позабыв обо всем на свете, яростно препиралась с Фюльбером по вопросу об Иисусовой родне.
– Минутку, – вмешался я. – Позвольте мне закончить.
Воцарилось молчание. Жюдит, позабывшая было моем присутствия, глядела на меня с виноватым видом.
– Перехожу к последнему преступлению, в котором меня обвиняет Фюльбер, – невозмутимо продолжал я. – Я написал ему письмо, в котором будто бы предъявлял сюзеренные права на Ла-Рок и объявлял, что намерен силой захватить и поработить город. Очень жаль, что Фюльбер не счел нужным огласить мое письмо, тогда все присутствующие могли бы убедиться, что ничего такого в нем не было. Но допустим, что было. Допустим даже, что я объявил, будто намерен напасть на Ла-Рок. Но только спрашивается: разве я это сделал? Разве это я явился под покровом темноты и, зарезав часового, ворвался в Ла-Рок? Разве это я разграбил городские запасы, притеснял жителей, насиловал женщин? Разве это я вырезал всех до одного жителей Курсежака?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65