ни один не любил меня настолько, чтобы прочесть разочарование в моих глазах, угадать, как я жажду блаженства, которое они получили от меня!
Она кричит, заламывает руки, бьёт себя в грудь – немного театрально, но трогательно. Можи неотрывно смотрит на неё, слушая с жадностью:
– Значит, никогда… никогда?
– Никогда! – горько повторяет она. – Может быть, я проклята? Или во мне сидит болезнь, которую никто не видит? Или мне попадались только грубые скоты?
Она уже почти одета, только распущенные волосы волнами колышутся по плечам, словно лошадиная грива. Она умоляюще тянет руки к Можи, будто просит подаяние:
– А вы, вы не хотели бы попробовать…
Она не посмела закончить фразу. Её толстый друг вскочил на ноги одним прыжком, как юноша, и схватил её за плечи:
– Сокровище моё! Теперь моя очередь крикнуть вам: «Никогда!» Я стар… Я очень люблю вас, но я стар! Вот он перед вами, толстый Можи с жизнерадостным брюхом, в вечном светлом жилете, Можи при полном параде… Но показать вам скотскую сущность, что таится под светлым жилетом и плиссированным жабо, омрачить ваши воспоминания ещё более горьким разочарованием, ибо то будет похоть без малейшего намёка на изящество или даже молодость, – нет, дорогая, никогда! Особенно теперь, когда я знаю, чего вы жаждете и что оплакиваете! Окажите мне лишь одну милость: верьте, что я не лишён некоторых достоинств… и удирайте! Антуан, наверное, уже волнуется…
Она попыталась улыбнуться с прежним лукавством:
– Волноваться ему вряд ли стоит.
– Это правда, моя Манон; но не все знают, что я стал святым.
– Однако, если бы вы захотели… Сейчас мне уже не страшно…
Можи берёт в горсть все волосы Минны разом; медленно перебирает пряди против света, и ему приятно видеть, как они струятся серебристой волной…
– Я знаю. Но теперь мне было бы трудновато. Она больше не настаивает, проворно закалывает волосы и будто погружается в тёмный омут своих мыслей. Можи поочерёдно протягивает ей маленькие янтарные шпильки, чёрную бархатную ленту, шляпку, перчатки…
И вот она уже такая, какой пришла; вожделение пронзительно кричит в душе толстого мужчины, осыпая его самыми грубыми насмешками… Но Минна, уже готовясь уйти и опираясь одной рукой на зонтик, обращает к нему своё очаровательное и совершенно новое лицо – с глазами, томными от слёз, с ласковым печальным ртом, алеющим от возбуждения. Она обводит прощальным взглядом стены с приглушённой зеленью обоев, окна, за которыми меркнет мандариново-жёлтый свет, японский халат, пламенеющий в сумраке, и говорит:
– Я жалею, что приходится уходить отсюда. Вы не можете знать, как необычно для меня это чувство…
Можи склоняет голову:
– Могу. За всю жизнь я мало чего сделал хорошего и чистого… Оставьте же мне для бутоньерки этот цветок: ваше сожаление.
Взявшись за ручку двери, она еле слышно спрашивает, и в голосе её звучит мольба:
– Что же мне теперь делать?
– Вернуться к Антуану.
– А потом?
– Потом… откуда же мне знать… Ходить пешком, побольше гулять, заниматься спортом и благотворительностью…
– Шить…
– Ну нет! Это вредно для пальцев. Остаются ещё книги…
– И путешествия. Спасибо. Прощайте…
Она подставляет ему щёку, колеблется, чуть приоткрыв губы.
– Что такое, детка?
Она хмурится, ломая благородную чистую линию своих светлых бровей. Ей хочется сказать: «Вы для меня неожиданность – приятная, немного мучительная, чуть смешная и очень печальная неожиданность… Вы не подарили мне сокровище, которое я должна получить и за которым нагнусь даже в грязь; но вы отвлекли мои мысли от него, и я с удивлением узнала, что в тени великой Любви может расцвести совсем не похожая на неё маленькая любовь. Ибо вы меня хотели, но смогли отречься от своего желания. Значит, во мне есть что-то более дорогое для вас, чем даже моя красота?..»
Она устало пожимает плечами в надежде, что Можи поймёт, сколько слабости, неуверенности, но также и признательности таится в пожатии её маленькой руки, обтянутой тонкой перчаткой… Тяжёлые усы вновь касаются горячей щеки… Минна ушла.
Минна почти бежит. Не потому, что уже поздно и Антуан ждёт – подобные соображения недостойны её внимания. Она бежит, ибо в нынешнем состоянии души ей необходимы движение, спешка. Она спускается по проспекту Ваграм, удивляясь, каким синим кажется воздух после жёлтой комнаты. Тротуар усеян раздавленными серёжками японского сумаха, тёплый весенний день переходит в пронзительно-холодный вечер.
Внезапно она ощущает чьё-то присутствие за спиной: кто-то идёт за ней, подходя всё ближе. Она оборачивается и без всякого удивления узнаёт покинутого мальчика, который в Ледовом дворце не посмел…
– А! – только и говорит она.
Интонация более чем понятна Жаку Кудерку, он угадывает смысл этого «А!», которое означает: «Вы? Опять? По какому праву?..» Она стоит перед ним, очень уверенная в себе; волосы её зачёсаны не так гладко, как обычно; одной рукой без перчатки она оправляет складки на своей длинной юбке.
Он уже знает, что надеяться не на что. Ни одно слово жалости не прорвётся сквозь эти плотно сомкнутые губы, а чёрные глаза, в которых пляшут розовые отблески заката, ясно приказывают ему умереть, умереть прямо здесь, немедленно… Он опускает голову, ковыряя асфальт концом своей трости. Он ощущает на себе неумолимый взгляд, безжалостно оценивающий его худобу по тому, как висит на нём пальто, как некрасиво морщат ставшие слишком широкими брюки…
– Минна!
– Что?
– Я шёл за вами.
– Очень хорошо.
– Я знаю, откуда вы идёте.
– И что же?
– Я ужасно страдаю, Минна, и я не могу понять.
– Я не просила вас понимать.
Звук голоса Минны, её холодный тон причиняют Жаку почти физическую боль. Он поднимает голову, и на его лице чахоточного Гавроша появляется умоляющее выражение.
– Минна… Вы не находите, что я изменился?
– Немного!.. Чуточку бледны. Вам нужно вернуться домой: сегодня вечером для вас слишком свежо.
Он с трудом сглатывает слюну, дёрнув кадыком, и кровь внезапно приливает к его щекам, вернув им молодую прозрачность:
– Минна… вы притворяетесь!
– Неужели?
– Вы притворяетесь, что… что так равнодушны ко мне! Я хочу получить объяснение.
– Нет.
– Да! И сейчас же! Вы меня больше не хотите? И не хотите больше быть моей? Вы… вы не любите меня больше?
Оставив в покое юбку, она стоит очень прямо, и руки у неё сжимаются в кулаки. Он вновь видит ужасный взгляд, которым она искушает его и бросает ему вызов.
– Отвечайте же! – шёпотом кричит он.
– Я не люблю вас. Вы мне отвратительны, омерзительно воспоминание о вас, о вашем теле… Вы мне отвратительны!
– Почему?
Она разводит руки в сторону и роняет их жестом недоумённого неведения:
– Не знаю. Уверяю вас, я не знаю почему. В вас есть нечто, что вызывает у меня ярость. Ваше лицо, ваш голос, это как… это хуже, чем оскорбление. Я сама хотела бы знать почему, так как вообще-то это очень странно, если хорошенько подумать…
Она говорит сдержанно, подыскивая слова, чтобы немного смягчить жестокость своего безмерного отвращения, сделать его более понятным, более человечным…
– Вы же спали с этим стариком! – страдальчески восклицает он.
– Каким стариком?
– От которого вы идёте! Вы спали с этим мерзким лысым алкоголиком, этим… этим…
Странная улыбка освещает лицо Минны.
– Не подыскивайте других эпитетов! – прерывает она его. – В этой истории вы также не способны что-либо понять… – Она глубоко вздыхает, отводит взгляд от лица своего врага, и блеск её глаз растворяется в фиолетовом сумраке зимнего вечера… – Мне и самой-то достаточно трудно, – продолжает она, – что-либо здесь понять.
Жак воспринимает её слова совершенно иначе; ему кажется, что это – её признание в позорной страсти, и он стискивает зубы.
– Я убью вас, – тихо говорит он.
Она думает о своём, глядя прямо перед собой.
– Вы слышите меня, Минна?
– Простите… Вы что-то сказали?
Он чувствует, что становится смешон. Дважды такую угрозу не повторяют: её либо исполняют, либо…
– Я убью вас, – произносит он чуть громче. – А потом убью себя.
Лицо Минны вспыхивает свирепой радостью:
– Сейчас же! Немедленно! Убейте себя! На моих глазах! Исчезните из моей жизни, испаритесь, умрите! Как же вы не подумали об этом раньше?
Он смотрит на неё, раскрыв рот. Она толкает его к смерти, как к неизбежной развязке…
– Умереть? Вы в самом деле хотите, чтобы я умер? В самом деле? – спрашивает он с какой-то особенной мягкостью.
– Да! – с полной искренностью кричит Минна. – Вы меня любите, я не люблю вас: разве этим не всё сказано?
Мальчик, которого она обрекает на гибель, похоже, уже почти понял её и пылко восклицает:
– Ах, Минна, это так, это так! После вас все другие женщины…
– Если вы любите меня, для вас не должны существовать другие женщины!..
– Да, Минна, других женщин нет…
– Нельзя изменять любви, правда? Если, конечно, любишь… Живёшь и умираешь одной и той же любовью? Это так? Говорите!
– Да, Минна.
– Подождите, скажите мне ещё вот что: вы полюбили меня внезапно, не зная об этом заранее и не предчувствуя, что это произойдёт? Верно?.. Значит, любовь приходит вот так, крадучись, в назначенный час? Она набрасывается, когда считаешь себя свободным, когда ощущаешь себя ужасно одиноким и свободным?
– О да! – со стоном шепчет он. – Именно так!
– Подождите… Любовь, сказали мне, может прийти в любом возрасте, даже к сухим, холодным старикам, и вдруг озарить пламенем конец жизни, потерявшей уже и желание обрести прежний огонь! Она может прийти – говорите же, раз вы любите! – к существам ущербным и больным, к людям проклятым и отверженным, и… даже ко мне?
Он серьёзно кивает.
– Да услышит вас хоть какой-нибудь бог! – лихорадочно выдыхает она. – А вы, если любите, оставьте меня в покое навсегда!
Она устремляется к улице Вилье, лёгкая и воздушная, словно сбросив тяжесть с плеч. Она машинально совершает привычные движения, пересекая вестибюль, поднимаясь на лифте и звоня в дверь… Прямо перед ней стоит Антуан – он ждал её.
– Откуда ты пришла?
Она щурится на ярком свету и с удивлением разглядывает мужа.
– Я… я прошлась по магазинам.
Она дышит учащённо, обнажённые руки неловко теребят заколку вуали. У неё круги под глазами, взгляд недоумённо и почти боязливо обегает комнату; а из-под снятой шляпки рассыпается в роскошном беспорядке волна волос…
– Минна! – кричит Антуан громовым голосом.
Бледная как мел, она прикрывает лицо поднятыми руками, и благодаря этому жесту открывается неловко повязанная косынка на шее… Безгрешность её предстаёт в облике столь преступного очарования, что Антуан не сомневается более:
– Откуда же ты пришла, Господи!
Какой он высокий, какой чёрный в свете заслонённой им лампы! Тяжёлые плечи горбятся, и Антуан похож сейчас на страшного Лесного человека…
– Ты не желаешь говорить, откуда пришла?
Минна вновь видит себя, обнажённую и безгрешную, на коленях Можи, возвращается памятью к жёлто-зелёной комнате, к сентиментальному жуиру, который не захотел её и услал от себя – печальную, счастливую, умилённую… Рука, не тронувшая ни груди, ни бёдер, вытерла ей слёзы… Нежное и мучительное воспоминание, сродни прохладной горечи морской воды…
– Ты улыбаешься, грязная тварь! Я тебе покажу, как улыбаться!
– Я запрещаю тебе так говорить со мной! Минна, уязвлённая злобными словами, вновь становится собой – холодной, лживой и дерзкой.
– Ты мне запрещаешь? Ты?!
– Вот именно, запрещаю. Я тебе не подгулявшая горничная.
– Ты хуже! С меня довольно этих…
– Если с тебя довольно, то можешь убираться! Минна с распущенными волосами и усталым ртом, чуть расслабленная и согретая теплом камина, выплёскивает во взгляде своих изумительных глаз всю вызывающую ярость непреклонного существа, маленького раздражённого благородного зверька, внешняя хрупкость которого заключает в себе ещё одну ложь… Антуан. сжимая до хруста спинку стула, дышит как лошадь:
– Говори, откуда ты пришла?
– Я ходила по магазинам.
– Ты лжёшь.
Она презрительно пожимает плечами:
– Зачем мне это?
– Откуда ты пришла, в Бога и в мать твою…
– Ты мне надоел. Я иду спать.
– Берегись, Минна!
Вздёрнув подбородок, она роняет насмешливо:
– Беречься? Но я только это и делаю, милый друг. Антуан, набычившись, тычет пальцем в сторону двери:
– Иди в свою комнату! Я знаю, ты не уступишь, и не хочу быть с тобой грубым, пока не узнаю…
Она подчиняется и неторопливо направляется к себе, волоча шлейф длинной юбки. Он напряжённо ждёт, надеясь неизвестно на что, и слышит, как щёлкает, подобно сухому клацанью револьверного затвора, замок в её спальне.
Антуан, отпросившись после полудня у патрона, размашистым шагом поднимается по бульвару Батиньоль. Он ищет улицу Дам… Улица Дам, бюро Камилла. Улица Дам! Случайное совпадение этого названия с горькими мыслями Антуана подстегнуло его воображение. Он представляет себе нечто вроде обширного управления по делам женской измены, нашедшее приют на улице Дам, откуда устремляются на охоту за хитроумными плутовками тысячи и тысячи ищеек…
Улица Дам, дом 117… Довольно жалкое строение. Антуан ощупью пробирается к будке консьержки, угнездившейся на антресолях… Направляет его поиски затхлый запах капусты, которая медленно тушится на огне, благоухая через приоткрытую дверь.
– Бюро Камилла, будьте любезны?
– Четвёртый этаж налево.
В вонючей темноте лестница скрипит всеми своими низенькими ступенями. Антуан спотыкается, но не решается взяться за липкие перила… На четвёртом этаже чуть светлее из-за крохотного окошка, выходящего во двор, и на потускневшей табличке можно прочесть выгравированные золотом слова: «Бюро Камилла, расследования». Звонка нет, но рукописный плакат приглашает посетителей входить без стука.
«Войти или нет? Какое мерзкое заведение! Может быть, вернуться?.. Да, но патрон отпустил меня только на сегодня…»
Решившись, он поворачивает ручку двери и вновь оказывается во мраке. Здесь пахнет луком и табаком из остывшей трубки… Он уже хочет повернуть назад, как вдруг его останавливает грубый голос, донёсшийся откуда-то изнутри:
– Козёл! Придурок! Опять упустил её? Она тебе мастерски натянула нос! На что ты годишься в слежке?
Упустить её в большом магазине! Да ты хоть понимаешь, как это позорно? Я бы умер от стыда, если бы мне пришлось признаться, что клиентка улизнула от меня в большом магазине! Семилетний ребёнок и тот выследит в большом магазине даже крысу!
Пауза… Невнятное бормотанье человека, который пытается оправдаться…
– Да, да, пойди расскажи это рогоносцу! Нет, старина, мне дармоеды не нужны. Пинок под зад – вот всё, чего ты заслуживаешь!
Антуан краснеет, и потеет в темноте, испытывая абсурдное чувство, будто он и есть тот самый рогоносец, о котором говорят за невидимой дверью… Придя в бешенство, он стучит и, не дожидаясь ответа, входит…
Голая комната, сырая и на первый взгляд чистая, хотя на зеркале в золочёной облезлой раме синеют тусклые разводы.
Какой-то человек проворно заталкивает внутрь стола выдвинутый ящик, где мирно лежат рядом продолговатый хлебец, кусок лионской колбасы в серебряной обёртке и американский кастет.
– Что вам угодно, сударь?
Антуан подходит ближе и натыкается на длинные ноги какого-то жалкого существа, сидящего на груде зелёных картонок возле камина, – это высокий костлявый малый с лицом семинариста-расстриги, на котором словно отпечатались заслуженная и не заслуженная им брань…
– Я хочу поговорить с господином Камиллом.
– Это я, сударь.
Господин Камилл кланяется Антуану с властной непринуждённостью, чем ещё более подчёркивается чисто французский шик его одеяния: бархатный жилет сливового цвета с гранёными пуговицами, сюртук с атласным воротником, высокий воротник, фиолетовый пластрон, заколотый булавкой в форме подковки…
– Садитесь, сударь. Чем могу служить?
– Я пришёл вот зачем, сударь. Я хотел бы получить сведения об одной особе… Я ее не подозреваю, но… лишние сведения никогда не повредят, не так ли?
Господин Камилл жестом проповедника поднимает руку, на пальцах которой сверкают два перстня:
– Это долг каждого благоразумного человека!
Он понимающе и снисходительно кивает, пощипывая кавалерийские усики, а его порочные глаза внимательно изучают Антуана, безошибочно угадывая в нём простофилю, самим Богом посланного простофилю…
– Короче говоря, речь идёт о моей жене. Я вынужден на целый день оставлять её одну, она молода, неопытна, подвержена влиянию… Словом, я просил бы вас, сударь, проследить, час за часом, как проводит время, пока я отсутствую, моя жена.
– Нет ничего проще, сударь.
– Для этого нужен очень ловкий человек: она умна, недоверчива…
Господин Камилл улыбается, засунув большие пальцы за края жилета:
– Всё складывается как нельзя лучше, сударь, у меня есть надёжный человек, один из непризнанных и скромных мастеров своего дела…
– Вот как?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Она кричит, заламывает руки, бьёт себя в грудь – немного театрально, но трогательно. Можи неотрывно смотрит на неё, слушая с жадностью:
– Значит, никогда… никогда?
– Никогда! – горько повторяет она. – Может быть, я проклята? Или во мне сидит болезнь, которую никто не видит? Или мне попадались только грубые скоты?
Она уже почти одета, только распущенные волосы волнами колышутся по плечам, словно лошадиная грива. Она умоляюще тянет руки к Можи, будто просит подаяние:
– А вы, вы не хотели бы попробовать…
Она не посмела закончить фразу. Её толстый друг вскочил на ноги одним прыжком, как юноша, и схватил её за плечи:
– Сокровище моё! Теперь моя очередь крикнуть вам: «Никогда!» Я стар… Я очень люблю вас, но я стар! Вот он перед вами, толстый Можи с жизнерадостным брюхом, в вечном светлом жилете, Можи при полном параде… Но показать вам скотскую сущность, что таится под светлым жилетом и плиссированным жабо, омрачить ваши воспоминания ещё более горьким разочарованием, ибо то будет похоть без малейшего намёка на изящество или даже молодость, – нет, дорогая, никогда! Особенно теперь, когда я знаю, чего вы жаждете и что оплакиваете! Окажите мне лишь одну милость: верьте, что я не лишён некоторых достоинств… и удирайте! Антуан, наверное, уже волнуется…
Она попыталась улыбнуться с прежним лукавством:
– Волноваться ему вряд ли стоит.
– Это правда, моя Манон; но не все знают, что я стал святым.
– Однако, если бы вы захотели… Сейчас мне уже не страшно…
Можи берёт в горсть все волосы Минны разом; медленно перебирает пряди против света, и ему приятно видеть, как они струятся серебристой волной…
– Я знаю. Но теперь мне было бы трудновато. Она больше не настаивает, проворно закалывает волосы и будто погружается в тёмный омут своих мыслей. Можи поочерёдно протягивает ей маленькие янтарные шпильки, чёрную бархатную ленту, шляпку, перчатки…
И вот она уже такая, какой пришла; вожделение пронзительно кричит в душе толстого мужчины, осыпая его самыми грубыми насмешками… Но Минна, уже готовясь уйти и опираясь одной рукой на зонтик, обращает к нему своё очаровательное и совершенно новое лицо – с глазами, томными от слёз, с ласковым печальным ртом, алеющим от возбуждения. Она обводит прощальным взглядом стены с приглушённой зеленью обоев, окна, за которыми меркнет мандариново-жёлтый свет, японский халат, пламенеющий в сумраке, и говорит:
– Я жалею, что приходится уходить отсюда. Вы не можете знать, как необычно для меня это чувство…
Можи склоняет голову:
– Могу. За всю жизнь я мало чего сделал хорошего и чистого… Оставьте же мне для бутоньерки этот цветок: ваше сожаление.
Взявшись за ручку двери, она еле слышно спрашивает, и в голосе её звучит мольба:
– Что же мне теперь делать?
– Вернуться к Антуану.
– А потом?
– Потом… откуда же мне знать… Ходить пешком, побольше гулять, заниматься спортом и благотворительностью…
– Шить…
– Ну нет! Это вредно для пальцев. Остаются ещё книги…
– И путешествия. Спасибо. Прощайте…
Она подставляет ему щёку, колеблется, чуть приоткрыв губы.
– Что такое, детка?
Она хмурится, ломая благородную чистую линию своих светлых бровей. Ей хочется сказать: «Вы для меня неожиданность – приятная, немного мучительная, чуть смешная и очень печальная неожиданность… Вы не подарили мне сокровище, которое я должна получить и за которым нагнусь даже в грязь; но вы отвлекли мои мысли от него, и я с удивлением узнала, что в тени великой Любви может расцвести совсем не похожая на неё маленькая любовь. Ибо вы меня хотели, но смогли отречься от своего желания. Значит, во мне есть что-то более дорогое для вас, чем даже моя красота?..»
Она устало пожимает плечами в надежде, что Можи поймёт, сколько слабости, неуверенности, но также и признательности таится в пожатии её маленькой руки, обтянутой тонкой перчаткой… Тяжёлые усы вновь касаются горячей щеки… Минна ушла.
Минна почти бежит. Не потому, что уже поздно и Антуан ждёт – подобные соображения недостойны её внимания. Она бежит, ибо в нынешнем состоянии души ей необходимы движение, спешка. Она спускается по проспекту Ваграм, удивляясь, каким синим кажется воздух после жёлтой комнаты. Тротуар усеян раздавленными серёжками японского сумаха, тёплый весенний день переходит в пронзительно-холодный вечер.
Внезапно она ощущает чьё-то присутствие за спиной: кто-то идёт за ней, подходя всё ближе. Она оборачивается и без всякого удивления узнаёт покинутого мальчика, который в Ледовом дворце не посмел…
– А! – только и говорит она.
Интонация более чем понятна Жаку Кудерку, он угадывает смысл этого «А!», которое означает: «Вы? Опять? По какому праву?..» Она стоит перед ним, очень уверенная в себе; волосы её зачёсаны не так гладко, как обычно; одной рукой без перчатки она оправляет складки на своей длинной юбке.
Он уже знает, что надеяться не на что. Ни одно слово жалости не прорвётся сквозь эти плотно сомкнутые губы, а чёрные глаза, в которых пляшут розовые отблески заката, ясно приказывают ему умереть, умереть прямо здесь, немедленно… Он опускает голову, ковыряя асфальт концом своей трости. Он ощущает на себе неумолимый взгляд, безжалостно оценивающий его худобу по тому, как висит на нём пальто, как некрасиво морщат ставшие слишком широкими брюки…
– Минна!
– Что?
– Я шёл за вами.
– Очень хорошо.
– Я знаю, откуда вы идёте.
– И что же?
– Я ужасно страдаю, Минна, и я не могу понять.
– Я не просила вас понимать.
Звук голоса Минны, её холодный тон причиняют Жаку почти физическую боль. Он поднимает голову, и на его лице чахоточного Гавроша появляется умоляющее выражение.
– Минна… Вы не находите, что я изменился?
– Немного!.. Чуточку бледны. Вам нужно вернуться домой: сегодня вечером для вас слишком свежо.
Он с трудом сглатывает слюну, дёрнув кадыком, и кровь внезапно приливает к его щекам, вернув им молодую прозрачность:
– Минна… вы притворяетесь!
– Неужели?
– Вы притворяетесь, что… что так равнодушны ко мне! Я хочу получить объяснение.
– Нет.
– Да! И сейчас же! Вы меня больше не хотите? И не хотите больше быть моей? Вы… вы не любите меня больше?
Оставив в покое юбку, она стоит очень прямо, и руки у неё сжимаются в кулаки. Он вновь видит ужасный взгляд, которым она искушает его и бросает ему вызов.
– Отвечайте же! – шёпотом кричит он.
– Я не люблю вас. Вы мне отвратительны, омерзительно воспоминание о вас, о вашем теле… Вы мне отвратительны!
– Почему?
Она разводит руки в сторону и роняет их жестом недоумённого неведения:
– Не знаю. Уверяю вас, я не знаю почему. В вас есть нечто, что вызывает у меня ярость. Ваше лицо, ваш голос, это как… это хуже, чем оскорбление. Я сама хотела бы знать почему, так как вообще-то это очень странно, если хорошенько подумать…
Она говорит сдержанно, подыскивая слова, чтобы немного смягчить жестокость своего безмерного отвращения, сделать его более понятным, более человечным…
– Вы же спали с этим стариком! – страдальчески восклицает он.
– Каким стариком?
– От которого вы идёте! Вы спали с этим мерзким лысым алкоголиком, этим… этим…
Странная улыбка освещает лицо Минны.
– Не подыскивайте других эпитетов! – прерывает она его. – В этой истории вы также не способны что-либо понять… – Она глубоко вздыхает, отводит взгляд от лица своего врага, и блеск её глаз растворяется в фиолетовом сумраке зимнего вечера… – Мне и самой-то достаточно трудно, – продолжает она, – что-либо здесь понять.
Жак воспринимает её слова совершенно иначе; ему кажется, что это – её признание в позорной страсти, и он стискивает зубы.
– Я убью вас, – тихо говорит он.
Она думает о своём, глядя прямо перед собой.
– Вы слышите меня, Минна?
– Простите… Вы что-то сказали?
Он чувствует, что становится смешон. Дважды такую угрозу не повторяют: её либо исполняют, либо…
– Я убью вас, – произносит он чуть громче. – А потом убью себя.
Лицо Минны вспыхивает свирепой радостью:
– Сейчас же! Немедленно! Убейте себя! На моих глазах! Исчезните из моей жизни, испаритесь, умрите! Как же вы не подумали об этом раньше?
Он смотрит на неё, раскрыв рот. Она толкает его к смерти, как к неизбежной развязке…
– Умереть? Вы в самом деле хотите, чтобы я умер? В самом деле? – спрашивает он с какой-то особенной мягкостью.
– Да! – с полной искренностью кричит Минна. – Вы меня любите, я не люблю вас: разве этим не всё сказано?
Мальчик, которого она обрекает на гибель, похоже, уже почти понял её и пылко восклицает:
– Ах, Минна, это так, это так! После вас все другие женщины…
– Если вы любите меня, для вас не должны существовать другие женщины!..
– Да, Минна, других женщин нет…
– Нельзя изменять любви, правда? Если, конечно, любишь… Живёшь и умираешь одной и той же любовью? Это так? Говорите!
– Да, Минна.
– Подождите, скажите мне ещё вот что: вы полюбили меня внезапно, не зная об этом заранее и не предчувствуя, что это произойдёт? Верно?.. Значит, любовь приходит вот так, крадучись, в назначенный час? Она набрасывается, когда считаешь себя свободным, когда ощущаешь себя ужасно одиноким и свободным?
– О да! – со стоном шепчет он. – Именно так!
– Подождите… Любовь, сказали мне, может прийти в любом возрасте, даже к сухим, холодным старикам, и вдруг озарить пламенем конец жизни, потерявшей уже и желание обрести прежний огонь! Она может прийти – говорите же, раз вы любите! – к существам ущербным и больным, к людям проклятым и отверженным, и… даже ко мне?
Он серьёзно кивает.
– Да услышит вас хоть какой-нибудь бог! – лихорадочно выдыхает она. – А вы, если любите, оставьте меня в покое навсегда!
Она устремляется к улице Вилье, лёгкая и воздушная, словно сбросив тяжесть с плеч. Она машинально совершает привычные движения, пересекая вестибюль, поднимаясь на лифте и звоня в дверь… Прямо перед ней стоит Антуан – он ждал её.
– Откуда ты пришла?
Она щурится на ярком свету и с удивлением разглядывает мужа.
– Я… я прошлась по магазинам.
Она дышит учащённо, обнажённые руки неловко теребят заколку вуали. У неё круги под глазами, взгляд недоумённо и почти боязливо обегает комнату; а из-под снятой шляпки рассыпается в роскошном беспорядке волна волос…
– Минна! – кричит Антуан громовым голосом.
Бледная как мел, она прикрывает лицо поднятыми руками, и благодаря этому жесту открывается неловко повязанная косынка на шее… Безгрешность её предстаёт в облике столь преступного очарования, что Антуан не сомневается более:
– Откуда же ты пришла, Господи!
Какой он высокий, какой чёрный в свете заслонённой им лампы! Тяжёлые плечи горбятся, и Антуан похож сейчас на страшного Лесного человека…
– Ты не желаешь говорить, откуда пришла?
Минна вновь видит себя, обнажённую и безгрешную, на коленях Можи, возвращается памятью к жёлто-зелёной комнате, к сентиментальному жуиру, который не захотел её и услал от себя – печальную, счастливую, умилённую… Рука, не тронувшая ни груди, ни бёдер, вытерла ей слёзы… Нежное и мучительное воспоминание, сродни прохладной горечи морской воды…
– Ты улыбаешься, грязная тварь! Я тебе покажу, как улыбаться!
– Я запрещаю тебе так говорить со мной! Минна, уязвлённая злобными словами, вновь становится собой – холодной, лживой и дерзкой.
– Ты мне запрещаешь? Ты?!
– Вот именно, запрещаю. Я тебе не подгулявшая горничная.
– Ты хуже! С меня довольно этих…
– Если с тебя довольно, то можешь убираться! Минна с распущенными волосами и усталым ртом, чуть расслабленная и согретая теплом камина, выплёскивает во взгляде своих изумительных глаз всю вызывающую ярость непреклонного существа, маленького раздражённого благородного зверька, внешняя хрупкость которого заключает в себе ещё одну ложь… Антуан. сжимая до хруста спинку стула, дышит как лошадь:
– Говори, откуда ты пришла?
– Я ходила по магазинам.
– Ты лжёшь.
Она презрительно пожимает плечами:
– Зачем мне это?
– Откуда ты пришла, в Бога и в мать твою…
– Ты мне надоел. Я иду спать.
– Берегись, Минна!
Вздёрнув подбородок, она роняет насмешливо:
– Беречься? Но я только это и делаю, милый друг. Антуан, набычившись, тычет пальцем в сторону двери:
– Иди в свою комнату! Я знаю, ты не уступишь, и не хочу быть с тобой грубым, пока не узнаю…
Она подчиняется и неторопливо направляется к себе, волоча шлейф длинной юбки. Он напряжённо ждёт, надеясь неизвестно на что, и слышит, как щёлкает, подобно сухому клацанью револьверного затвора, замок в её спальне.
Антуан, отпросившись после полудня у патрона, размашистым шагом поднимается по бульвару Батиньоль. Он ищет улицу Дам… Улица Дам, бюро Камилла. Улица Дам! Случайное совпадение этого названия с горькими мыслями Антуана подстегнуло его воображение. Он представляет себе нечто вроде обширного управления по делам женской измены, нашедшее приют на улице Дам, откуда устремляются на охоту за хитроумными плутовками тысячи и тысячи ищеек…
Улица Дам, дом 117… Довольно жалкое строение. Антуан ощупью пробирается к будке консьержки, угнездившейся на антресолях… Направляет его поиски затхлый запах капусты, которая медленно тушится на огне, благоухая через приоткрытую дверь.
– Бюро Камилла, будьте любезны?
– Четвёртый этаж налево.
В вонючей темноте лестница скрипит всеми своими низенькими ступенями. Антуан спотыкается, но не решается взяться за липкие перила… На четвёртом этаже чуть светлее из-за крохотного окошка, выходящего во двор, и на потускневшей табличке можно прочесть выгравированные золотом слова: «Бюро Камилла, расследования». Звонка нет, но рукописный плакат приглашает посетителей входить без стука.
«Войти или нет? Какое мерзкое заведение! Может быть, вернуться?.. Да, но патрон отпустил меня только на сегодня…»
Решившись, он поворачивает ручку двери и вновь оказывается во мраке. Здесь пахнет луком и табаком из остывшей трубки… Он уже хочет повернуть назад, как вдруг его останавливает грубый голос, донёсшийся откуда-то изнутри:
– Козёл! Придурок! Опять упустил её? Она тебе мастерски натянула нос! На что ты годишься в слежке?
Упустить её в большом магазине! Да ты хоть понимаешь, как это позорно? Я бы умер от стыда, если бы мне пришлось признаться, что клиентка улизнула от меня в большом магазине! Семилетний ребёнок и тот выследит в большом магазине даже крысу!
Пауза… Невнятное бормотанье человека, который пытается оправдаться…
– Да, да, пойди расскажи это рогоносцу! Нет, старина, мне дармоеды не нужны. Пинок под зад – вот всё, чего ты заслуживаешь!
Антуан краснеет, и потеет в темноте, испытывая абсурдное чувство, будто он и есть тот самый рогоносец, о котором говорят за невидимой дверью… Придя в бешенство, он стучит и, не дожидаясь ответа, входит…
Голая комната, сырая и на первый взгляд чистая, хотя на зеркале в золочёной облезлой раме синеют тусклые разводы.
Какой-то человек проворно заталкивает внутрь стола выдвинутый ящик, где мирно лежат рядом продолговатый хлебец, кусок лионской колбасы в серебряной обёртке и американский кастет.
– Что вам угодно, сударь?
Антуан подходит ближе и натыкается на длинные ноги какого-то жалкого существа, сидящего на груде зелёных картонок возле камина, – это высокий костлявый малый с лицом семинариста-расстриги, на котором словно отпечатались заслуженная и не заслуженная им брань…
– Я хочу поговорить с господином Камиллом.
– Это я, сударь.
Господин Камилл кланяется Антуану с властной непринуждённостью, чем ещё более подчёркивается чисто французский шик его одеяния: бархатный жилет сливового цвета с гранёными пуговицами, сюртук с атласным воротником, высокий воротник, фиолетовый пластрон, заколотый булавкой в форме подковки…
– Садитесь, сударь. Чем могу служить?
– Я пришёл вот зачем, сударь. Я хотел бы получить сведения об одной особе… Я ее не подозреваю, но… лишние сведения никогда не повредят, не так ли?
Господин Камилл жестом проповедника поднимает руку, на пальцах которой сверкают два перстня:
– Это долг каждого благоразумного человека!
Он понимающе и снисходительно кивает, пощипывая кавалерийские усики, а его порочные глаза внимательно изучают Антуана, безошибочно угадывая в нём простофилю, самим Богом посланного простофилю…
– Короче говоря, речь идёт о моей жене. Я вынужден на целый день оставлять её одну, она молода, неопытна, подвержена влиянию… Словом, я просил бы вас, сударь, проследить, час за часом, как проводит время, пока я отсутствую, моя жена.
– Нет ничего проще, сударь.
– Для этого нужен очень ловкий человек: она умна, недоверчива…
Господин Камилл улыбается, засунув большие пальцы за края жилета:
– Всё складывается как нельзя лучше, сударь, у меня есть надёжный человек, один из непризнанных и скромных мастеров своего дела…
– Вот как?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19