Я подумал о судьбе нашей школы.
– А я, знаешь, чувствую себя виноватым в Славкином горе, – неожиданно сказал Александр Иванович. – Все-таки мы большие скоты. Если бы тогда съездили со Славкой в больницу, может быть, и не было бы этих похорон.
– Ты серьезно так думаешь?- Впервые я увидел в Александре Ивановиче некоторую злобность.
– А нам веселье подавай. Мы всегда заняты, всегда в суете! Игры придумываем! Болтаем о доброте, а сами черствы, как глиняные черепки.
Я сидел как на скамье подсудимых. Я был согласен с тем, что говорил Сашко. И принимал обвинения в свой адрес. Я не мог возразить. Будто оцепенел. И от этого, может быть, еще сильнее заболела голова. Все казалось мне непристойно абсурдным. Открывались мне мои новые изъяны. Все, что я сделал до этого, казалось ничтожным, мелким и даже отвратительным.
Наконец мы подъехали к дому Славки Деревянко. Скособоченная лачуга, точно брошенная кепка, едва возвышалась на пригорке; должно быть, дом в землю своей большей частью уходил. Я видел разную бедность, но та бедность, какая предстала перед моими глазами, была вне моего представления. В крохотной комнатке на печке сидел дед Арсений. Одна рука, скрюченная, чуть тряслась, а другой рукой, подпухшей, он прикрывал парализованную ладонь. Глаза подернуты мутноватой пеленой, а зрачки смотрели в одну точку. По красным мокрым губам стекала прозрачная слюна. Дед не пошевельнулся, когда вошел внук, когда вошли мы. Я осмотрелся. У одной стены – нары из неоструганного горбыля. Поверх нар наброшено разное тряпье, рваное лоскутное одеяло, пальто, замасленная фуфайка. А поверх всего лежали старая керосинка, вязанка лука, отвертка и запутанная веревка. На полу валялась бутылка из-под подсолнечного масла, другая – из-под вина. Пол был земляной, выщербленный. В крохотные окошки, уходящие в землю, проникал холодный сыроватый свет.
– Здравствуй, дедусь!- сказал Шаров, и я уловил в голосе Шарова некоторую фальшь: так говорят, когда хотят скрыть беду, хотят скрыть, заведомо зная, что ее скрыть невозможно.
Дед ничего не ответил.
– Вставай, дедусь, поедем дочку хоронить, – сказал Шаров помягче.
– Беда-беда, – заплакал дед, и слезы покатились по его седине.
– Давайте, ребятки, печку растопим, – предложил Сашко.
– Беда-беда, – запричитал дед.
– Он не хочет, – пояснил Слава.
– Мало ли чего он не хочет, – сказал Шаров. – Ты, дедусь, не бойся, мы тебя не обидим.
– Беда-беда, – прошептал дед.
Я заметил, что Славка не подошел к деду, не прикоснулся к нему, не спросил у него ни о чем, и дед бросил на внука отчужденный взгляд и тут же отвел глаза в никуда. Мы занесли в комнату часть продуктов. Дед не обратил на них никакого внимания: он по-прежнему смотрел в одну точку. Шаров еще раз предложил старику поехать на похороны:
– Мы тебя, дедусь, осторожно вынесем на улицу.
Старик поднял трясущуюся руку к глазам и заплакал, как ребенок. Теперь слова «беда-беда» звучали протяжно, жалостно, точно он просил: «Оставьте меня в покое, не обижайте меня».
Мы вышли на улицу, а в моих ушах стоял плач старика.
– А ты говоришь, гармония, – почему-то сказал Шаров.
Мы сели в машину и через несколько минут оказались у дома, где после вскрытия находилась покойница.
Женщина в белом халате вынесла оклунок с вещами покойной. Увидев клетчатое материнское пальто, Слава заплакал.
Красными замерзшими руками он тер глаза и не мог сдержаться. Одна из родственниц отдала женщине в белом халате вещи для одевания покойницы – черное платье, черный платок, туфли, а потом и сама робенько нырнула в здание морга.
– Поплачь, Слава!- сказал Шаров. – Это хорошо.
Я не помню, как я оказался в помещении, где была покойница, как мы с Александром Ивановичем и с Никольниковым вынесли крышку гроба. Очнулся я, когда пальцем наткнулся на гвоздь, торчавший из-под гробовой крышки.
– Осторожненько!- предупредил Сашко. – А то можно лицо покойницы поцарапать гвоздем.
Я взглянул на усопшую. Вздрогнул: мне показалось, что ее губы тронула живая улыбка. У меня закололо в груди, и я отвернулся. Кладбище было совсем рядом. Одна из родственниц говорила, показывая квитанции:
– Двенадцать за крест и три рубля за фотографии. Пришел фотограф. Я посмотрел на Шарова. Шаров и здесь, на кладбище, все знал, а потому и командовал:
– Гроб левее, еще левее! А теперь, Слава, пройди сюда.
И Слава стал рядом с головой матери, три старушки протиснулись вперед и стали возле Славы. Детям Шаров велел забраться на скамейку, а сам пристроился между двумя гробовщиками. Один из них, Андрей, был Славкин крестный – сосед. Потом Шаров сказал, чтобы кто-нибудь из родственников взял крест. Вперед вышла старушка, подняла крест, но то ли оттого, что она запуталась в юбках, то ли от ветра, а может быть, оттого, что она потеряла равновесие, только ее вместе с крестом как-то сразу перекосило и пригнуло к земле.
– Пойди возьми крест, – едва слышно попросил Шаров Александра Ивановича.
– Добре-добре, хорошо, – сказал Сашко и суетливо побежал к старушке.
Процессия двинулась. Ветер дул в спину, точно подгонял нас к могиле. Шаров сказал Славке:
– Держись! В последний раз видишь мамку.
Славка стиснул зубы. Шаров произнес несколько поло-.женных слов, всплакнули старушки, а потом мы сели в автобус и отправились в столовку, где было решено помянуть усопшую.
– Я рассчитаюсь за все!- сказал гробовщик-крестный, которого, звали Андреем.
Шаров не возражал. И хоть платил Андрей, а все равно Шаров командовал. Шаров говорил о том, что всякий человек есть человек, и этим самым он намекал на крайне недостойную жизнь покойницы. Гробовщики, как бы возмущаясь по этому случаю, приговаривали: «Помянем Анку, помянем». А потом и Шаров, и Сашко говорили о том, что всякую мать надо любить, грех не любить, и старушки поддакивали, одобрительно поблескивая слезящимися глазами. А затем все вдруг перемешалось так, будто уже и не было похорон. Андрей рассказывал про свою работу. Он бахвалился удачами:
– Другой раз и по стольнику в день получается. Верхний слой земли сам снимаю, а дальше копает у меня рабсила: студенты и алкаши. По пятерке в зубы – и могила готова. Полтора куска заколачиваю. Заканчивай свою школу, Славка, в ученики возьму. Будешь шустрить – полтинник будешь иметь. Я тоже всесторонне развиваюсь. На валторне играю. Знаешь такой инструмент?
Славка слушал, и глаза его блестели, и я не понимал, что же происходит вокруг, и несколько растерялся, когда ко мне обратился Андрей:
– И тебя могу устроить. Если рисовать умеешь – пойдешь в ученики гравера. Прибыльно и спокойно. Живу как бог. У меня все – машина, дача, бабы. – Он наклонился ко мне и в самое ухо прошептал: – Я теперь только интеллигенцию жарю. Они любят грубых. У меня каждый день новая баба, гы-гы-гы… Хочешь, сейчас поедем…
Шаров, видать, что-то услышал, шикнул на гробовщика.
Андрей встал.
– А я говорю – брось!- зарычал он. – Я здесь плачу!
Я здесь!!!
Мы робко двинулись к выходу.
– И мотайте отсюда! Мотайте! – орал гробовщик. Не попрощавшись, мы покинули столовку. О чем-то просил Коля Почечкин, Витя Никольников определенно сказал:
– Пусть Славка ко мне поедет. У нас места много.
Шаров одобрительно закивал головой. А у меня возникла мысль напомнить о деде Арсении, но почему-то язык не повернулся сказать: «Как же мы старика-то оставили одного?» И шофер поехал совсем другой дорогой, и Шаров спросил, почему шофер другой дорогой поехал, но потом сказал, что правильно, что поехал другой дорогой, и всем нам ясно было, что и Шаров, и все остальные хотели как можно быстрее покинуть эти холодные, гнетущие душу места, чтобы вырваться из этой могильной зоны.
Меня преследовала одна мысль, точнее, одна картина – серое привидение – дед Арсений. На эту картину наслоились другие картины – глина комками, сверху замерзшая, сухая, а внизу мокрая, гроб, не влезающий по длине в яму («Давай назад, – командовал Андрей. – Подроем еще. И больше этим студягам не давай работы»), веревки, на которых опустили гроб, та часть, где голова, – та повыше, но все равно и после того, как подрыли, гроб не влезал, но все равно забросали землей («Осадку даст, за нами не заржавеет, – пояснил Андрей. – Все как надо получится».) – эти картины сидели в голове, а из-под этих похоронных сцен прорывалась в сознание картина с дедом Арсением. Одинокий, брошенный старик ежился на полуразвалившейся печке: так и не удалось ее разжечь, плакал, и рука его висела как неживая, и голос выдавливал протяжно: «Беда!»
Мы подъехали к дому Никольникова. Старушка мыла крыльцо горячей водой, рядом с тазом лежали терка, сделанная из стальной проволоки, и кусок хозяйственного мыла.
– Что же вы, мать, на таком холоде решили убираться, – сказал Шаров, однако с одобрительными интонациями в голосе.
Старушка засуетилась, пригласила в комнату, где все дышало теплом, уютом, чистотой. Она быстро привела себя в порядок, вымыла руки, сменила передничек, налила чаю.
– От чаю не откажемся, – сказал Шаров.
Витькина бабушка светилась. В ее взгляде было не только сияние, но и бесконечный рассказ о ее жизни. И Сашко, наверное, знал про эту жизнь все и потому сказал, когда мы уехали: «Моя мать была такой же трудягой». И я потом долго, может быть всю жизнь, вспоминал глаза Витькиной бабушки. Что же надо в душе иметь, чтобы вот так глаза светились? И эту про-светленность приметил Сашко в Витькиной бабушке:
– Ей не надо просить бога помочь смириться с тем, чего она не может сделать. Весь ее смысл в том, что она радуется всему.
Я смотрел на милую старушку, на такую благополучно. и щедро милую бабушку и на такое же щедрое и милое лицо Сашка, а в голове вертелась подбитой птицей мысль о брошенном нами старике. Мысль, которую я так и подавил в себе. И мне почему-то до боли стали противны и Сашко, и эта милая, ни в чем не повинная старушка, и Шаров, и я сам.
Когда мы сказали бабушке о том, что мы только что с похорон, она чуть-чуть погрустнела, едва заметно притемнилась, а глаза и губы ее все равно улыбались, правда несколько неприкаянно, но все равно светилось лицо скорее улыбкой, чем грустью. И рука с голубоватой кожей, с коричневыми пятнышками потянулась было к Славке, так мне показалось, потянулась, может быть, чтобы погладить головку мальчику, а потом будто передумала, взяла передничек и кончик фартука поднесла к губам. Застыла на секунду, еще с большей силой заулыбались ее глаза, но только на миг, потому что в другую секунду она уже доставала банки с вареньем, рассматривала наклейки, на которых было написано: «Крыжовник», «Вишня», «Слива».
– А ну глянем, шо там с машиной, – сказал Шаров. В машине он налил нам по стакану, буркнул:- Помянем, – и мы выпили.
И будто сразу легче стало: смешались глинистые сцены, снежная Дорога завертелась перед глазами и острая картина с серым привидением совсем приглушилась.
– Не доведи господь, – почему-то сказал Шаров, А что он имел в виду, никто из нас толком не понял, хотя вывод сделан был совершенно уместный и мог означать и то, что не дай бог помереть в такую холодную пору и оказаться таким беспомощным и брошенным стариком и с таким внуком, который оставил родного деда, и… Да мало ли что могло означать это краткое просительное обращение к богу!
И Шаров махнул рукой и еще налил по полстакана, и этот жест тоже, наверное, означал, что у нас еще много бед и много дел впереди, что живые должны жить, что страданиям людским нет конца и что все страдание не вберешь в себя, иначе не выживешь, и поэтому надо сейчас жить и воспитывать Славку, Почечкина, Никольникова, воспитывать так, как мы можем воспитывать, а что касается деда Арсения, то это уже забота государства – куда, кстати, оно смотрит? Куда поселковый Совет смотрит? Дед Арсений – кадровый железнодорожник! Почему же такое богатое ведомство не позаботится о своем рабочем? Нет-нет, обо всем этом мы не хотели думать. Плоть нежилась в разливающемся тепле. Плоть справляла поминки. Я не догадывался, что это и были поминки, и не только по усопшей, но и по безвременно скончавшимся нашим душам. Это я потом понял. Много позднее. А тогда мы пили чай, восторгаясь чистенькой, опрятной бабушкой: «Ах, какой свет в глазах. Как добра старушка!»
Уезжая, мы уносили с собой частичку ее покоя.
– Это хорошо, что Славку здесь оставили, – сказал Шаров.
– Беда-беда, – улыбнулся ни с того ни с сего Сашко.
– Да разве за всеми уследишь?- как бы отвечая на реплику Сашка, проговорил Шаров.
Автобус остановился. Из крепких ворот выскочил румяный мужчина под хмельком. В шапке-ушанке, в майке, в галошах на босу ногу. Это и был брат Жорка.
– Ах вы мои золотые, ах вы мои дорогие, ах вы мои хорошие!- вопил он, обнимая нас по очереди одной рукой, а другой отгоняя огромного черного пса. – Да убирайся же ты, тварь такая! Ах вы мои славные! Ну и упьемся же мы сегодня! Да постой же ты, чертов кобель! Проходите, дорогие!
На крыльце появилась и Настя в ситцевом халате, едва сходившемся на груди и животе.
– А мы уже вас заждались, – кричала она, ослепляя нас белоснежным рядом зубов. – С Новым годом вас! С новым счастьем!
6
Есть люди с закавыкой. С такой примечательной особенностью, которая и делает их заметными, – отними ее, эту примечательность, и не будет личности. Обладателем именно такой закавыки был Иван Кузьмич Сысоечкин. маленький хроменький человечек, принятый Шаровым на должность старшего счетовода.
Шаров узнал об этой закавыке, когда первый раз увидел Сысоечкина. И когда ему пояснили существо его примечательноности, Шаров ухватился за Сысоечкина и вскоре со всем его небольшим скарбом перевез в Новый Свет. А сказали ему вот что о Сысоечкине:
– Глуп как пробка! В масле мог бы купаться, а живет как нищий, потому что дурак набитый.
– Не кляузник?- поинтересовался Шаров.
– Упаси бог! Ласковый, тихий. Все цифирки в уме держит. Спроси ночью: весь годовой отчет наизусть расскажет.
– Может, главным его взять?
– На главного не годится. Болван редкостный. То, что надо, решил Шаров и стал обхаживать Сысоечкина, так как с прежнего места, где тот работал старшим счетоводом, его никак не отпускали: нужный человек был.
Счетовод, и именно такой, понадобился Шарову потому, что надо было срочно учесть то растущее изобилие, от которого просто спасу не стало. Всеобщая любовь, которая была посеяна среди животных, привела к такому их естественному размножению, что пришлось построить еще три свинарника, две птицефермы, восемь крольчатников, шесть голубятников, – живности стало столько, что на каждого воспитанника приходилось по двадцать три живых существа, за которыми уход был налажен со стороны счастливых, хорошо накормленных и духовно развитых детей самый гуманистический. Стадо коров и стадо молодняка разносили идиллический аромат над Новым Светом, что придавало богатству оттенок сверхизобилия. Индивидуальный уход за животными привел к необходимости введения и индивидуальных форм оплаты труда. Ребята сами объединялись в микроколлективы, брали посильные обязательства и заключали с правлением школы договора. Таким образом, идиллическая обстановка сочеталась с крепким деловым расчетом, с материальной, заинтересованностью: от этого сочетания выигрывало и хозяйство школы в целом, и каждый воспитанник в отдельности. Росли личные сбережения детей. Теперь они сами могли приобретать необходимые вещи и спортивные принадлежности. Особой статьей личных расходов стали книги: у каждого была небольшая библиотечка, каждый мог подарить товарищу или знакомым хорошую книжку – и этот новый культ просвещения привнес новое духовное содержание в сельскую атмосферу Нового Света.
Могучий разворот получился и в мастерских – здесь уже был старший инженер Константин Павлович Хомутов, который учредил новое конструкторское бюро, новую организацию труда и оплаты в сложном макетном производстве. Хомутов вместе с редкостным слесарем Чирвой создал восхитительные шкафчики, в которых размещалась крохотная микромеханическая мастерская: токарный станочек, тисочки, набор инструментов, надшкафная лампочка. Одно наслаждение было ребенку раскрыть такой шкафчик и выточить необходимые для 560 макета завода части: трубочки, цилиндрики, втулочки. Новые мастерские давали баснословный доход, поскольку макетного производства в стране не было, а такой тонкости слесарей-кустарщиков давно след простыл, потому заказы валили пачками – приходилось выбирать и выполнять только в порядке особого одолжения или же за доставку большого количества дефицитных материалов, которые обладали своей изначальной особенностью –
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
– А я, знаешь, чувствую себя виноватым в Славкином горе, – неожиданно сказал Александр Иванович. – Все-таки мы большие скоты. Если бы тогда съездили со Славкой в больницу, может быть, и не было бы этих похорон.
– Ты серьезно так думаешь?- Впервые я увидел в Александре Ивановиче некоторую злобность.
– А нам веселье подавай. Мы всегда заняты, всегда в суете! Игры придумываем! Болтаем о доброте, а сами черствы, как глиняные черепки.
Я сидел как на скамье подсудимых. Я был согласен с тем, что говорил Сашко. И принимал обвинения в свой адрес. Я не мог возразить. Будто оцепенел. И от этого, может быть, еще сильнее заболела голова. Все казалось мне непристойно абсурдным. Открывались мне мои новые изъяны. Все, что я сделал до этого, казалось ничтожным, мелким и даже отвратительным.
Наконец мы подъехали к дому Славки Деревянко. Скособоченная лачуга, точно брошенная кепка, едва возвышалась на пригорке; должно быть, дом в землю своей большей частью уходил. Я видел разную бедность, но та бедность, какая предстала перед моими глазами, была вне моего представления. В крохотной комнатке на печке сидел дед Арсений. Одна рука, скрюченная, чуть тряслась, а другой рукой, подпухшей, он прикрывал парализованную ладонь. Глаза подернуты мутноватой пеленой, а зрачки смотрели в одну точку. По красным мокрым губам стекала прозрачная слюна. Дед не пошевельнулся, когда вошел внук, когда вошли мы. Я осмотрелся. У одной стены – нары из неоструганного горбыля. Поверх нар наброшено разное тряпье, рваное лоскутное одеяло, пальто, замасленная фуфайка. А поверх всего лежали старая керосинка, вязанка лука, отвертка и запутанная веревка. На полу валялась бутылка из-под подсолнечного масла, другая – из-под вина. Пол был земляной, выщербленный. В крохотные окошки, уходящие в землю, проникал холодный сыроватый свет.
– Здравствуй, дедусь!- сказал Шаров, и я уловил в голосе Шарова некоторую фальшь: так говорят, когда хотят скрыть беду, хотят скрыть, заведомо зная, что ее скрыть невозможно.
Дед ничего не ответил.
– Вставай, дедусь, поедем дочку хоронить, – сказал Шаров помягче.
– Беда-беда, – заплакал дед, и слезы покатились по его седине.
– Давайте, ребятки, печку растопим, – предложил Сашко.
– Беда-беда, – запричитал дед.
– Он не хочет, – пояснил Слава.
– Мало ли чего он не хочет, – сказал Шаров. – Ты, дедусь, не бойся, мы тебя не обидим.
– Беда-беда, – прошептал дед.
Я заметил, что Славка не подошел к деду, не прикоснулся к нему, не спросил у него ни о чем, и дед бросил на внука отчужденный взгляд и тут же отвел глаза в никуда. Мы занесли в комнату часть продуктов. Дед не обратил на них никакого внимания: он по-прежнему смотрел в одну точку. Шаров еще раз предложил старику поехать на похороны:
– Мы тебя, дедусь, осторожно вынесем на улицу.
Старик поднял трясущуюся руку к глазам и заплакал, как ребенок. Теперь слова «беда-беда» звучали протяжно, жалостно, точно он просил: «Оставьте меня в покое, не обижайте меня».
Мы вышли на улицу, а в моих ушах стоял плач старика.
– А ты говоришь, гармония, – почему-то сказал Шаров.
Мы сели в машину и через несколько минут оказались у дома, где после вскрытия находилась покойница.
Женщина в белом халате вынесла оклунок с вещами покойной. Увидев клетчатое материнское пальто, Слава заплакал.
Красными замерзшими руками он тер глаза и не мог сдержаться. Одна из родственниц отдала женщине в белом халате вещи для одевания покойницы – черное платье, черный платок, туфли, а потом и сама робенько нырнула в здание морга.
– Поплачь, Слава!- сказал Шаров. – Это хорошо.
Я не помню, как я оказался в помещении, где была покойница, как мы с Александром Ивановичем и с Никольниковым вынесли крышку гроба. Очнулся я, когда пальцем наткнулся на гвоздь, торчавший из-под гробовой крышки.
– Осторожненько!- предупредил Сашко. – А то можно лицо покойницы поцарапать гвоздем.
Я взглянул на усопшую. Вздрогнул: мне показалось, что ее губы тронула живая улыбка. У меня закололо в груди, и я отвернулся. Кладбище было совсем рядом. Одна из родственниц говорила, показывая квитанции:
– Двенадцать за крест и три рубля за фотографии. Пришел фотограф. Я посмотрел на Шарова. Шаров и здесь, на кладбище, все знал, а потому и командовал:
– Гроб левее, еще левее! А теперь, Слава, пройди сюда.
И Слава стал рядом с головой матери, три старушки протиснулись вперед и стали возле Славы. Детям Шаров велел забраться на скамейку, а сам пристроился между двумя гробовщиками. Один из них, Андрей, был Славкин крестный – сосед. Потом Шаров сказал, чтобы кто-нибудь из родственников взял крест. Вперед вышла старушка, подняла крест, но то ли оттого, что она запуталась в юбках, то ли от ветра, а может быть, оттого, что она потеряла равновесие, только ее вместе с крестом как-то сразу перекосило и пригнуло к земле.
– Пойди возьми крест, – едва слышно попросил Шаров Александра Ивановича.
– Добре-добре, хорошо, – сказал Сашко и суетливо побежал к старушке.
Процессия двинулась. Ветер дул в спину, точно подгонял нас к могиле. Шаров сказал Славке:
– Держись! В последний раз видишь мамку.
Славка стиснул зубы. Шаров произнес несколько поло-.женных слов, всплакнули старушки, а потом мы сели в автобус и отправились в столовку, где было решено помянуть усопшую.
– Я рассчитаюсь за все!- сказал гробовщик-крестный, которого, звали Андреем.
Шаров не возражал. И хоть платил Андрей, а все равно Шаров командовал. Шаров говорил о том, что всякий человек есть человек, и этим самым он намекал на крайне недостойную жизнь покойницы. Гробовщики, как бы возмущаясь по этому случаю, приговаривали: «Помянем Анку, помянем». А потом и Шаров, и Сашко говорили о том, что всякую мать надо любить, грех не любить, и старушки поддакивали, одобрительно поблескивая слезящимися глазами. А затем все вдруг перемешалось так, будто уже и не было похорон. Андрей рассказывал про свою работу. Он бахвалился удачами:
– Другой раз и по стольнику в день получается. Верхний слой земли сам снимаю, а дальше копает у меня рабсила: студенты и алкаши. По пятерке в зубы – и могила готова. Полтора куска заколачиваю. Заканчивай свою школу, Славка, в ученики возьму. Будешь шустрить – полтинник будешь иметь. Я тоже всесторонне развиваюсь. На валторне играю. Знаешь такой инструмент?
Славка слушал, и глаза его блестели, и я не понимал, что же происходит вокруг, и несколько растерялся, когда ко мне обратился Андрей:
– И тебя могу устроить. Если рисовать умеешь – пойдешь в ученики гравера. Прибыльно и спокойно. Живу как бог. У меня все – машина, дача, бабы. – Он наклонился ко мне и в самое ухо прошептал: – Я теперь только интеллигенцию жарю. Они любят грубых. У меня каждый день новая баба, гы-гы-гы… Хочешь, сейчас поедем…
Шаров, видать, что-то услышал, шикнул на гробовщика.
Андрей встал.
– А я говорю – брось!- зарычал он. – Я здесь плачу!
Я здесь!!!
Мы робко двинулись к выходу.
– И мотайте отсюда! Мотайте! – орал гробовщик. Не попрощавшись, мы покинули столовку. О чем-то просил Коля Почечкин, Витя Никольников определенно сказал:
– Пусть Славка ко мне поедет. У нас места много.
Шаров одобрительно закивал головой. А у меня возникла мысль напомнить о деде Арсении, но почему-то язык не повернулся сказать: «Как же мы старика-то оставили одного?» И шофер поехал совсем другой дорогой, и Шаров спросил, почему шофер другой дорогой поехал, но потом сказал, что правильно, что поехал другой дорогой, и всем нам ясно было, что и Шаров, и все остальные хотели как можно быстрее покинуть эти холодные, гнетущие душу места, чтобы вырваться из этой могильной зоны.
Меня преследовала одна мысль, точнее, одна картина – серое привидение – дед Арсений. На эту картину наслоились другие картины – глина комками, сверху замерзшая, сухая, а внизу мокрая, гроб, не влезающий по длине в яму («Давай назад, – командовал Андрей. – Подроем еще. И больше этим студягам не давай работы»), веревки, на которых опустили гроб, та часть, где голова, – та повыше, но все равно и после того, как подрыли, гроб не влезал, но все равно забросали землей («Осадку даст, за нами не заржавеет, – пояснил Андрей. – Все как надо получится».) – эти картины сидели в голове, а из-под этих похоронных сцен прорывалась в сознание картина с дедом Арсением. Одинокий, брошенный старик ежился на полуразвалившейся печке: так и не удалось ее разжечь, плакал, и рука его висела как неживая, и голос выдавливал протяжно: «Беда!»
Мы подъехали к дому Никольникова. Старушка мыла крыльцо горячей водой, рядом с тазом лежали терка, сделанная из стальной проволоки, и кусок хозяйственного мыла.
– Что же вы, мать, на таком холоде решили убираться, – сказал Шаров, однако с одобрительными интонациями в голосе.
Старушка засуетилась, пригласила в комнату, где все дышало теплом, уютом, чистотой. Она быстро привела себя в порядок, вымыла руки, сменила передничек, налила чаю.
– От чаю не откажемся, – сказал Шаров.
Витькина бабушка светилась. В ее взгляде было не только сияние, но и бесконечный рассказ о ее жизни. И Сашко, наверное, знал про эту жизнь все и потому сказал, когда мы уехали: «Моя мать была такой же трудягой». И я потом долго, может быть всю жизнь, вспоминал глаза Витькиной бабушки. Что же надо в душе иметь, чтобы вот так глаза светились? И эту про-светленность приметил Сашко в Витькиной бабушке:
– Ей не надо просить бога помочь смириться с тем, чего она не может сделать. Весь ее смысл в том, что она радуется всему.
Я смотрел на милую старушку, на такую благополучно. и щедро милую бабушку и на такое же щедрое и милое лицо Сашка, а в голове вертелась подбитой птицей мысль о брошенном нами старике. Мысль, которую я так и подавил в себе. И мне почему-то до боли стали противны и Сашко, и эта милая, ни в чем не повинная старушка, и Шаров, и я сам.
Когда мы сказали бабушке о том, что мы только что с похорон, она чуть-чуть погрустнела, едва заметно притемнилась, а глаза и губы ее все равно улыбались, правда несколько неприкаянно, но все равно светилось лицо скорее улыбкой, чем грустью. И рука с голубоватой кожей, с коричневыми пятнышками потянулась было к Славке, так мне показалось, потянулась, может быть, чтобы погладить головку мальчику, а потом будто передумала, взяла передничек и кончик фартука поднесла к губам. Застыла на секунду, еще с большей силой заулыбались ее глаза, но только на миг, потому что в другую секунду она уже доставала банки с вареньем, рассматривала наклейки, на которых было написано: «Крыжовник», «Вишня», «Слива».
– А ну глянем, шо там с машиной, – сказал Шаров. В машине он налил нам по стакану, буркнул:- Помянем, – и мы выпили.
И будто сразу легче стало: смешались глинистые сцены, снежная Дорога завертелась перед глазами и острая картина с серым привидением совсем приглушилась.
– Не доведи господь, – почему-то сказал Шаров, А что он имел в виду, никто из нас толком не понял, хотя вывод сделан был совершенно уместный и мог означать и то, что не дай бог помереть в такую холодную пору и оказаться таким беспомощным и брошенным стариком и с таким внуком, который оставил родного деда, и… Да мало ли что могло означать это краткое просительное обращение к богу!
И Шаров махнул рукой и еще налил по полстакана, и этот жест тоже, наверное, означал, что у нас еще много бед и много дел впереди, что живые должны жить, что страданиям людским нет конца и что все страдание не вберешь в себя, иначе не выживешь, и поэтому надо сейчас жить и воспитывать Славку, Почечкина, Никольникова, воспитывать так, как мы можем воспитывать, а что касается деда Арсения, то это уже забота государства – куда, кстати, оно смотрит? Куда поселковый Совет смотрит? Дед Арсений – кадровый железнодорожник! Почему же такое богатое ведомство не позаботится о своем рабочем? Нет-нет, обо всем этом мы не хотели думать. Плоть нежилась в разливающемся тепле. Плоть справляла поминки. Я не догадывался, что это и были поминки, и не только по усопшей, но и по безвременно скончавшимся нашим душам. Это я потом понял. Много позднее. А тогда мы пили чай, восторгаясь чистенькой, опрятной бабушкой: «Ах, какой свет в глазах. Как добра старушка!»
Уезжая, мы уносили с собой частичку ее покоя.
– Это хорошо, что Славку здесь оставили, – сказал Шаров.
– Беда-беда, – улыбнулся ни с того ни с сего Сашко.
– Да разве за всеми уследишь?- как бы отвечая на реплику Сашка, проговорил Шаров.
Автобус остановился. Из крепких ворот выскочил румяный мужчина под хмельком. В шапке-ушанке, в майке, в галошах на босу ногу. Это и был брат Жорка.
– Ах вы мои золотые, ах вы мои дорогие, ах вы мои хорошие!- вопил он, обнимая нас по очереди одной рукой, а другой отгоняя огромного черного пса. – Да убирайся же ты, тварь такая! Ах вы мои славные! Ну и упьемся же мы сегодня! Да постой же ты, чертов кобель! Проходите, дорогие!
На крыльце появилась и Настя в ситцевом халате, едва сходившемся на груди и животе.
– А мы уже вас заждались, – кричала она, ослепляя нас белоснежным рядом зубов. – С Новым годом вас! С новым счастьем!
6
Есть люди с закавыкой. С такой примечательной особенностью, которая и делает их заметными, – отними ее, эту примечательность, и не будет личности. Обладателем именно такой закавыки был Иван Кузьмич Сысоечкин. маленький хроменький человечек, принятый Шаровым на должность старшего счетовода.
Шаров узнал об этой закавыке, когда первый раз увидел Сысоечкина. И когда ему пояснили существо его примечательноности, Шаров ухватился за Сысоечкина и вскоре со всем его небольшим скарбом перевез в Новый Свет. А сказали ему вот что о Сысоечкине:
– Глуп как пробка! В масле мог бы купаться, а живет как нищий, потому что дурак набитый.
– Не кляузник?- поинтересовался Шаров.
– Упаси бог! Ласковый, тихий. Все цифирки в уме держит. Спроси ночью: весь годовой отчет наизусть расскажет.
– Может, главным его взять?
– На главного не годится. Болван редкостный. То, что надо, решил Шаров и стал обхаживать Сысоечкина, так как с прежнего места, где тот работал старшим счетоводом, его никак не отпускали: нужный человек был.
Счетовод, и именно такой, понадобился Шарову потому, что надо было срочно учесть то растущее изобилие, от которого просто спасу не стало. Всеобщая любовь, которая была посеяна среди животных, привела к такому их естественному размножению, что пришлось построить еще три свинарника, две птицефермы, восемь крольчатников, шесть голубятников, – живности стало столько, что на каждого воспитанника приходилось по двадцать три живых существа, за которыми уход был налажен со стороны счастливых, хорошо накормленных и духовно развитых детей самый гуманистический. Стадо коров и стадо молодняка разносили идиллический аромат над Новым Светом, что придавало богатству оттенок сверхизобилия. Индивидуальный уход за животными привел к необходимости введения и индивидуальных форм оплаты труда. Ребята сами объединялись в микроколлективы, брали посильные обязательства и заключали с правлением школы договора. Таким образом, идиллическая обстановка сочеталась с крепким деловым расчетом, с материальной, заинтересованностью: от этого сочетания выигрывало и хозяйство школы в целом, и каждый воспитанник в отдельности. Росли личные сбережения детей. Теперь они сами могли приобретать необходимые вещи и спортивные принадлежности. Особой статьей личных расходов стали книги: у каждого была небольшая библиотечка, каждый мог подарить товарищу или знакомым хорошую книжку – и этот новый культ просвещения привнес новое духовное содержание в сельскую атмосферу Нового Света.
Могучий разворот получился и в мастерских – здесь уже был старший инженер Константин Павлович Хомутов, который учредил новое конструкторское бюро, новую организацию труда и оплаты в сложном макетном производстве. Хомутов вместе с редкостным слесарем Чирвой создал восхитительные шкафчики, в которых размещалась крохотная микромеханическая мастерская: токарный станочек, тисочки, набор инструментов, надшкафная лампочка. Одно наслаждение было ребенку раскрыть такой шкафчик и выточить необходимые для 560 макета завода части: трубочки, цилиндрики, втулочки. Новые мастерские давали баснословный доход, поскольку макетного производства в стране не было, а такой тонкости слесарей-кустарщиков давно след простыл, потому заказы валили пачками – приходилось выбирать и выполнять только в порядке особого одолжения или же за доставку большого количества дефицитных материалов, которые обладали своей изначальной особенностью –
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48