Да, – ответил Жанне. – Вильмен поставил часовым одного парня из Ла-Рока: какой-то Фабре... Фабре – не помню, как дальше.
– Может, Фабрелатр?
– Точно.
– Ты чего? Чего там? – Это Пейсу, услышав мой хохот, нагнал нас.
Я пояснил. Тогда рассмеялся и он.
– И Фабрелатру дали винтовку?
– Да. – Смех усилился.
– Тогда нет ничего проще, – продолжал я. – Мы подъедем к Ла-Року, но подойдут к воротам только Бюр и Жанне. Им откроют. Мы обезоружим Фабрелатра, и Жаке останется сторожить его вместе с Малабаром.
Я выдержал паузу.
– И вот тут-то и начнется спектакль, – закончил я, весело подмигнув Бюру.
Он заулыбался в ответ. Он был счастлив, что мы теперь с ним вроде бы сообщники. Он увидел в этом доброе предзнаменование. Тем более что я развернул сверток, который захватил с собой Пейсу, и раздал всем по бутерброду. Бюр и Жанне пришли в восторг от домашнего хлеба, в особенности Бюр, как поварпрофессионал.
– Сами выпекаете хлеб? – с почтением спросил он.
– А то кто же! – ответил Пейсу. – В Мальвиле у нас есть мастера на все руки. И пекари, и каменщики, и слесаря, и кровельщики. Есть даже собственный кюре – Эмманюэль. А каменщик – это я, – скромно добавил он.
Само собой, Пейсу не станет распространяться о том, как он надстроил крепостную стену, но я догадываюсь, что он подумал именно о ней и мысль о собственном шедевре, который простоит века, согревает ему сердце.
– Одна загвоздка – дрожжи, – вмешался в разговор Жаке с высоты повозки. – Скоро они у нас все выйдут.
– Да их полным-полно в замке Ла-Рока, – сообщил Бюр, довольный тем, что может оказать нам услугу.
И впился крепкими белыми зубами в бутерброд, как видно решив, что наша фирма – надежная.
– Так вот мой план, – сказал я. – Как только мы обезвредим Фабрелатра, Бюр и Эрве вдвоем войдут в Ла-Рок с винтовками на плече. Отыщут Фюльбера и скажут ему: «Вильмен захватил Мальвиль. Взял в плен Эмманюэля Конта и посылает его тебе. Твое дело немедля собрать в капелле всех ларокезцев и в их присутствии устроить над ним публичный суд».
Мои слова подействовали на всех по-разному. Пейсу, Эрве, Морис и оба пленника оторопели. Мейсонье вопросительно поглядел на меня. Тома был явно недоволен. Жаке обернулся с повозки и бросил на меня испуганный взгляд – он боялся за меня.
– Сначала вы удостоверитесь, что в капелле действительно собрались все, – продолжал я, – и тогда пойдете за мной к южным воротам. Я явлюсь один, безоружный, под охраной Бюра, Жанне и Эрве с Морисом – все четверо с винтовками на плече. И тут начнется суд. Ты, Эрве, поскольку представлять Вильмена будешь ты, должен дать мне возможность защищаться и предоставить слово тем из ларокезцев, которые захотят выступить.
– А мы что же? – спросил Пейсу, огорченный тем, что не увидит спектакля.
– А вы подоспеете к концу, когда за вами придет Морис. Появитесь все четверо и приведете с собой Фабрелатра. Есть у тебя чем привязать Малабара Жаке?
– Да, – ответил Жаке, глядя на меня с тревогой.
– Я выбрал Бюра, потому что Фюльбер знает его как повара, и Эрве, потому что у него определенный актерский талант. Говорить будет один Эрве. Так что никто не собьется.
Наступило молчание. Эрве с важным видом гладил свою остроконечную бородку. Я понял, что он уже репетирует роль.
– Теперь можно садиться, – сказал Жаке, придерживая Малабара.
– Поезжайте, – пригласил я жестом наших новобранцев и пленных. – Мне надо поговорить с друзьями.
Я чувствовал – в Тома назрел нарыв, надо его вскрыть, пока еще не поздно. Я подождал, чтобы повозка обогнала нас метров на десять. Тома держался слева от меня, Мейсонье справа, а справа от негоПейсу. Шли мы шеренгой.
– Это что еще за цирк? – тихо и гневно спросил Тома. – На что он тебе нужен? Все это пустая трата времени, надо схватить Фюльбера за шиворот, поставить к стенке и расстрелять!
Я обернулся к Мейсонье.
– Ты согласен с точкой зрения Тома?
– Смотря по тому, что мы собираемся делать в Ла-Роке, – ответил Мейсонье.
– То, что и собирались – взять власть.
– Так я и думал, – сказал Мейсонье.
– Не то чтобы это меня так уж прельщало но без этого не обойтись. Слаб Ла-Рок – слабы и мы, вот где постоянная для нас опасность. Любая банда может захватить замок и использовать как базу для нападения на Мальвиль.
– И к тому же в Ла-Роке богатые земли, – добавил Пейсу.
Я сам об этом думал. Но не сказал. Недоставало только, чтобы Тома упрекнул меня в алчности. А это было бы уж совсем несправедливо. Для меня тут важна не собственность, а безопасность. За недолгие минувшие месяцы я полностью отрешился от всякого чувства собственности. Я даже забыл, что Мальвиль когда-то принадлежал мне. Просто я боялся, что какой-нибудь энергичный субъект сколотит банду, захватит Ла-Рок и рано или поздно богатые земли станут залогом его могущества. А я не желаю, чтобы у нас был сосед, способный нас поработить. Но и сам не хочу порабощать Ла-Рок. Я хочу союза двух общин-близнецов, которые взаимно помогают и поддерживают друг друга, но при этом каждая сохраняет свое лицо В дальнейшем эти слова часто цитировали и ларокезцы, и мы сами, причем иногда для защиты противоположных точек зрения (Примеч. Тома.)
.
– В таком случае, – сказал Мейсонье, – Фюльбера расстреливать нельзя.
– Это еще почему? – с вызовом спросил Тома.
– Надо постараться взять власть, не проливая крови.
– Тем более крови священника, – добавил я.
– Он не священник, а самозванец, – сказал Тома.
– Неважно, поскольку есть люди, которые ему верят.
– Допустим, – согласился Тома. – Но я все равно не пойму, к чему весь этот розыгрыш. Это же просто несерьезно, балаган какой-то!
– Пускай балаган. Но зато моя затея преследует совершенно конкретную цель: вынудить Фюльбера разоблачить себя как сообщника Вильмена перед всеми ларокезцами. А он сделает это с тем большим цинизмом, что воображает, будто сила на его стороне.
– А дальше что?
– А то, что это признание будет служить уликой против него, когда мы устроим ответный суд – над ним самим.
– И не осудим его на смертную казнь?
– Поверь мне, я сделал бы это с величайшей охотой, но тебе уже объяснили-это невозможно.
– Что же тогда?
– Не знаю, может, осудим на изгнание.
Тома остановился, мы остановились тоже, и подождали, пока повозка отъехала подальше.
– И ради этого, – заговорил он тихим, негодующим голосом, – ради того лишь, чтобы его изгнать, ты готов доверить свою жизнь четырем парням, про которых ровным счетом ничего не знаешь? Четырем вильменовским головорезам!
Я посмотрел на него. Наконец-то я понял, почему он так ополчился против моего «балагана». По сути,причина та же, что у Жаке. Он просто боится за меня. Я пожал плечами. На мой взгляд, я не рисковал ничем. Со вчерашнего дня Эрве и Морис могли нас предать десятки раз. Но не предали, а сражались бок о бок с нами. А двое пленников мечтают лишь об одном – чтобы их как можно скорее приняли в нашу общину.
– У них ведь будет оружие, а у тебя нет.
– У Эрве и Мориса будут винтовки с полными обоймами, у Бюра и Жанне – незаряженные. А у меня есть вот что.
Я вынул из кармана маленький револьвер, принадлежавший еще дяде, – я прихватил его из ящика стола, когда переодевался. В общем-то игрушка. Но так как после стычки у берегов Рюны я привык всегда ходить с ружьем, я чувствовал себя без оружия как бы раздетым. И я понял, что, несмотря на игрушечные размеры револьвера, при виде его Тома успокоился.
– А я считаю, – сказал Мейсонье, который со всех сторон, и так и эдак, обмозговывал мой план, – мысль дельная. Раз Жозефы и Газеля в замке нет, ларокезцы не знают, что Фюльбер спелся с Вильменом. А согласившись тебя осудить, он сразу себя перед ними разоблачит. Вот в чем суть, – повторил Мейсонье вдумчиво и веско. – В общем, затея дельная. Заставить врага саморазоблачиться.
Глава XVIII
«Суд» надо мной должен был состояться в капелле замка, так как церковь нижней части города сгорела в День происшествия. В былые времена в этой капелле по воскресеньям служил мессу священник, друг Лормио, и на эту службу в знак особого благорасположения приглашались именитые жители Ла-Рока и его окрестностей. С женами и детьми они составляли круг избранных, человек в двадцать. В семействе Лормио не принято было делить бога с кем попало.
Я уже говорил, что замок в Ла-Роке был построен в эпоху Ренессанса, то есть, по понятиям мальвильцев совсем недавно, но капеллу возвели еще в XII веке. Это был узкий продолговатый зал, его своды с нервюрами опирались на столбы, а те в свою очередь – на очень толстые стены, прорезанные рядом окон ненамного шире бойниц. В полукружии, куда вписывался клирос, своды были сложены иначе – снаружи их подпирали контрфорсы, а внутри – невысокие колонны. Эта часть капеллы в свое время наполовину развалилась, но ее с большим тактом восстановил архитектор из Парижа. Лишнее доказательство, что за деньги можно купить все, даже вкус.
Позади обращенного к пастве алтаря (простой мраморной доски на двух опорах) Лармио пожелали восстановить замурованное стрельчатое окно и заказали для него прекрасный витраж. По замыслу солнце должно было освещать со спины священника, отправляющего мессу. На беду, Лормио не учли, что витраж обращен на запад, и по утрам разве что чудом священнослужитель мог предстать перед верующими окруженный ореолом. Впрочем, никто не оспаривал, что окно здесь весьма кстати, ибо немногочисленные узкие проемы в боковых стенах создавали в нефе полумрак склепа. В этом таинственном сумраке, где прихожане двигались наподобие теней, каковыми они готовились стать, они по крайней мере отчетливо различали алтарь, суливший им надежду.
Насколько я мог судить, в капелле собрались все ларокезцы. Но, войдя с послеполуденного солнца и жары в эту средневековую пещеру, где меня сразу охватило холодом и сыростью, я на минуту почти ослеп. Как мы уговорились, четверо вооруженных бойцов Вильмена усадили меня на ступеньку, ведущую к алтарю. Сами они с суровым видом тоже уселись рядом со мной – по двое с каждой стороны, поставив винтовки между коленями. За моей спиной находился уже описанный мной алтарь, современный и строгий, а еще глубже и чуть выше – витраж Лормио. Пора бы ему заиграть на свету, потому что был пятый час дня, но, как раз когда я входил в капеллу, солнце заволокло облаками. Опершись на верхнюю ступеньку лестницы, я скрестил руки на груди и попытался разглядеть лица собравшихся. Сначала я различал только блестевшие глаза да пятна белых рубах. Лишь мало-помалу я начал узнавать ларокезцев. И с горечью убедился, что кое-кто отводит взгляд. В том числе старик Пужес. Но слева в скудном свете бокового витража я увидел когорту моих друзей. Марсель Фальвин, Жюдит Медар, обе вдовы – Аньес Пимон и Мари Лануай, и два фермера, имена их я так и не вспомнил. В первом ряду я заметил Газеля, сцепившего на животе вялые руки, – над его узким лбом были взбиты кудряшки, напоминавшие мне моих покойных сестер.
Когда меня ввели в капеллу через маленькую боковую дверь у хоров, я не заметил Фюльбера. Как видно, он расхаживал по главному проходу и как раз в эту минуту находился ближе к большой стрельчатой двери в глубине капеллы. Когда я сел, я тоже не разглядел его, потому что у входа в неф казалось особенно сумрачно – в этой его части не было боковых окон. Но в тишине, воцарившейся при моем появлении, еще не видя Фюльбера, я услышал его шаги, гулко отдававшиеся по каменным плитам пола. Шаги стали приближаться, и мало-помалу Фюльбер вышел из мрака в полумрак. Его темно-серый костюм, серая рубашка, черный галстук сливались с общим темным фоном. И первое, что я увидел, был его белый лоб, белая прядь на черном шлеме волос, провалы глаз и щек. А еще секунду спустя увидел серебряный крест, подрагивавший на его груди и явно противоречивший вполне земным страстям, которые в ней бушевали.
Фюльбер приближался ко мне неторопливо, размеренным и твердым шагом, властно стуча каблуками по каменным плитам; он неестественно вытянул вперед шею, как бы нацелив на врага голову, с таким видом, точно хотел сожрать меня живьем. Однако примерно в трех шагах от меня он остановился, заложил руки за спину, слегка покачиваясь взад и вперед, и словно, прежде чем расправиться со мной, решил заворожить врага взглядом, молча уставился на меня сверху вниз, покачивая головой. Даже на таком близком расстоянии я не видел очертаний его тела – темное облачение терялось в сумраке капеллы. Но голову его, как бы парившую надо мной, я видел прекрасно и был поражен выражением его красивых косящих глаз. Глаза эти выражали лишь доброту, сострадание и печаль, да и равномерные, соболезнующие кивки наводили на мысль, что он сейчас переживает «прискорбнейшую минуту» своей жизни.
Я был разочарован, более того, встревожен. Не то чтобы я хоть на миг поверил в искренность Фюльбера, но, если он вздумает ставить только на карту евангельского милосердия, моя карта бита, план мой бесплоден, да и впоследствии будет весьма затруднительно вынести приговор человеку, отказавшемуся меня судить. А этот полный сострадания взгляд, казалось, сулил именно отказ от судилища.
Молчание длилось несколько долгих секунд. Ларокезцы поглядывали то на меня, то на Фюльбера и удивлялись, почему он молчит. А я начал успокаиваться. Я понял, что это вступительное молчание обычный трюк фокусника, желающего привлечь внимание публики, а кроме того – я готов был в этом поклясться, – садистские штучки, цель которых заронить в сердце обвиняемого ложную надежду. Внимательно вглядываясь в лицо Фюльбера, я вдруг понял: дело не в том, что глаза его смотрят в разные стороны, разница в их выражении. Левый в соответствии с отеческими кивками и печальной складкой губ проникнут милосердием. А правый сверкает злобой, как бы опровергая посулы левого: достаточно сосредоточить взгляд на этом полыхающем ненавистью зрачке, мысленно отвлекшись от остальной части физиономии Фюльбера, и все сомнения рассеются.
Меня очень порадовало мое открытие, оно завершало двуликость этого Януса-Фюльбера: грубые руки с расплющенными кончиками пальцев противоречили интеллигентному лицу, изможденное лицо противоречило дородному телу. По сути, еще до того как этот человек открывал рот, все его естество, включая глаза, громоздило обман на обман и тут же себя разоблачало.
Но вот наконец он заговорил. Голосом низким и глубоким, как звук виолончели, мелодично, елейно. А содержание его речи с первой же фразы превзошло все мои надежды. У него нет слов, начал Фюльбер, дабы выразить сожаление по поводу обстоятельств, в каких он меня видит. Он глубоко скорбит об этих обстоятельствах (я мог бы побиться об заклад, что услышу эти слова), особенно памятуя «сердечную» дружбу, какую он ко мне питал, дружбу, которую я предал, но для него было весьма и весьма горестно отречься от друга из-за преступлений, на которые того толкнула гордыня и которые ныне навлекли на меня кару, в чем он, Фюльбер, видит перст божий...
Сокращу всю эту вступительную муть. За ней последовала обвинительная речь, мало-помалу терявшая свою первоначальную елейность. После первого же обвинения, выдвинутого против меня, – речь шла о том, что он именовал «похищением» Кати, – в зале начался ропот, причем ропот усиливался, несмотря на все более грозные взгляды, которыми Фюльбер окидывал собравшихся, и жесткий и резкий тон, каким он перечислял свои претензии.
В вину мне вменялись три пункта: я похитил, нарушив постановление приходского совета, девушку, жительницу Ла-Рока, и, обесчестив, передал ее одному из своих людей, обвенчав их для виду. Я надругался над святой верой, заставив своих слуг избрать меня священником и пародируя вкупе с ними церковные обряды и таинства. Воспользовавшись этим, я вдобавок дал волю своим еретическим наклонностям, дискредитируя речами и поступками исповедь. Наконец, я всеми силами поддерживал злонамеренные, подрывные элементы в Ла-Роке в открытом бунте против их пастыря и письменно угрожал вооруженным вмешательством, если против них будут применены санкции. На основании несостоятельных ссылок на исторические факты я даже пытался утвердить свои сюзеренные права на Ла-Рок.
– Нет никакого сомнения, – заключил Фюльбер, что, если бы капитан Вильмен (он его называл капитаном) не водворился в Ла-Роке (ропот, крики: «Лануай! Лануай!»), Ла-Рок рано или поздно стал бы жертвой преступных замыслов Конта, и нетрудно себе представить, какие последствия это повлекло бы за собой для жизни и свободы наших сограждан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
– Может, Фабрелатр?
– Точно.
– Ты чего? Чего там? – Это Пейсу, услышав мой хохот, нагнал нас.
Я пояснил. Тогда рассмеялся и он.
– И Фабрелатру дали винтовку?
– Да. – Смех усилился.
– Тогда нет ничего проще, – продолжал я. – Мы подъедем к Ла-Року, но подойдут к воротам только Бюр и Жанне. Им откроют. Мы обезоружим Фабрелатра, и Жаке останется сторожить его вместе с Малабаром.
Я выдержал паузу.
– И вот тут-то и начнется спектакль, – закончил я, весело подмигнув Бюру.
Он заулыбался в ответ. Он был счастлив, что мы теперь с ним вроде бы сообщники. Он увидел в этом доброе предзнаменование. Тем более что я развернул сверток, который захватил с собой Пейсу, и раздал всем по бутерброду. Бюр и Жанне пришли в восторг от домашнего хлеба, в особенности Бюр, как поварпрофессионал.
– Сами выпекаете хлеб? – с почтением спросил он.
– А то кто же! – ответил Пейсу. – В Мальвиле у нас есть мастера на все руки. И пекари, и каменщики, и слесаря, и кровельщики. Есть даже собственный кюре – Эмманюэль. А каменщик – это я, – скромно добавил он.
Само собой, Пейсу не станет распространяться о том, как он надстроил крепостную стену, но я догадываюсь, что он подумал именно о ней и мысль о собственном шедевре, который простоит века, согревает ему сердце.
– Одна загвоздка – дрожжи, – вмешался в разговор Жаке с высоты повозки. – Скоро они у нас все выйдут.
– Да их полным-полно в замке Ла-Рока, – сообщил Бюр, довольный тем, что может оказать нам услугу.
И впился крепкими белыми зубами в бутерброд, как видно решив, что наша фирма – надежная.
– Так вот мой план, – сказал я. – Как только мы обезвредим Фабрелатра, Бюр и Эрве вдвоем войдут в Ла-Рок с винтовками на плече. Отыщут Фюльбера и скажут ему: «Вильмен захватил Мальвиль. Взял в плен Эмманюэля Конта и посылает его тебе. Твое дело немедля собрать в капелле всех ларокезцев и в их присутствии устроить над ним публичный суд».
Мои слова подействовали на всех по-разному. Пейсу, Эрве, Морис и оба пленника оторопели. Мейсонье вопросительно поглядел на меня. Тома был явно недоволен. Жаке обернулся с повозки и бросил на меня испуганный взгляд – он боялся за меня.
– Сначала вы удостоверитесь, что в капелле действительно собрались все, – продолжал я, – и тогда пойдете за мной к южным воротам. Я явлюсь один, безоружный, под охраной Бюра, Жанне и Эрве с Морисом – все четверо с винтовками на плече. И тут начнется суд. Ты, Эрве, поскольку представлять Вильмена будешь ты, должен дать мне возможность защищаться и предоставить слово тем из ларокезцев, которые захотят выступить.
– А мы что же? – спросил Пейсу, огорченный тем, что не увидит спектакля.
– А вы подоспеете к концу, когда за вами придет Морис. Появитесь все четверо и приведете с собой Фабрелатра. Есть у тебя чем привязать Малабара Жаке?
– Да, – ответил Жаке, глядя на меня с тревогой.
– Я выбрал Бюра, потому что Фюльбер знает его как повара, и Эрве, потому что у него определенный актерский талант. Говорить будет один Эрве. Так что никто не собьется.
Наступило молчание. Эрве с важным видом гладил свою остроконечную бородку. Я понял, что он уже репетирует роль.
– Теперь можно садиться, – сказал Жаке, придерживая Малабара.
– Поезжайте, – пригласил я жестом наших новобранцев и пленных. – Мне надо поговорить с друзьями.
Я чувствовал – в Тома назрел нарыв, надо его вскрыть, пока еще не поздно. Я подождал, чтобы повозка обогнала нас метров на десять. Тома держался слева от меня, Мейсонье справа, а справа от негоПейсу. Шли мы шеренгой.
– Это что еще за цирк? – тихо и гневно спросил Тома. – На что он тебе нужен? Все это пустая трата времени, надо схватить Фюльбера за шиворот, поставить к стенке и расстрелять!
Я обернулся к Мейсонье.
– Ты согласен с точкой зрения Тома?
– Смотря по тому, что мы собираемся делать в Ла-Роке, – ответил Мейсонье.
– То, что и собирались – взять власть.
– Так я и думал, – сказал Мейсонье.
– Не то чтобы это меня так уж прельщало но без этого не обойтись. Слаб Ла-Рок – слабы и мы, вот где постоянная для нас опасность. Любая банда может захватить замок и использовать как базу для нападения на Мальвиль.
– И к тому же в Ла-Роке богатые земли, – добавил Пейсу.
Я сам об этом думал. Но не сказал. Недоставало только, чтобы Тома упрекнул меня в алчности. А это было бы уж совсем несправедливо. Для меня тут важна не собственность, а безопасность. За недолгие минувшие месяцы я полностью отрешился от всякого чувства собственности. Я даже забыл, что Мальвиль когда-то принадлежал мне. Просто я боялся, что какой-нибудь энергичный субъект сколотит банду, захватит Ла-Рок и рано или поздно богатые земли станут залогом его могущества. А я не желаю, чтобы у нас был сосед, способный нас поработить. Но и сам не хочу порабощать Ла-Рок. Я хочу союза двух общин-близнецов, которые взаимно помогают и поддерживают друг друга, но при этом каждая сохраняет свое лицо В дальнейшем эти слова часто цитировали и ларокезцы, и мы сами, причем иногда для защиты противоположных точек зрения (Примеч. Тома.)
.
– В таком случае, – сказал Мейсонье, – Фюльбера расстреливать нельзя.
– Это еще почему? – с вызовом спросил Тома.
– Надо постараться взять власть, не проливая крови.
– Тем более крови священника, – добавил я.
– Он не священник, а самозванец, – сказал Тома.
– Неважно, поскольку есть люди, которые ему верят.
– Допустим, – согласился Тома. – Но я все равно не пойму, к чему весь этот розыгрыш. Это же просто несерьезно, балаган какой-то!
– Пускай балаган. Но зато моя затея преследует совершенно конкретную цель: вынудить Фюльбера разоблачить себя как сообщника Вильмена перед всеми ларокезцами. А он сделает это с тем большим цинизмом, что воображает, будто сила на его стороне.
– А дальше что?
– А то, что это признание будет служить уликой против него, когда мы устроим ответный суд – над ним самим.
– И не осудим его на смертную казнь?
– Поверь мне, я сделал бы это с величайшей охотой, но тебе уже объяснили-это невозможно.
– Что же тогда?
– Не знаю, может, осудим на изгнание.
Тома остановился, мы остановились тоже, и подождали, пока повозка отъехала подальше.
– И ради этого, – заговорил он тихим, негодующим голосом, – ради того лишь, чтобы его изгнать, ты готов доверить свою жизнь четырем парням, про которых ровным счетом ничего не знаешь? Четырем вильменовским головорезам!
Я посмотрел на него. Наконец-то я понял, почему он так ополчился против моего «балагана». По сути,причина та же, что у Жаке. Он просто боится за меня. Я пожал плечами. На мой взгляд, я не рисковал ничем. Со вчерашнего дня Эрве и Морис могли нас предать десятки раз. Но не предали, а сражались бок о бок с нами. А двое пленников мечтают лишь об одном – чтобы их как можно скорее приняли в нашу общину.
– У них ведь будет оружие, а у тебя нет.
– У Эрве и Мориса будут винтовки с полными обоймами, у Бюра и Жанне – незаряженные. А у меня есть вот что.
Я вынул из кармана маленький револьвер, принадлежавший еще дяде, – я прихватил его из ящика стола, когда переодевался. В общем-то игрушка. Но так как после стычки у берегов Рюны я привык всегда ходить с ружьем, я чувствовал себя без оружия как бы раздетым. И я понял, что, несмотря на игрушечные размеры револьвера, при виде его Тома успокоился.
– А я считаю, – сказал Мейсонье, который со всех сторон, и так и эдак, обмозговывал мой план, – мысль дельная. Раз Жозефы и Газеля в замке нет, ларокезцы не знают, что Фюльбер спелся с Вильменом. А согласившись тебя осудить, он сразу себя перед ними разоблачит. Вот в чем суть, – повторил Мейсонье вдумчиво и веско. – В общем, затея дельная. Заставить врага саморазоблачиться.
Глава XVIII
«Суд» надо мной должен был состояться в капелле замка, так как церковь нижней части города сгорела в День происшествия. В былые времена в этой капелле по воскресеньям служил мессу священник, друг Лормио, и на эту службу в знак особого благорасположения приглашались именитые жители Ла-Рока и его окрестностей. С женами и детьми они составляли круг избранных, человек в двадцать. В семействе Лормио не принято было делить бога с кем попало.
Я уже говорил, что замок в Ла-Роке был построен в эпоху Ренессанса, то есть, по понятиям мальвильцев совсем недавно, но капеллу возвели еще в XII веке. Это был узкий продолговатый зал, его своды с нервюрами опирались на столбы, а те в свою очередь – на очень толстые стены, прорезанные рядом окон ненамного шире бойниц. В полукружии, куда вписывался клирос, своды были сложены иначе – снаружи их подпирали контрфорсы, а внутри – невысокие колонны. Эта часть капеллы в свое время наполовину развалилась, но ее с большим тактом восстановил архитектор из Парижа. Лишнее доказательство, что за деньги можно купить все, даже вкус.
Позади обращенного к пастве алтаря (простой мраморной доски на двух опорах) Лармио пожелали восстановить замурованное стрельчатое окно и заказали для него прекрасный витраж. По замыслу солнце должно было освещать со спины священника, отправляющего мессу. На беду, Лормио не учли, что витраж обращен на запад, и по утрам разве что чудом священнослужитель мог предстать перед верующими окруженный ореолом. Впрочем, никто не оспаривал, что окно здесь весьма кстати, ибо немногочисленные узкие проемы в боковых стенах создавали в нефе полумрак склепа. В этом таинственном сумраке, где прихожане двигались наподобие теней, каковыми они готовились стать, они по крайней мере отчетливо различали алтарь, суливший им надежду.
Насколько я мог судить, в капелле собрались все ларокезцы. Но, войдя с послеполуденного солнца и жары в эту средневековую пещеру, где меня сразу охватило холодом и сыростью, я на минуту почти ослеп. Как мы уговорились, четверо вооруженных бойцов Вильмена усадили меня на ступеньку, ведущую к алтарю. Сами они с суровым видом тоже уселись рядом со мной – по двое с каждой стороны, поставив винтовки между коленями. За моей спиной находился уже описанный мной алтарь, современный и строгий, а еще глубже и чуть выше – витраж Лормио. Пора бы ему заиграть на свету, потому что был пятый час дня, но, как раз когда я входил в капеллу, солнце заволокло облаками. Опершись на верхнюю ступеньку лестницы, я скрестил руки на груди и попытался разглядеть лица собравшихся. Сначала я различал только блестевшие глаза да пятна белых рубах. Лишь мало-помалу я начал узнавать ларокезцев. И с горечью убедился, что кое-кто отводит взгляд. В том числе старик Пужес. Но слева в скудном свете бокового витража я увидел когорту моих друзей. Марсель Фальвин, Жюдит Медар, обе вдовы – Аньес Пимон и Мари Лануай, и два фермера, имена их я так и не вспомнил. В первом ряду я заметил Газеля, сцепившего на животе вялые руки, – над его узким лбом были взбиты кудряшки, напоминавшие мне моих покойных сестер.
Когда меня ввели в капеллу через маленькую боковую дверь у хоров, я не заметил Фюльбера. Как видно, он расхаживал по главному проходу и как раз в эту минуту находился ближе к большой стрельчатой двери в глубине капеллы. Когда я сел, я тоже не разглядел его, потому что у входа в неф казалось особенно сумрачно – в этой его части не было боковых окон. Но в тишине, воцарившейся при моем появлении, еще не видя Фюльбера, я услышал его шаги, гулко отдававшиеся по каменным плитам пола. Шаги стали приближаться, и мало-помалу Фюльбер вышел из мрака в полумрак. Его темно-серый костюм, серая рубашка, черный галстук сливались с общим темным фоном. И первое, что я увидел, был его белый лоб, белая прядь на черном шлеме волос, провалы глаз и щек. А еще секунду спустя увидел серебряный крест, подрагивавший на его груди и явно противоречивший вполне земным страстям, которые в ней бушевали.
Фюльбер приближался ко мне неторопливо, размеренным и твердым шагом, властно стуча каблуками по каменным плитам; он неестественно вытянул вперед шею, как бы нацелив на врага голову, с таким видом, точно хотел сожрать меня живьем. Однако примерно в трех шагах от меня он остановился, заложил руки за спину, слегка покачиваясь взад и вперед, и словно, прежде чем расправиться со мной, решил заворожить врага взглядом, молча уставился на меня сверху вниз, покачивая головой. Даже на таком близком расстоянии я не видел очертаний его тела – темное облачение терялось в сумраке капеллы. Но голову его, как бы парившую надо мной, я видел прекрасно и был поражен выражением его красивых косящих глаз. Глаза эти выражали лишь доброту, сострадание и печаль, да и равномерные, соболезнующие кивки наводили на мысль, что он сейчас переживает «прискорбнейшую минуту» своей жизни.
Я был разочарован, более того, встревожен. Не то чтобы я хоть на миг поверил в искренность Фюльбера, но, если он вздумает ставить только на карту евангельского милосердия, моя карта бита, план мой бесплоден, да и впоследствии будет весьма затруднительно вынести приговор человеку, отказавшемуся меня судить. А этот полный сострадания взгляд, казалось, сулил именно отказ от судилища.
Молчание длилось несколько долгих секунд. Ларокезцы поглядывали то на меня, то на Фюльбера и удивлялись, почему он молчит. А я начал успокаиваться. Я понял, что это вступительное молчание обычный трюк фокусника, желающего привлечь внимание публики, а кроме того – я готов был в этом поклясться, – садистские штучки, цель которых заронить в сердце обвиняемого ложную надежду. Внимательно вглядываясь в лицо Фюльбера, я вдруг понял: дело не в том, что глаза его смотрят в разные стороны, разница в их выражении. Левый в соответствии с отеческими кивками и печальной складкой губ проникнут милосердием. А правый сверкает злобой, как бы опровергая посулы левого: достаточно сосредоточить взгляд на этом полыхающем ненавистью зрачке, мысленно отвлекшись от остальной части физиономии Фюльбера, и все сомнения рассеются.
Меня очень порадовало мое открытие, оно завершало двуликость этого Януса-Фюльбера: грубые руки с расплющенными кончиками пальцев противоречили интеллигентному лицу, изможденное лицо противоречило дородному телу. По сути, еще до того как этот человек открывал рот, все его естество, включая глаза, громоздило обман на обман и тут же себя разоблачало.
Но вот наконец он заговорил. Голосом низким и глубоким, как звук виолончели, мелодично, елейно. А содержание его речи с первой же фразы превзошло все мои надежды. У него нет слов, начал Фюльбер, дабы выразить сожаление по поводу обстоятельств, в каких он меня видит. Он глубоко скорбит об этих обстоятельствах (я мог бы побиться об заклад, что услышу эти слова), особенно памятуя «сердечную» дружбу, какую он ко мне питал, дружбу, которую я предал, но для него было весьма и весьма горестно отречься от друга из-за преступлений, на которые того толкнула гордыня и которые ныне навлекли на меня кару, в чем он, Фюльбер, видит перст божий...
Сокращу всю эту вступительную муть. За ней последовала обвинительная речь, мало-помалу терявшая свою первоначальную елейность. После первого же обвинения, выдвинутого против меня, – речь шла о том, что он именовал «похищением» Кати, – в зале начался ропот, причем ропот усиливался, несмотря на все более грозные взгляды, которыми Фюльбер окидывал собравшихся, и жесткий и резкий тон, каким он перечислял свои претензии.
В вину мне вменялись три пункта: я похитил, нарушив постановление приходского совета, девушку, жительницу Ла-Рока, и, обесчестив, передал ее одному из своих людей, обвенчав их для виду. Я надругался над святой верой, заставив своих слуг избрать меня священником и пародируя вкупе с ними церковные обряды и таинства. Воспользовавшись этим, я вдобавок дал волю своим еретическим наклонностям, дискредитируя речами и поступками исповедь. Наконец, я всеми силами поддерживал злонамеренные, подрывные элементы в Ла-Роке в открытом бунте против их пастыря и письменно угрожал вооруженным вмешательством, если против них будут применены санкции. На основании несостоятельных ссылок на исторические факты я даже пытался утвердить свои сюзеренные права на Ла-Рок.
– Нет никакого сомнения, – заключил Фюльбер, что, если бы капитан Вильмен (он его называл капитаном) не водворился в Ла-Роке (ропот, крики: «Лануай! Лануай!»), Ла-Рок рано или поздно стал бы жертвой преступных замыслов Конта, и нетрудно себе представить, какие последствия это повлекло бы за собой для жизни и свободы наших сограждан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65