Сразу от вахты в баню. Полдня мы валялись в предбаннике. Вечером отвели нас в барак для этапных.
На следующий день мы узнали, куда нас посылают. С первым эшелоном на север в Воркуту. – Семь поляков было поражено ужасом. Имя Воркуты мы хорошо знали. Воркута на севере – то самое, что Караганда на юге: рудники. Это – мерзлая пустыня, далеко за Печорой, за полярным кругом. Там, на краю света, в соседстве с Сев. Ледовитым океаном вырос город подобный Медвежегорску, столице рабского труда над Онегой. Воркута – столица Заполярья. Земля вокруг промерзла на метры в глубину и ничего не родит. Едят привозное. В течение долгой полярной ночи люди не видят солнца месяцами. Там нет вольных поселенцев. Десятки тысяч з/к работают под землей, в угольных шахтах НКВД. Это самая тяжелая работа, какая бывает в лагерях, и люди, которые там заняты, получают водку и усиленный полярный паек. Шахтеру полагается 900 гр. хлеба против 550 в наших местах. Лишь бы силы были… «Поезжайте, – сказали нам, – шахтерами будете».
Я понял, что не вернусь живым из Воркуты. Вечером следующего дня позвали нас в хлеборезку и выдали по кило триста хлеба. Это был наш паек за 2 дня этапа до Вологды. Хлеб посоветовали нам сдать на ночь на хранение в КВЧ. Совет был благоразумный, т. к. в общем бараке ночью у нас бы отобрали хлеб.
Утром нас вывели из Ерцева. Перед самым выходом за ворота, в последнюю минуту отдали нам хлеб, пролежавший ночь в культурно-воспитательной части. Моя пайка была цела, но несколько человек подняло крик: их пайки были обрезаны. – «Обокрали!» – Женщина-инспектор КВЧ послала нас перевешивать пайки в хлеборезку. Нехватало в пайках по 400 грамм. Она очень огорчилась, но делать было нечего. Поздно было искать вора. Нас вытолкали за ворота и повели к поезду.
Такого поезда я еще не видел. До сих пор я ездил по России в товарных вагонах, в каких, перевозят скот, с нарами внутри. Теперь я увидел настоящий арестантский поезд из «столыпинских» вагонов. «Столыпинский вагон» – это тюрьма на колесах. Он устроен как пульмановский вагон, с коридором и купе. Но окошки в нем маленькие, квадратные, находятся в коридоре высоко и забраны решетками. В дверях решетки. Купе запираются на ключ, и в каждом – скамьи в три яруса. Купе – темные. Свет поступает в них из коридора через запертую решетчатую дверь.
На этот раз было нас много. Целую колонну повели к поезду. Семеро поляков старалось держаться вместе. Нас окружили люди в кепках, с колючими быстрыми глазами, с озлобленными острыми лицами. Я уже знал, что это за публика. Я услышал, как подошли к Ковальчику, молодому парню из нашей партии, и начали расспрашивать его: кто он такой? и кто его товарищи? Ковальчик сказал: «поляки». Эти люди уже знали, что в эшелоне едут поляки и искали их. У поляков могли быть польские вещи. Теперь мы были окружены. Нам не удалось войти в одно купе. Нас разделили.
Еще до посадки в вагон Ковальчик и другие поляки съели весь хлеб, выданный на 2 дня. Я заупрямился. Одно из моих чудачеств было – оставлять хлеб на вечер. Я решил не касаться хлеба до наступления темноты.
Едва тронулся поезд, соседи стали теребить у меня красную подушечку крестьянского полотна, которая от пинской тюрьмы сопровождала меня во всех странствиях. До сих под воры пренебрегали ею. – «Дай под голову!» – Но я не выпустил ее из рук. Конвойный стоял под решеткой двери. Меня оставили в покое. В полдень мы прибыли в Вологду.
Поезд с заключенными остановился, не доходя метров 200 до вокзала. Выходя, мы видели издали циферблат вокзальных часов, перроны, толпу – все, как во сне. Конвойные окружили нас и погнали через рельсы в обход станции. Мы вышли на длинную улицу с маленькими деревянными домишками и булыжной мостовой. Это был областной город Вологда, где сто лет назад жил в ссылке Герцен. Теперь в Вологде была улица им. Герцена, а по ней пылила длинная колонна советских з/к. Сосед мой был бос. Мы шли долго, и я изнемог в строю, стал отставать, меня толкали. Каждую секунду я ожидал увидеть высокий палисад и вышки лагпункта. Редкие прохожие на окраине города отворачивались, не глядя на нас. Наконец, мы свернули с улицы, дорога поднялась в гору, и мы увидели пред собой массивное белое здание, построенное еще в царские времена. Это была Вологодская пересыльная тюрьма.
Люди, шедшие с нами, видно, не в первый раз приходили сюда. Они приветствовали тюрьму, как старого знакомого. У входа встретил их комендант Володя (заключенный) и принял, как старых друзей. – «Здорово Ваня! Здорово Петя!» В мгновение ока – перемигнулись, пошептали – и нас семерых отвели в тесную камеру-погреб, с окошечком сверху., Вслед за нами вошло еще несколько «друзей коменданта», в кепках и с видом апашей. Тут были и Ваня, и Петя, и те, кто в поезде рвал у меня из рук мою подушечку.
Едва закрылась дверь, и мы расположились на полу, в полутемной сырой и пустой камере, как начался грабеж. Деловито и просто, как если бы это было самой естественной в мире вещью, отобрали у нас наши пожитки, мешки и сумки. Ваня, стоя на коленях, развязал мой рюкзак и стал по очереди выкидать оттуда вещи. Я к нему рванулся. Его товарищ придержал меня за плечо.
– Сиди тихо! А то хуже будет!
Я смотрел с бессильным бешенством, как они делили между собой мои вещи. Не только хлеб, выданный на 2 дня, но и кило сухарей, которые я себе собрал на дорогу, были съедены во мгновение ока.
– А вот это моя думка будет, – сказал один, любовно поглаживая красную подушечку крестьянского полотна, которая ему приглянулась еще в вагоне. – Хорошая думка, братцы.
Все семеро поляков были ограблены дочиста. Нам оставили только лохмотья. С меня сняли чистую белую рубашку, которую мне дал «на волю» круглицкии профессор. Вместо нее бросили мне казенную рваную и грязную рубаху.
– Пикнете – убьем.
Я лежал на полу, оглушенный, испуганный и пристыженный. – Деньги есть? – подошел ко мне один из урок. – Отдай деньги, а то хуже будет, если сами найдем.
Он ощупал меня, вывернул карманы, ничего не нашел и махнул рукой.
Смеркалось. Урки начали бешено колотить в дверь. Немедленно кто-то подошел к глазку с другой стороны. – Чего надо?
– Скажи на кухне, – прокричал Ваня через дверь, – что мы голодны! Пусть принесут чего, а то голову оторвем…
Наступило молчание. Через десять минуть снова началась канонада в двери. Опять кто-то подошел к двери. – Чего вам?
– Жрать сию минуту! Забыл?
– Да нет ничего. Только суп остался.
– Тащи суп.
В этот день нам не полагалось никакого питания в Вологодской тюрьме. Но, к моему удивлению, им принесли в большой посудине суп, который они съели впятером. Шестой, который был с ними, не принадлежал к их кампании. Это был их «пленник» – человек с интеллигентным лицом, не принимавший участия в грабеже и разделе добычи.
Этот шестой был молодой ленинградский врач Вахрамеев. Он был совершенно терроризован своими спутниками.
– Видишь, – говорили они ему, – мы с тобой обошлись благородно. Вещей у тебя, почитай, и не тронули. Взяли мелочь. А почему? Нам с тобой дорога одна – Воркута. На месте, коли жить будешь с умом – никто тебя не тронет. Ты врач, ты нам пригодишься, а мы тебе. Знаешь, какой закон в лагерях? С нами надо жить в мире, от нас нигде не спрячешься…
Вахрамеев, еще совсем молодой человек, со страхом смотрел на них. Он был новичок, только из тюрьмы. Они его «воспитывали».
– Вот, допустим, пожалуешься начальству. Ну, заберут тебя от нас в соседнюю камеру. Так там те же люди сидят. Я через стенку стукну, скажу «давите гада» – и задавят тебя в два счета. Живой до Воркуты не доедешь. Это помни.
Весь остаток дня, сытые и довольные удачей, они похвалялись своими воровскими подвигами, необыкновенной удалью, и муштровали Вахрамеева. И уже кто-то из ограбленных поляков, молоденький, подобрался к ним – «господам положения» – и начал втираться в кампанию. До вечера они рассказывали похабные истории, а он льстиво смеялся, подвигался поближе, вставлял свои слова – он уже был наполовину их.
Ночью разбудил меня Ваня. Все спали кругом. Он ждал этой минуты, вытащил, мешок из-под моей головы, и еще раз перетряхнул. На этот раз ему удалось найти 109 рублей – всю сумму, которую собрали мне на дорогу друзья, думая, что я иду «на волю».
– Хитер ты, хитер, – пробормотал Ваня и оглянулся на спящих товарищей, – да от меня не спрячешь. А теперь смотри, молчи.
Таким образом, он утаил эти деньги от своих товарищей, чтобы не делиться с ними. За эти деньги можно было купить стаканов пять табаку-самосаду.
Два дня я лежал без хлеба. На второй день принесли нам обед. Суп и кашу. Еду подавали через окошко в двери. Поляков не допустили к окошку. Нашу еду приняли урки. Они отдали нам суп, жидкий как вода, и по одной порции каши на двоих. Таким образом, им досталась половина нашей каши. Потом им принесли еще добавку. Мы могли убедиться, что это, действительно, грозные люди. Даже персонал тюрьмы их боялся. В действительности дело было не в боязни. Комендант Володя был их человек, такой же, как они. Он им подводил людей для грабежа, а они с ним делились: обычная в лагерях «кооперация».
В нашем «продовольственном аттестате» была отметка, что мы получили довольствие на 2 дня. Поэтому хлеб полагался нам в вологодской тюрьме только с 3-го дня. Мы были ослаблены постом и еле-еле дождались третьего дня. Только в час дня отворили окошко и выдали каждому на руки его пайку. Я принял бережно хлеб, как величайшую драгоценность, но не успело окошко закрыться, как Ваня подошел к нам:
– Пайку пополам!
Я не сразу понял, чего он хочет, до того я был далек от мысли, что люди, которые отняли у меня хлеб за два дня, могут на третий день сделать то же самое. Хлеб – самое основание жизни. Я смотрел в оцепенении, как поляки послушно отдавали свои пайки, как им ножичком разрезали пайку и оставляли половину, взглянул на эти разбойничьи наглые лица, и горячая волна негодования и ненависти поднялась во мне, кровь хлынула в лицо.
– Не дам! – сказал я тихо и раздельно Ване.
Я был ко всему готов. Я их перестал бояться. Эту пайку могли у меня взять только с жизнью. Я сунул ее в бездонный карман своего бушлата и приготовился защищать ее, как раненая медведица детеныша.
Я увидел совсем близко угрожающее, отвратительное, с оскаленными зубами лицо хулигана. Он взял меня за горло. Я не мог оторвать этих пальцев – и тоже вцепился ему в глотку, в волосы. Мы оба рухнули на пол.
Он был молод, а я – полуживой инвалид, кожа да кости. Мои очки, связанные веревочкой, слетели в сторону. Он подмял меня под себя, и я напрасно старался содрать со своей шеи эти 10 железных пиявок. Я начал задыхаться. Рот мой открылся, из него вырывалос хрипение, нечленораздельные слова, пополам со слюной. Колени поднялись, но грудь не могла втянуть воздуха.
Он душил меня спокойно и медленно, а под стеной сидело в ряд шесть поляков и безучастно смотрело, храня строгое молчание.
Я испытал детское изумление от сознания, что меня могут удавить в камере полной народа, и ни одна рука, ни один голос не подымутся в мою защиту.
Камера была полна моего хрипения. В мозгу моем встало отдаленное воспоминание о том, что я изучал когда-то философию на Западе, и этот хрип, если бы его перевести на человечий язык, значил: «Меня! Меня, доктора философии! Меня, кладезь премудрости, образ и подобие Божие!»
Я пережил то, что предшествует смерти от удушения, и дошел до затмения сознания. Мои мысли распались, но тело, напряженное как лук, еще держало жизнь, как невыпущенную стрелу. Через одну очень долгую минуту я услышал чей-то голос в тумане:
– Год за него прибавят, ребята, и то не стоит… Я понял, что свободен. Я, один из всех, не отдал хлеба. Я вскочил и кинулся к двери. Я стал бить в нее ногами и кулаками, дико крича: «Убивают!» – А за мной кричали урки: «Он с ума сошел!»
С другой стороны двери, в глазке, показался живой человеческий глаз, и я услышал или понял: – «Мы все видим!»
Но никто не открыл двери и не вошел в камеру.
Тогда вскочил один из парней и со всего размаху швырнул в меня мой собственный железный котелок. Я не почувствовал боли. Я схватил этот котелок и швырнул обратно в его голову. Я промахнулся, и котелок шваркнулся о голову соседа, ударился в стену и с лязгом отлетел на средину камеры. Ушибленный вскочил, посмотрел на меня – и снова сел.
Победа была за мной.
Теперь я как будто сорвался с цепи. Я осыпал их неистовой бранью. Заодно и своих товарищей – поляков:
– Сволочь, трусы! Вас больше, а вы позволяете издеваться над собой этим подонкам! – Два дня подавленного бешенства унижений и страха выходили из меня с дымом и грохотом обвала.
– Уймись! Не раздражай!
Через полчаса я увидел, как двое из них подошли к поляку и стали стягивать с него ботинки. Это был больной, чахоточный сапожник, из Круглицы, и все его состояние были эти кожаные ботинки. Он расплакался. Слезы текли по его безволосому бабьему лицу.
Но я еще был полон боевого подъема. Я подошел, и не сказал, а распорядился:
– Верни ему ботинки!
– Что? – сказали ребята. – Командовать собираешься, дохлый жид? Все равно, пришьем. Не доедешь живой до Воркуты.
Они забрали ботинки и ушли в свой угол.
– Не реви, psia krew, – сказал я со злостью сапожнику: – Получишь ты свои ботинки обратно.
Под вечер вошел в камеру дежурный надзиратель в форменной фуражке. Мы стояли в шеренге. Когда он просчитал нас и повернулся уходить, я выступил вперед:
– Разрешите сделать заявление.
– В чем дело?
– Прошу перевести меня немедленно из этой камеры.
– Почему?
– Здесь моя жизнь в опасности. Дежурный поднял брови и свистнул.
– Ишь ты! – удивился он:
– А кто еще хочет уходить из этой камеры?
Шестеро поляков дрогнули и, как один человек, выступили из шеренги. Вахрамеев, ленинградский врач, затрепетал как птица, пережил момент колебания и вдруг, набравшись смелости, шагнул вперед.
– Я тоже… меня тоже возьмите. Дежурный посмотрел на пятерых оставшихся и все понял.
– На что жалуетесь? Мертвое молчание.
– Гражданин дежурный, – сказал я. – Разве вы lie видите, что они все терроризованы этой бандой? В их присутствии они ничего не скажут. Возьмите их в другую камеру, там небось рты поразвяжутся.
– Забирай вещи, выходи.
И нас перевели в пустую камеру, в том же коридоре напротив. Дежурный вызвал коменданта. Теперь все оживились, точно проснулись. Посыпался град жалоб. Комендант составил список вещей, ограбленных у нас за последние два дня. Все они никуда не могли деваться из камеры, где мы сидели вместе.
– А 109 рублей, – сказал комендант, – и искать не надо. Вчера я получил от этой компании 130 рублей на покупку табаку. Еще я удивлялся, где они деньги украли.
Через час отворилась дверь и бросили нам кучу вещей на пол. Поляки разобрали свои вещи во мгновение ока. Сапожник получил обратно ботинки, а я – красную подушечку крестьянского полотна. Мы были так обрадованы, что махнули рукой на странное обстоятельство, что некоторые вещи так и не нашлись. Это уже был гонорар для коменданта Володи.
– А деньги? – спросил я наивно.
– Я ж тебе сказал, что деньги у меня. Получишь потом.
Это «потом» так и не наступило. Оставшись в камере одни, мы ликовали и смеялись как дети. С нас точно бремя свалилось. Один из поляков подошел ко мне, пожал руку и поблагодарил за успешную интервенцию. Я расположился рядом с доктором Вахрамеевым, который тоже заметно повеселел. Два дня мы провели с ним вместе в дружеской беседе, после чего наши пути разошлись навсегда. Это был очень милый человек, и я надеюсь, что он и по сей день еще здравствует в Советском Союзе, в одном из лагерей Севера, уже не как новичок, а как опытный, закаленный з/к.
Одного я опасался – как бы в дальнейшем не оказаться в слишком близком соседстве с «Ваней и Петей».
Через 2 дня мы покинули Вологду. Нас вывели во двор пересыльной тюрьмы, партией в 50 или 60 человек. Пятеро бандитов из нашей камеры – в первом ряду. Я стал от них подальше, сзади. Началась обычная процедура перед отправлением этапа. Во дворе поставили столик, за ним село начальство, мы подходили по одному и раздевались догола.
Тут, во дворе Вологодской пересыльной тюрьмы, 22 июля 1944 года, и произошло то, чего давно уже следовало ожидать.
Стрелок с рябым равнодушным лицом вытряхнул мой мешок и нашел пачку с бумагами. Там были письма моей матери, в том числе и то, где она писала о последних днях жизни моего отца. Это было последнее письмо, которое я получил в лагере ББК от старой женщины, за полтора года до ее мученической смерти от руки немецких убийц.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
На следующий день мы узнали, куда нас посылают. С первым эшелоном на север в Воркуту. – Семь поляков было поражено ужасом. Имя Воркуты мы хорошо знали. Воркута на севере – то самое, что Караганда на юге: рудники. Это – мерзлая пустыня, далеко за Печорой, за полярным кругом. Там, на краю света, в соседстве с Сев. Ледовитым океаном вырос город подобный Медвежегорску, столице рабского труда над Онегой. Воркута – столица Заполярья. Земля вокруг промерзла на метры в глубину и ничего не родит. Едят привозное. В течение долгой полярной ночи люди не видят солнца месяцами. Там нет вольных поселенцев. Десятки тысяч з/к работают под землей, в угольных шахтах НКВД. Это самая тяжелая работа, какая бывает в лагерях, и люди, которые там заняты, получают водку и усиленный полярный паек. Шахтеру полагается 900 гр. хлеба против 550 в наших местах. Лишь бы силы были… «Поезжайте, – сказали нам, – шахтерами будете».
Я понял, что не вернусь живым из Воркуты. Вечером следующего дня позвали нас в хлеборезку и выдали по кило триста хлеба. Это был наш паек за 2 дня этапа до Вологды. Хлеб посоветовали нам сдать на ночь на хранение в КВЧ. Совет был благоразумный, т. к. в общем бараке ночью у нас бы отобрали хлеб.
Утром нас вывели из Ерцева. Перед самым выходом за ворота, в последнюю минуту отдали нам хлеб, пролежавший ночь в культурно-воспитательной части. Моя пайка была цела, но несколько человек подняло крик: их пайки были обрезаны. – «Обокрали!» – Женщина-инспектор КВЧ послала нас перевешивать пайки в хлеборезку. Нехватало в пайках по 400 грамм. Она очень огорчилась, но делать было нечего. Поздно было искать вора. Нас вытолкали за ворота и повели к поезду.
Такого поезда я еще не видел. До сих пор я ездил по России в товарных вагонах, в каких, перевозят скот, с нарами внутри. Теперь я увидел настоящий арестантский поезд из «столыпинских» вагонов. «Столыпинский вагон» – это тюрьма на колесах. Он устроен как пульмановский вагон, с коридором и купе. Но окошки в нем маленькие, квадратные, находятся в коридоре высоко и забраны решетками. В дверях решетки. Купе запираются на ключ, и в каждом – скамьи в три яруса. Купе – темные. Свет поступает в них из коридора через запертую решетчатую дверь.
На этот раз было нас много. Целую колонну повели к поезду. Семеро поляков старалось держаться вместе. Нас окружили люди в кепках, с колючими быстрыми глазами, с озлобленными острыми лицами. Я уже знал, что это за публика. Я услышал, как подошли к Ковальчику, молодому парню из нашей партии, и начали расспрашивать его: кто он такой? и кто его товарищи? Ковальчик сказал: «поляки». Эти люди уже знали, что в эшелоне едут поляки и искали их. У поляков могли быть польские вещи. Теперь мы были окружены. Нам не удалось войти в одно купе. Нас разделили.
Еще до посадки в вагон Ковальчик и другие поляки съели весь хлеб, выданный на 2 дня. Я заупрямился. Одно из моих чудачеств было – оставлять хлеб на вечер. Я решил не касаться хлеба до наступления темноты.
Едва тронулся поезд, соседи стали теребить у меня красную подушечку крестьянского полотна, которая от пинской тюрьмы сопровождала меня во всех странствиях. До сих под воры пренебрегали ею. – «Дай под голову!» – Но я не выпустил ее из рук. Конвойный стоял под решеткой двери. Меня оставили в покое. В полдень мы прибыли в Вологду.
Поезд с заключенными остановился, не доходя метров 200 до вокзала. Выходя, мы видели издали циферблат вокзальных часов, перроны, толпу – все, как во сне. Конвойные окружили нас и погнали через рельсы в обход станции. Мы вышли на длинную улицу с маленькими деревянными домишками и булыжной мостовой. Это был областной город Вологда, где сто лет назад жил в ссылке Герцен. Теперь в Вологде была улица им. Герцена, а по ней пылила длинная колонна советских з/к. Сосед мой был бос. Мы шли долго, и я изнемог в строю, стал отставать, меня толкали. Каждую секунду я ожидал увидеть высокий палисад и вышки лагпункта. Редкие прохожие на окраине города отворачивались, не глядя на нас. Наконец, мы свернули с улицы, дорога поднялась в гору, и мы увидели пред собой массивное белое здание, построенное еще в царские времена. Это была Вологодская пересыльная тюрьма.
Люди, шедшие с нами, видно, не в первый раз приходили сюда. Они приветствовали тюрьму, как старого знакомого. У входа встретил их комендант Володя (заключенный) и принял, как старых друзей. – «Здорово Ваня! Здорово Петя!» В мгновение ока – перемигнулись, пошептали – и нас семерых отвели в тесную камеру-погреб, с окошечком сверху., Вслед за нами вошло еще несколько «друзей коменданта», в кепках и с видом апашей. Тут были и Ваня, и Петя, и те, кто в поезде рвал у меня из рук мою подушечку.
Едва закрылась дверь, и мы расположились на полу, в полутемной сырой и пустой камере, как начался грабеж. Деловито и просто, как если бы это было самой естественной в мире вещью, отобрали у нас наши пожитки, мешки и сумки. Ваня, стоя на коленях, развязал мой рюкзак и стал по очереди выкидать оттуда вещи. Я к нему рванулся. Его товарищ придержал меня за плечо.
– Сиди тихо! А то хуже будет!
Я смотрел с бессильным бешенством, как они делили между собой мои вещи. Не только хлеб, выданный на 2 дня, но и кило сухарей, которые я себе собрал на дорогу, были съедены во мгновение ока.
– А вот это моя думка будет, – сказал один, любовно поглаживая красную подушечку крестьянского полотна, которая ему приглянулась еще в вагоне. – Хорошая думка, братцы.
Все семеро поляков были ограблены дочиста. Нам оставили только лохмотья. С меня сняли чистую белую рубашку, которую мне дал «на волю» круглицкии профессор. Вместо нее бросили мне казенную рваную и грязную рубаху.
– Пикнете – убьем.
Я лежал на полу, оглушенный, испуганный и пристыженный. – Деньги есть? – подошел ко мне один из урок. – Отдай деньги, а то хуже будет, если сами найдем.
Он ощупал меня, вывернул карманы, ничего не нашел и махнул рукой.
Смеркалось. Урки начали бешено колотить в дверь. Немедленно кто-то подошел к глазку с другой стороны. – Чего надо?
– Скажи на кухне, – прокричал Ваня через дверь, – что мы голодны! Пусть принесут чего, а то голову оторвем…
Наступило молчание. Через десять минуть снова началась канонада в двери. Опять кто-то подошел к двери. – Чего вам?
– Жрать сию минуту! Забыл?
– Да нет ничего. Только суп остался.
– Тащи суп.
В этот день нам не полагалось никакого питания в Вологодской тюрьме. Но, к моему удивлению, им принесли в большой посудине суп, который они съели впятером. Шестой, который был с ними, не принадлежал к их кампании. Это был их «пленник» – человек с интеллигентным лицом, не принимавший участия в грабеже и разделе добычи.
Этот шестой был молодой ленинградский врач Вахрамеев. Он был совершенно терроризован своими спутниками.
– Видишь, – говорили они ему, – мы с тобой обошлись благородно. Вещей у тебя, почитай, и не тронули. Взяли мелочь. А почему? Нам с тобой дорога одна – Воркута. На месте, коли жить будешь с умом – никто тебя не тронет. Ты врач, ты нам пригодишься, а мы тебе. Знаешь, какой закон в лагерях? С нами надо жить в мире, от нас нигде не спрячешься…
Вахрамеев, еще совсем молодой человек, со страхом смотрел на них. Он был новичок, только из тюрьмы. Они его «воспитывали».
– Вот, допустим, пожалуешься начальству. Ну, заберут тебя от нас в соседнюю камеру. Так там те же люди сидят. Я через стенку стукну, скажу «давите гада» – и задавят тебя в два счета. Живой до Воркуты не доедешь. Это помни.
Весь остаток дня, сытые и довольные удачей, они похвалялись своими воровскими подвигами, необыкновенной удалью, и муштровали Вахрамеева. И уже кто-то из ограбленных поляков, молоденький, подобрался к ним – «господам положения» – и начал втираться в кампанию. До вечера они рассказывали похабные истории, а он льстиво смеялся, подвигался поближе, вставлял свои слова – он уже был наполовину их.
Ночью разбудил меня Ваня. Все спали кругом. Он ждал этой минуты, вытащил, мешок из-под моей головы, и еще раз перетряхнул. На этот раз ему удалось найти 109 рублей – всю сумму, которую собрали мне на дорогу друзья, думая, что я иду «на волю».
– Хитер ты, хитер, – пробормотал Ваня и оглянулся на спящих товарищей, – да от меня не спрячешь. А теперь смотри, молчи.
Таким образом, он утаил эти деньги от своих товарищей, чтобы не делиться с ними. За эти деньги можно было купить стаканов пять табаку-самосаду.
Два дня я лежал без хлеба. На второй день принесли нам обед. Суп и кашу. Еду подавали через окошко в двери. Поляков не допустили к окошку. Нашу еду приняли урки. Они отдали нам суп, жидкий как вода, и по одной порции каши на двоих. Таким образом, им досталась половина нашей каши. Потом им принесли еще добавку. Мы могли убедиться, что это, действительно, грозные люди. Даже персонал тюрьмы их боялся. В действительности дело было не в боязни. Комендант Володя был их человек, такой же, как они. Он им подводил людей для грабежа, а они с ним делились: обычная в лагерях «кооперация».
В нашем «продовольственном аттестате» была отметка, что мы получили довольствие на 2 дня. Поэтому хлеб полагался нам в вологодской тюрьме только с 3-го дня. Мы были ослаблены постом и еле-еле дождались третьего дня. Только в час дня отворили окошко и выдали каждому на руки его пайку. Я принял бережно хлеб, как величайшую драгоценность, но не успело окошко закрыться, как Ваня подошел к нам:
– Пайку пополам!
Я не сразу понял, чего он хочет, до того я был далек от мысли, что люди, которые отняли у меня хлеб за два дня, могут на третий день сделать то же самое. Хлеб – самое основание жизни. Я смотрел в оцепенении, как поляки послушно отдавали свои пайки, как им ножичком разрезали пайку и оставляли половину, взглянул на эти разбойничьи наглые лица, и горячая волна негодования и ненависти поднялась во мне, кровь хлынула в лицо.
– Не дам! – сказал я тихо и раздельно Ване.
Я был ко всему готов. Я их перестал бояться. Эту пайку могли у меня взять только с жизнью. Я сунул ее в бездонный карман своего бушлата и приготовился защищать ее, как раненая медведица детеныша.
Я увидел совсем близко угрожающее, отвратительное, с оскаленными зубами лицо хулигана. Он взял меня за горло. Я не мог оторвать этих пальцев – и тоже вцепился ему в глотку, в волосы. Мы оба рухнули на пол.
Он был молод, а я – полуживой инвалид, кожа да кости. Мои очки, связанные веревочкой, слетели в сторону. Он подмял меня под себя, и я напрасно старался содрать со своей шеи эти 10 железных пиявок. Я начал задыхаться. Рот мой открылся, из него вырывалос хрипение, нечленораздельные слова, пополам со слюной. Колени поднялись, но грудь не могла втянуть воздуха.
Он душил меня спокойно и медленно, а под стеной сидело в ряд шесть поляков и безучастно смотрело, храня строгое молчание.
Я испытал детское изумление от сознания, что меня могут удавить в камере полной народа, и ни одна рука, ни один голос не подымутся в мою защиту.
Камера была полна моего хрипения. В мозгу моем встало отдаленное воспоминание о том, что я изучал когда-то философию на Западе, и этот хрип, если бы его перевести на человечий язык, значил: «Меня! Меня, доктора философии! Меня, кладезь премудрости, образ и подобие Божие!»
Я пережил то, что предшествует смерти от удушения, и дошел до затмения сознания. Мои мысли распались, но тело, напряженное как лук, еще держало жизнь, как невыпущенную стрелу. Через одну очень долгую минуту я услышал чей-то голос в тумане:
– Год за него прибавят, ребята, и то не стоит… Я понял, что свободен. Я, один из всех, не отдал хлеба. Я вскочил и кинулся к двери. Я стал бить в нее ногами и кулаками, дико крича: «Убивают!» – А за мной кричали урки: «Он с ума сошел!»
С другой стороны двери, в глазке, показался живой человеческий глаз, и я услышал или понял: – «Мы все видим!»
Но никто не открыл двери и не вошел в камеру.
Тогда вскочил один из парней и со всего размаху швырнул в меня мой собственный железный котелок. Я не почувствовал боли. Я схватил этот котелок и швырнул обратно в его голову. Я промахнулся, и котелок шваркнулся о голову соседа, ударился в стену и с лязгом отлетел на средину камеры. Ушибленный вскочил, посмотрел на меня – и снова сел.
Победа была за мной.
Теперь я как будто сорвался с цепи. Я осыпал их неистовой бранью. Заодно и своих товарищей – поляков:
– Сволочь, трусы! Вас больше, а вы позволяете издеваться над собой этим подонкам! – Два дня подавленного бешенства унижений и страха выходили из меня с дымом и грохотом обвала.
– Уймись! Не раздражай!
Через полчаса я увидел, как двое из них подошли к поляку и стали стягивать с него ботинки. Это был больной, чахоточный сапожник, из Круглицы, и все его состояние были эти кожаные ботинки. Он расплакался. Слезы текли по его безволосому бабьему лицу.
Но я еще был полон боевого подъема. Я подошел, и не сказал, а распорядился:
– Верни ему ботинки!
– Что? – сказали ребята. – Командовать собираешься, дохлый жид? Все равно, пришьем. Не доедешь живой до Воркуты.
Они забрали ботинки и ушли в свой угол.
– Не реви, psia krew, – сказал я со злостью сапожнику: – Получишь ты свои ботинки обратно.
Под вечер вошел в камеру дежурный надзиратель в форменной фуражке. Мы стояли в шеренге. Когда он просчитал нас и повернулся уходить, я выступил вперед:
– Разрешите сделать заявление.
– В чем дело?
– Прошу перевести меня немедленно из этой камеры.
– Почему?
– Здесь моя жизнь в опасности. Дежурный поднял брови и свистнул.
– Ишь ты! – удивился он:
– А кто еще хочет уходить из этой камеры?
Шестеро поляков дрогнули и, как один человек, выступили из шеренги. Вахрамеев, ленинградский врач, затрепетал как птица, пережил момент колебания и вдруг, набравшись смелости, шагнул вперед.
– Я тоже… меня тоже возьмите. Дежурный посмотрел на пятерых оставшихся и все понял.
– На что жалуетесь? Мертвое молчание.
– Гражданин дежурный, – сказал я. – Разве вы lie видите, что они все терроризованы этой бандой? В их присутствии они ничего не скажут. Возьмите их в другую камеру, там небось рты поразвяжутся.
– Забирай вещи, выходи.
И нас перевели в пустую камеру, в том же коридоре напротив. Дежурный вызвал коменданта. Теперь все оживились, точно проснулись. Посыпался град жалоб. Комендант составил список вещей, ограбленных у нас за последние два дня. Все они никуда не могли деваться из камеры, где мы сидели вместе.
– А 109 рублей, – сказал комендант, – и искать не надо. Вчера я получил от этой компании 130 рублей на покупку табаку. Еще я удивлялся, где они деньги украли.
Через час отворилась дверь и бросили нам кучу вещей на пол. Поляки разобрали свои вещи во мгновение ока. Сапожник получил обратно ботинки, а я – красную подушечку крестьянского полотна. Мы были так обрадованы, что махнули рукой на странное обстоятельство, что некоторые вещи так и не нашлись. Это уже был гонорар для коменданта Володи.
– А деньги? – спросил я наивно.
– Я ж тебе сказал, что деньги у меня. Получишь потом.
Это «потом» так и не наступило. Оставшись в камере одни, мы ликовали и смеялись как дети. С нас точно бремя свалилось. Один из поляков подошел ко мне, пожал руку и поблагодарил за успешную интервенцию. Я расположился рядом с доктором Вахрамеевым, который тоже заметно повеселел. Два дня мы провели с ним вместе в дружеской беседе, после чего наши пути разошлись навсегда. Это был очень милый человек, и я надеюсь, что он и по сей день еще здравствует в Советском Союзе, в одном из лагерей Севера, уже не как новичок, а как опытный, закаленный з/к.
Одного я опасался – как бы в дальнейшем не оказаться в слишком близком соседстве с «Ваней и Петей».
Через 2 дня мы покинули Вологду. Нас вывели во двор пересыльной тюрьмы, партией в 50 или 60 человек. Пятеро бандитов из нашей камеры – в первом ряду. Я стал от них подальше, сзади. Началась обычная процедура перед отправлением этапа. Во дворе поставили столик, за ним село начальство, мы подходили по одному и раздевались догола.
Тут, во дворе Вологодской пересыльной тюрьмы, 22 июля 1944 года, и произошло то, чего давно уже следовало ожидать.
Стрелок с рябым равнодушным лицом вытряхнул мой мешок и нашел пачку с бумагами. Там были письма моей матери, в том числе и то, где она писала о последних днях жизни моего отца. Это было последнее письмо, которое я получил в лагере ББК от старой женщины, за полтора года до ее мученической смерти от руки немецких убийц.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47