говорил я в микрофон. – Мы ждали гостей.
На сцене появляется группа ребят. Впереди Никольников – изображает Разумовского, рядом толстенький Толя Семечкин- играет Шарова. На земле распласталась Эльба – это самый маленький, Женя Бондаренко.
– А ну, марш с дороги! – хрипит Толя, пиная Эльбу ногой.
– Зачем же собачку обижать! Собачка умненькая, старенькая, – говорит Никольников. – Нельзя собачку обижать, она славненькая. А ну, подойди сюда, мальчик, – обращается актер Разумовский к школьнику, появившемуся на сцене. – Тебе хорошо здесь?
– Хорошо! – ответил мальчик.
– А что здесь хорошего?
– А мы сами все делаем!
– А что же вы делаете сами?
– Трудимся! Видите, сколько кустов роз высадили, а здесь бурьяны были. Потом мы учимся, стихи сочиняем, музыку пишем.
И когда Никольников, заложив расслабленную руку за спину, другой большим пальцем зацепился за борт пиджака, и спину согнул, и важно голову откинул, и по-отечески погладил мальчишку по головке, зал глянул на растерявшегося было Разумовского. Но высокое начальственное лицо рассмеялось, и публика в зале залилась искренним смехом.
– А какие стихи вы сочиняете, а музыку какую?
– Сейчас! – сказал Никольников. – Марш школы будущего! Слова Семечкина, музыка ученика седьмого класса Кости Реброва. Исполняет хор мальчиков под аккомпанемент оркестра, возглавляемого Валентином Антоновичем Волковым…
Мне рассказывали потом, что, большой любитель музыки, Разумовский в восторге был и даже сказал на ухо паровозному депо, но только так, чтоб слышали рядом сидящие: «Надо детворе оркестр купить!» А под конец Омелькин мне руку пожал и Волкову велел передать благодарность. Когда программа закончилась, Шаров на ужин намекнул, и Разумовский, с уже истраченными калориями, быстро согласился. Как светский человек, он, однако, пошутил:
– Теперь мы, кажется, заработали…
– Да, ужин – это в самый раз, – согласились гости.
Но ужину в этот день не суждено было быть, хотя стол и был приготовлен. В то время как зал рукоплескал детскому представлению, и от счастливых слез искрились глаза Разумовского, и Закопайло как высшую похвалу уже трижды сказал: «Ну и дают!» – на что Омелькин криво обдал холодом паровозного начальника, комнату матери и ребенка, глухую, прохладную, с темными портьерами, приспосабливали под место для пиршества. На жестко накрахмаленной скатерти, в самом сердце стола, алело, желтело, искрилось, маслилось блюдо с красной икрой. Рядом с такой же свежестью – тарелки с розово-серебристой семгой, с судачком заливным, сыром, колбасой. В стол вписались прохладно-сочные натюрморты: помидоры и свежие огурцы, лук, петрушка, салат и, как особая роскошь, копченый, золотом отливающий в тонкой прозрачности спинок – рыбец. Рыбины в две ладони шириной- головы с раскрытыми коричневыми ртами, с глазами расширенно-удивленными. Природный человеческий дар Шарова сказался в этом тщательном отборе естественного продукта. И вина, и коньяк, и водка – не с обычными этикетками, а с редкостными. Сюда же, в комнату матери и ребенка, был доставлен холодильник, в котором пиво потело холодной матовостью, бутылки с нарзаном и закуска на тот случай, если не хватит выставленной. В самую последнюю минуту был принесен в жаровне гусь с яблоками и чугун с молодой картошкой. Горячее замотано байковыми одеялами, чтобы жар не выходил. На какую-то секунду Шаров выскочил из зала представления, чтобы окинуть праздничный стол, успел дать несколько распоряжений: «Горчичку, хрен, салфеточки!» – и, довольный, ушел, предвкушая предстоящую радость общения.
По пути и мне было сказано, чтобы я приходил в комнату матери и ребенка, когда дети на ужин с воспитателями отправятся. И по тому, как это было сказано, я понял, что программа удалась. Я приметил и то, как Шаров у Каменюки спросил: «Тихо?» И тот ответил: «Вроде бы как надо». Вообще-то перенести все это в полной конспирации из столовой, подвалов и кладовых – дело было нелегкое. Технология продумывалась в деталях: Петровна, доверенная кладовщица, с тазом под мышкой пройдет – таз старым рядном накрыт и поверх еще веник с пачкой стирального порошка, а под всем этим реквизитом рыбцы с семгой, а в ведре икра на самом дне, и поверх икры в ведре эмалированном тарелочка чистоты ослепительной, а в тарелочке – помидоры, перчики, петрушечка и прочая закуска. Сложнее было дело с чугунами – в тумбочку они не втискивались, пришлось ящик фанерный доставать: внизу чугуцы, а сверху канцелярские принадлежности из кладовой – все равно их надо было снести в административную часть. Ящик Каменкжа и Максимыч внесли в комнату, аккуратно поставили, одеялами байковыми накрыли – порядок. Шаров по частионспирации был великим человеком; перебарщивал, правда. Мерещились ему почему-то работники КРУ, прокуроры и ревизоры столичные (местных он не боялся), корреспонденты газет, анонимщики. Анонимщики и корреспонденты были у Шарова в одном ряду – кляузники.
И кто пустил в самый последний момент, что корреспондент то ли из «Перца», то ли из «Крокодила» шастает по территории, до сих пор никто не знает. Впрочем, расследование показало, что истоки версии о приезде корреспондента были такие:
– А хто це ходе около корпуса? – спросила Маня у Даши.
– Корреспондент, – ответил кто-то шепотом (а кто это прошептал, установить не удалось).
Потом пошло. Кто-то еще видел рыжего городского человека с завитыми волосами, в оранжевом костюме и красной рубашке и в желтых блестящих туфлях: сроду таких не было в Новом Свете; видели, как он подходил к кустарнику и что-то записывал.
И уже по корпусам неслось:
– Бачилы корреспондента? Як страус. Аж горыть весь. Ходэ и пышэ. Все на заметку берет… Все кусты позаписывал.
– И пышуть, и пышуть, и пышуть, а что толку от того? – размышляла в голос старая Петровна. – Ось в Иванивки напысалы в газету на Панька. Приихав корреспондент, три дня пыв с Паньком – и конци в воду.
– Цэ той Панько, що на мотоцикли у ричку влэтив?
– Вин самый, – ответила Петровна.
– А як в ричку? – разинула рот Даша.
– А сив на мотоцикл, а вправлять не умие и выключить не умие – полетив через дерева, прямо в ричку…
– Да дэж там ричка у Иванивки?
– Та нема рички. Там болото одно. – Я и кажу, у болото отэ вскочив. Як черт вылиз оттуда…
– Не вылиз, а вытягнули його трахтором…
– Ну и шо корреспондент?
– При чем тут корреспондент? Панько в ричку влетив ще до войны. А корреспондент приизжав прошлым литом, коли пожар був.
– Це колы сгорила хата Панька?
– Я и кажу, сгорила. Покапывались у хати, и сгорило усе.
– И Панько сгорив, чи шо?
– Да не сгорив Панько, мы його бачили у вивторок, курей купляв на базари…
– На шо ему кури, у нього их скильки завгодно.
– Та нема у Панька курей. Николы у нього птици не було. И хата не його, а невистки сгорила, яка уихала у город.
– Це Настя? Да не в город, а до Романа поихала.
– Романа? Це той, шо на доски у райони причепленный був?
– Та ни, причепленный був його брат, Вишняк.
– Не брат, а свояк.
– А чого його причепили?
– А приихав корреспондент, с той, що фотографируе усих, и його фотокарточку у газету…
– Так шо и зараз фотографировать будуть?
– Ни, зараз щось друге винюхують. Ох, щось будэ! – сказала Ивановна, поглядывая, как с неожиданной решительностью человек в оранжевом костюме направился в сторону конюшни. – Бачили, як цэй дурень Попов у красную скатерть вырядился. Выступав. Хиба можно у красну скатерть выря-жуваться? Усим попадэ за скатиртя.
– Це ж скатерть из красного уголка для голосувания?
– От то ж я и кажу – для голосувания. Сроду такого не бачили, щоб у скатертях выступалы. Ще собаку з цим начальником замишалы, хохочут уси. Так було, колы церкву взрывалы…
– Чого вы цепляетесь до Попова? Так весело вин выступав! – вступилась Манечка.
– Та хиба зараз до висилля? Время не то, щоб глотку рвать, як скаженным. Хлиба нема у колхози, огороды попалило, свини сдохли, а воны смихом зийшлись – це добром не кончится…
– При чем тут свини?
– Як при чем? А шо город жрать будэ? Сало нам не потрибно, а городу нельзя без сала, вин зараз остановиться…
– Як це остановиться, Петровна?
– Ты мовчи, ще мала, ничего не бачила, а мы в тридцять третьем, коли голод був, усэ побачили. С голоду мий чоловик вмер, коли всэ началось. И тоди спивалы, як дурни.
– Так шо ж, спивать нельзя?
– Не время спивать, – настаивала Петровна.
Потом разговор перекинулся на конюшню, в котельную.
– А шо балакають – корреспондент приихав? – спрашивал Довгополый у Злыдня.
– Кажуть, усе записав у книжку.
– И пышуть, и пышуть, и пышуть, а шо толку? – сплюнул сквозь зубы Злыдень.
– А хай пышуть соби, – сказал Довгополый. – А ты нэ лизь, а то потягнуть.
– А шо я зробыв, що потягнуть!
– Ничого не зробыв, а выпывав в подвали, и в гаражи выпывав, и в бурьянах выпывав. Ось и скажуть: «Напыши, як выпывав». Менэ в тридцять третьем так прижали: «Напиши на Петра Хорунжего». А я кажу: «Я ничого не бачив». А вони як влуплять по ребрам, так печенка и доси болить.
– Ну и написав?
Довгополый не ответил. Злыдень задумался, сказал:
– Надо Шарова предупредить.
– Не лизь, кажу, – посоветовал Долгополый. – Боны прийихалы и уихалы, а нам жить тут до кинця.
– Ни. Пиду скажу.
Вот тогда-то Злыдень пробрался между рядов и шепнул Шарову на ухо: «Корреспондент приихав из «Перця» чи с «Крокодила», ходэ описуе усэ». Шаров тут же Омелькину сказал, Омелькин – Разумовскому.
На загадочно-ехидную физиономию Сашка тогда никто внимания не обратил. А его каверзная душа хохотала в те тяжкие минуты, когда катастрофа надвигалась, когда ее так ловко предотвратил проницательный ум Шарова.
Стайка гостей холодно распрощалась с детьми и к машинам черным понеслась. И когда Шаров увидел в сторонке оранжевого человека, сразу напрягся и к нему подался. А оранжевый человек с улыбочкой на Шарова пошел и хотел было слова приготовленные произнести, но Шаров его остановил:
– Вы меня подождите немного. Я провожу товарищей – и к вашим услугам.
И низко поклонился оранжевый человек.
Шаров сел в машину Омелькина. Разумовский и другие тоже забрались в машины – уехали! Сразу грустью повеяло. Даже Эльба жалобно заскулила машинам вслед.
Как бывают грустны минуты, когда к радости совсем вплотную подошел, а она, эта радость, вдруг полным крахом обернулась! Затылки сникли у больших магистральных людей. Кремовость почернела на шее у Омелькина, бледные пятна выступили в продольной впадине, позеленел затылок у Разумовского, пепельностью схватились загривки инспекторов. И глаза ну что у Эльбы – мутное безразличие и какое-то сухое щелканье злостности в зрачках.
– Может, вернуться и взять кое-чего? – спросил Шаров у Омелькина шепотом.
Омелькин не ответил, и Шаров понял: не надо.
И как только исчез в пыли последний лимузин кавалькады гостевой, так на территории школы будущего и пошла сплошная мистификация, ощущение незавершенности захватило всех участников мистификации тайной страстью, смутным ожиданием, неудержимым стремлением прикоснуться к недозволенному.
– Ходим, – сказал Сашко Злыдню так таинственно, что тот рот раскрыл.
– А шо таке? – спросил Злыдень, оставляя рот раскрытым.
– Чув, корреспондент ходит по корпусам? – прошептал Сашко.
– Та балакають, – сплюнул сквозь зубы Злыдень. Когда Сашко открыл дверь в комнату матери и ребенка, у Злыдня глаза разбежались.
– Шаров сказал, чтоб все в конюшню стащить, – пояснил Сашко. – Только тыхенько, щоб никто не бачив.
– А чого в конюшню?
– В конюшню никто не прийде. Тильки – як його. Може, у скатерть усэ заверяемо?
– Та ты шо, здурив? У скатерть! Нужна жесткая тара.
Мигом ящики с закусками и винами понеслись в конюшню. Когда на сеновале было все расставлено (никогда конюшня не была столь живописной), Злыдень спросил, вытирая пот со лба:
– А ты не брешешь, Сашко?
– Ты што?
– И шо, вин так и сказал: в конюшню?
– Не, он сказал: «Гукны Злыдня и – все в конюшню, выпейте добряче, хлопци».
– Так и сказал: «Выпейте!»?
– Ну а что? Выкидывать жалко. Куда його дивать? Может, Майка зъисть?
– Ты шо? Я зроду цией икры не куштовав.
– Покуштуй! – предложил Сашко.
– А шо ще сказав?
– А сказав, чтоб хлопцив гукнулы. А кого гукнуть, не назвал, ось я и думаю.
– Може, Волкова гукнуть и Каменюку?
– Волкова можно, а вот Каменюку не трэба. Цэй дурень все напортэ. А вот Рубана и Петра Довгополого – это самый раз. Ще кум прийде, Петро с Оверком Карасем.
Через несколько минут в конюшню пришли названные.
– Оцэ закуска! – восхищался однорукий Петро. – Цэ шо, у будущий школи завсегда так будэ?
– А як же? – хозяйничал Сашко, разливая коньяк. – Это же ростки будущего – бачить, петрушка ростэ из этой чертовой икры.
– А я икру пробовал, колы на германьской був. Ось так же повтикала нимчура, а на столи усэ оставили. Попробовав я тией икры – така дрянь.
– И шо у нэй хорошего находять, що такие гроши платять? – сказал Петро, бросая Эльбе кусок хлеба с икрой.
Эльба бережно слизала икру. Подняла голову в ожидании следующей порции, которая тут же последовала.
– А зараз давайте тыхенько крикнемо «ура!», – предложил Сашко вместо тоста.
Шепотом пролетело «ура» и застряло где-то в соломе. Майка топнула ногой. Это Волков пришел.
– А цэй коньяк такой дорогий, что его в глаз закапывать надо, – пояснил Сашко.
– Та шо, це ликарство для Майки? – спросил Злыдень.
– А ты думав, що приказка «очи горилкой залыв» – это просто так? Не, все имеет свой смысл.
Электрический свет горел в самом конце, остальные лампочки выкрутили, чтоб больше тайности было. Майка глазом водила, людской испуг ей передавался, и она уши навострила, жевать сено перестала. А потом все расковалось, тронулось, когда десятая пустая бутылка в ясли была отброшена. Волков со Злыднем пошли цыганочку плясать, а остальные в ладошки прихлопывали, Эльба доедала остатки икры, Павло с кумом Оверком приговаривали:
– Живут же люди, а мы як черти свита билого не бачим.
– Мерси – сказали караси! – отчеканил Сашко, наливая Карасю напиток редкостный.
– И так у вас каждый день? – поинтересовался Карась.
– Ни, ще не каждый, но к тому все идет.
– А можно, хлопци, я родича позову? – сказал кум Яйло.
– Гукай, – сказал Злыдень.
– Чого там, гукай, – протянул Карась. Кум вернулся с человеком в оранжевом костюме. Через несколько минут Яйло расписывал достоинства своего шурина Сени, приехавшего из-под Курска.
– Покажь им главный номер, Сеня! Сеня деликатно пожал плечами:
– Как-то неудобно…
– Та чого там неудобно! – заключил Злыдень.
– Тут уси свои, – поддержал Карась.
– Номер – это хорошо, – добавил Сашко.
– Да как-то сразу – неудобно, – тянул оранжевый человек.
– Та чого там неудобно! – взорвался Злыдень.
– Та уси свои, – повторил Карась.
Сеня дожевал бутерброд, вытащил блокнот и сказал:
– Я вам лучше частушки спою. Только что сочинил, по мотивам вашей стенной печати. Когда я буду у вас окончательно работать, то самодеятельность такую наладим, что всей области станет известно.
Сеня поднялся и запел:
В стенгазете написал
Про Григора Злыдеря.
Он же норму выполняет
В двести двадцать – и не зря!
– А чого – Злыдеря? – возмутился Злыдень.
– А для рифмы, – ответил Сеня.
– А в двести двадцать – чого? Там не двести двадцать написано, – не унимался Злыдень.
– Ты его на сто двадцать семь переведи, так лучше буде, – заметил Сашко.
– Та шо вин тоби, трансформатор, чи шо? – заступился Петро.
– Вот именно, – добавил другой Петро. – Не. Нескладно.
– У меня вначале было лучше, – оправдывался Сеня. – Вот послушайте:
У Григория Злыдёня
Двести двадцать поведенье,
Он работает не зря
К годовщине Октября.
– Фамилия очень сложная, – оправдывался Сеня. – И я решил, что Злыдеря лучше, чем Злыдёня. Как вы считаете, товарищи? А потом, чем жертвовать: правдой или художественностью? Я решил: лучше правдой.
– Это як же? – спросил Петро, ничего не поняв.
– А вот в первом случае – правды нет, зато художественность полная. А во втором –
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
На сцене появляется группа ребят. Впереди Никольников – изображает Разумовского, рядом толстенький Толя Семечкин- играет Шарова. На земле распласталась Эльба – это самый маленький, Женя Бондаренко.
– А ну, марш с дороги! – хрипит Толя, пиная Эльбу ногой.
– Зачем же собачку обижать! Собачка умненькая, старенькая, – говорит Никольников. – Нельзя собачку обижать, она славненькая. А ну, подойди сюда, мальчик, – обращается актер Разумовский к школьнику, появившемуся на сцене. – Тебе хорошо здесь?
– Хорошо! – ответил мальчик.
– А что здесь хорошего?
– А мы сами все делаем!
– А что же вы делаете сами?
– Трудимся! Видите, сколько кустов роз высадили, а здесь бурьяны были. Потом мы учимся, стихи сочиняем, музыку пишем.
И когда Никольников, заложив расслабленную руку за спину, другой большим пальцем зацепился за борт пиджака, и спину согнул, и важно голову откинул, и по-отечески погладил мальчишку по головке, зал глянул на растерявшегося было Разумовского. Но высокое начальственное лицо рассмеялось, и публика в зале залилась искренним смехом.
– А какие стихи вы сочиняете, а музыку какую?
– Сейчас! – сказал Никольников. – Марш школы будущего! Слова Семечкина, музыка ученика седьмого класса Кости Реброва. Исполняет хор мальчиков под аккомпанемент оркестра, возглавляемого Валентином Антоновичем Волковым…
Мне рассказывали потом, что, большой любитель музыки, Разумовский в восторге был и даже сказал на ухо паровозному депо, но только так, чтоб слышали рядом сидящие: «Надо детворе оркестр купить!» А под конец Омелькин мне руку пожал и Волкову велел передать благодарность. Когда программа закончилась, Шаров на ужин намекнул, и Разумовский, с уже истраченными калориями, быстро согласился. Как светский человек, он, однако, пошутил:
– Теперь мы, кажется, заработали…
– Да, ужин – это в самый раз, – согласились гости.
Но ужину в этот день не суждено было быть, хотя стол и был приготовлен. В то время как зал рукоплескал детскому представлению, и от счастливых слез искрились глаза Разумовского, и Закопайло как высшую похвалу уже трижды сказал: «Ну и дают!» – на что Омелькин криво обдал холодом паровозного начальника, комнату матери и ребенка, глухую, прохладную, с темными портьерами, приспосабливали под место для пиршества. На жестко накрахмаленной скатерти, в самом сердце стола, алело, желтело, искрилось, маслилось блюдо с красной икрой. Рядом с такой же свежестью – тарелки с розово-серебристой семгой, с судачком заливным, сыром, колбасой. В стол вписались прохладно-сочные натюрморты: помидоры и свежие огурцы, лук, петрушка, салат и, как особая роскошь, копченый, золотом отливающий в тонкой прозрачности спинок – рыбец. Рыбины в две ладони шириной- головы с раскрытыми коричневыми ртами, с глазами расширенно-удивленными. Природный человеческий дар Шарова сказался в этом тщательном отборе естественного продукта. И вина, и коньяк, и водка – не с обычными этикетками, а с редкостными. Сюда же, в комнату матери и ребенка, был доставлен холодильник, в котором пиво потело холодной матовостью, бутылки с нарзаном и закуска на тот случай, если не хватит выставленной. В самую последнюю минуту был принесен в жаровне гусь с яблоками и чугун с молодой картошкой. Горячее замотано байковыми одеялами, чтобы жар не выходил. На какую-то секунду Шаров выскочил из зала представления, чтобы окинуть праздничный стол, успел дать несколько распоряжений: «Горчичку, хрен, салфеточки!» – и, довольный, ушел, предвкушая предстоящую радость общения.
По пути и мне было сказано, чтобы я приходил в комнату матери и ребенка, когда дети на ужин с воспитателями отправятся. И по тому, как это было сказано, я понял, что программа удалась. Я приметил и то, как Шаров у Каменюки спросил: «Тихо?» И тот ответил: «Вроде бы как надо». Вообще-то перенести все это в полной конспирации из столовой, подвалов и кладовых – дело было нелегкое. Технология продумывалась в деталях: Петровна, доверенная кладовщица, с тазом под мышкой пройдет – таз старым рядном накрыт и поверх еще веник с пачкой стирального порошка, а под всем этим реквизитом рыбцы с семгой, а в ведре икра на самом дне, и поверх икры в ведре эмалированном тарелочка чистоты ослепительной, а в тарелочке – помидоры, перчики, петрушечка и прочая закуска. Сложнее было дело с чугунами – в тумбочку они не втискивались, пришлось ящик фанерный доставать: внизу чугуцы, а сверху канцелярские принадлежности из кладовой – все равно их надо было снести в административную часть. Ящик Каменкжа и Максимыч внесли в комнату, аккуратно поставили, одеялами байковыми накрыли – порядок. Шаров по частионспирации был великим человеком; перебарщивал, правда. Мерещились ему почему-то работники КРУ, прокуроры и ревизоры столичные (местных он не боялся), корреспонденты газет, анонимщики. Анонимщики и корреспонденты были у Шарова в одном ряду – кляузники.
И кто пустил в самый последний момент, что корреспондент то ли из «Перца», то ли из «Крокодила» шастает по территории, до сих пор никто не знает. Впрочем, расследование показало, что истоки версии о приезде корреспондента были такие:
– А хто це ходе около корпуса? – спросила Маня у Даши.
– Корреспондент, – ответил кто-то шепотом (а кто это прошептал, установить не удалось).
Потом пошло. Кто-то еще видел рыжего городского человека с завитыми волосами, в оранжевом костюме и красной рубашке и в желтых блестящих туфлях: сроду таких не было в Новом Свете; видели, как он подходил к кустарнику и что-то записывал.
И уже по корпусам неслось:
– Бачилы корреспондента? Як страус. Аж горыть весь. Ходэ и пышэ. Все на заметку берет… Все кусты позаписывал.
– И пышуть, и пышуть, и пышуть, а что толку от того? – размышляла в голос старая Петровна. – Ось в Иванивки напысалы в газету на Панька. Приихав корреспондент, три дня пыв с Паньком – и конци в воду.
– Цэ той Панько, що на мотоцикли у ричку влэтив?
– Вин самый, – ответила Петровна.
– А як в ричку? – разинула рот Даша.
– А сив на мотоцикл, а вправлять не умие и выключить не умие – полетив через дерева, прямо в ричку…
– Да дэж там ричка у Иванивки?
– Та нема рички. Там болото одно. – Я и кажу, у болото отэ вскочив. Як черт вылиз оттуда…
– Не вылиз, а вытягнули його трахтором…
– Ну и шо корреспондент?
– При чем тут корреспондент? Панько в ричку влетив ще до войны. А корреспондент приизжав прошлым литом, коли пожар був.
– Це колы сгорила хата Панька?
– Я и кажу, сгорила. Покапывались у хати, и сгорило усе.
– И Панько сгорив, чи шо?
– Да не сгорив Панько, мы його бачили у вивторок, курей купляв на базари…
– На шо ему кури, у нього их скильки завгодно.
– Та нема у Панька курей. Николы у нього птици не було. И хата не його, а невистки сгорила, яка уихала у город.
– Це Настя? Да не в город, а до Романа поихала.
– Романа? Це той, шо на доски у райони причепленный був?
– Та ни, причепленный був його брат, Вишняк.
– Не брат, а свояк.
– А чого його причепили?
– А приихав корреспондент, с той, що фотографируе усих, и його фотокарточку у газету…
– Так шо и зараз фотографировать будуть?
– Ни, зараз щось друге винюхують. Ох, щось будэ! – сказала Ивановна, поглядывая, как с неожиданной решительностью человек в оранжевом костюме направился в сторону конюшни. – Бачили, як цэй дурень Попов у красную скатерть вырядился. Выступав. Хиба можно у красну скатерть выря-жуваться? Усим попадэ за скатиртя.
– Це ж скатерть из красного уголка для голосувания?
– От то ж я и кажу – для голосувания. Сроду такого не бачили, щоб у скатертях выступалы. Ще собаку з цим начальником замишалы, хохочут уси. Так було, колы церкву взрывалы…
– Чого вы цепляетесь до Попова? Так весело вин выступав! – вступилась Манечка.
– Та хиба зараз до висилля? Время не то, щоб глотку рвать, як скаженным. Хлиба нема у колхози, огороды попалило, свини сдохли, а воны смихом зийшлись – це добром не кончится…
– При чем тут свини?
– Як при чем? А шо город жрать будэ? Сало нам не потрибно, а городу нельзя без сала, вин зараз остановиться…
– Як це остановиться, Петровна?
– Ты мовчи, ще мала, ничего не бачила, а мы в тридцять третьем, коли голод був, усэ побачили. С голоду мий чоловик вмер, коли всэ началось. И тоди спивалы, як дурни.
– Так шо ж, спивать нельзя?
– Не время спивать, – настаивала Петровна.
Потом разговор перекинулся на конюшню, в котельную.
– А шо балакають – корреспондент приихав? – спрашивал Довгополый у Злыдня.
– Кажуть, усе записав у книжку.
– И пышуть, и пышуть, и пышуть, а шо толку? – сплюнул сквозь зубы Злыдень.
– А хай пышуть соби, – сказал Довгополый. – А ты нэ лизь, а то потягнуть.
– А шо я зробыв, що потягнуть!
– Ничого не зробыв, а выпывав в подвали, и в гаражи выпывав, и в бурьянах выпывав. Ось и скажуть: «Напыши, як выпывав». Менэ в тридцять третьем так прижали: «Напиши на Петра Хорунжего». А я кажу: «Я ничого не бачив». А вони як влуплять по ребрам, так печенка и доси болить.
– Ну и написав?
Довгополый не ответил. Злыдень задумался, сказал:
– Надо Шарова предупредить.
– Не лизь, кажу, – посоветовал Долгополый. – Боны прийихалы и уихалы, а нам жить тут до кинця.
– Ни. Пиду скажу.
Вот тогда-то Злыдень пробрался между рядов и шепнул Шарову на ухо: «Корреспондент приихав из «Перця» чи с «Крокодила», ходэ описуе усэ». Шаров тут же Омелькину сказал, Омелькин – Разумовскому.
На загадочно-ехидную физиономию Сашка тогда никто внимания не обратил. А его каверзная душа хохотала в те тяжкие минуты, когда катастрофа надвигалась, когда ее так ловко предотвратил проницательный ум Шарова.
Стайка гостей холодно распрощалась с детьми и к машинам черным понеслась. И когда Шаров увидел в сторонке оранжевого человека, сразу напрягся и к нему подался. А оранжевый человек с улыбочкой на Шарова пошел и хотел было слова приготовленные произнести, но Шаров его остановил:
– Вы меня подождите немного. Я провожу товарищей – и к вашим услугам.
И низко поклонился оранжевый человек.
Шаров сел в машину Омелькина. Разумовский и другие тоже забрались в машины – уехали! Сразу грустью повеяло. Даже Эльба жалобно заскулила машинам вслед.
Как бывают грустны минуты, когда к радости совсем вплотную подошел, а она, эта радость, вдруг полным крахом обернулась! Затылки сникли у больших магистральных людей. Кремовость почернела на шее у Омелькина, бледные пятна выступили в продольной впадине, позеленел затылок у Разумовского, пепельностью схватились загривки инспекторов. И глаза ну что у Эльбы – мутное безразличие и какое-то сухое щелканье злостности в зрачках.
– Может, вернуться и взять кое-чего? – спросил Шаров у Омелькина шепотом.
Омелькин не ответил, и Шаров понял: не надо.
И как только исчез в пыли последний лимузин кавалькады гостевой, так на территории школы будущего и пошла сплошная мистификация, ощущение незавершенности захватило всех участников мистификации тайной страстью, смутным ожиданием, неудержимым стремлением прикоснуться к недозволенному.
– Ходим, – сказал Сашко Злыдню так таинственно, что тот рот раскрыл.
– А шо таке? – спросил Злыдень, оставляя рот раскрытым.
– Чув, корреспондент ходит по корпусам? – прошептал Сашко.
– Та балакають, – сплюнул сквозь зубы Злыдень. Когда Сашко открыл дверь в комнату матери и ребенка, у Злыдня глаза разбежались.
– Шаров сказал, чтоб все в конюшню стащить, – пояснил Сашко. – Только тыхенько, щоб никто не бачив.
– А чого в конюшню?
– В конюшню никто не прийде. Тильки – як його. Може, у скатерть усэ заверяемо?
– Та ты шо, здурив? У скатерть! Нужна жесткая тара.
Мигом ящики с закусками и винами понеслись в конюшню. Когда на сеновале было все расставлено (никогда конюшня не была столь живописной), Злыдень спросил, вытирая пот со лба:
– А ты не брешешь, Сашко?
– Ты што?
– И шо, вин так и сказал: в конюшню?
– Не, он сказал: «Гукны Злыдня и – все в конюшню, выпейте добряче, хлопци».
– Так и сказал: «Выпейте!»?
– Ну а что? Выкидывать жалко. Куда його дивать? Может, Майка зъисть?
– Ты шо? Я зроду цией икры не куштовав.
– Покуштуй! – предложил Сашко.
– А шо ще сказав?
– А сказав, чтоб хлопцив гукнулы. А кого гукнуть, не назвал, ось я и думаю.
– Може, Волкова гукнуть и Каменюку?
– Волкова можно, а вот Каменюку не трэба. Цэй дурень все напортэ. А вот Рубана и Петра Довгополого – это самый раз. Ще кум прийде, Петро с Оверком Карасем.
Через несколько минут в конюшню пришли названные.
– Оцэ закуска! – восхищался однорукий Петро. – Цэ шо, у будущий школи завсегда так будэ?
– А як же? – хозяйничал Сашко, разливая коньяк. – Это же ростки будущего – бачить, петрушка ростэ из этой чертовой икры.
– А я икру пробовал, колы на германьской був. Ось так же повтикала нимчура, а на столи усэ оставили. Попробовав я тией икры – така дрянь.
– И шо у нэй хорошего находять, що такие гроши платять? – сказал Петро, бросая Эльбе кусок хлеба с икрой.
Эльба бережно слизала икру. Подняла голову в ожидании следующей порции, которая тут же последовала.
– А зараз давайте тыхенько крикнемо «ура!», – предложил Сашко вместо тоста.
Шепотом пролетело «ура» и застряло где-то в соломе. Майка топнула ногой. Это Волков пришел.
– А цэй коньяк такой дорогий, что его в глаз закапывать надо, – пояснил Сашко.
– Та шо, це ликарство для Майки? – спросил Злыдень.
– А ты думав, що приказка «очи горилкой залыв» – это просто так? Не, все имеет свой смысл.
Электрический свет горел в самом конце, остальные лампочки выкрутили, чтоб больше тайности было. Майка глазом водила, людской испуг ей передавался, и она уши навострила, жевать сено перестала. А потом все расковалось, тронулось, когда десятая пустая бутылка в ясли была отброшена. Волков со Злыднем пошли цыганочку плясать, а остальные в ладошки прихлопывали, Эльба доедала остатки икры, Павло с кумом Оверком приговаривали:
– Живут же люди, а мы як черти свита билого не бачим.
– Мерси – сказали караси! – отчеканил Сашко, наливая Карасю напиток редкостный.
– И так у вас каждый день? – поинтересовался Карась.
– Ни, ще не каждый, но к тому все идет.
– А можно, хлопци, я родича позову? – сказал кум Яйло.
– Гукай, – сказал Злыдень.
– Чого там, гукай, – протянул Карась. Кум вернулся с человеком в оранжевом костюме. Через несколько минут Яйло расписывал достоинства своего шурина Сени, приехавшего из-под Курска.
– Покажь им главный номер, Сеня! Сеня деликатно пожал плечами:
– Как-то неудобно…
– Та чого там неудобно! – заключил Злыдень.
– Тут уси свои, – поддержал Карась.
– Номер – это хорошо, – добавил Сашко.
– Да как-то сразу – неудобно, – тянул оранжевый человек.
– Та чого там неудобно! – взорвался Злыдень.
– Та уси свои, – повторил Карась.
Сеня дожевал бутерброд, вытащил блокнот и сказал:
– Я вам лучше частушки спою. Только что сочинил, по мотивам вашей стенной печати. Когда я буду у вас окончательно работать, то самодеятельность такую наладим, что всей области станет известно.
Сеня поднялся и запел:
В стенгазете написал
Про Григора Злыдеря.
Он же норму выполняет
В двести двадцать – и не зря!
– А чого – Злыдеря? – возмутился Злыдень.
– А для рифмы, – ответил Сеня.
– А в двести двадцать – чого? Там не двести двадцать написано, – не унимался Злыдень.
– Ты его на сто двадцать семь переведи, так лучше буде, – заметил Сашко.
– Та шо вин тоби, трансформатор, чи шо? – заступился Петро.
– Вот именно, – добавил другой Петро. – Не. Нескладно.
– У меня вначале было лучше, – оправдывался Сеня. – Вот послушайте:
У Григория Злыдёня
Двести двадцать поведенье,
Он работает не зря
К годовщине Октября.
– Фамилия очень сложная, – оправдывался Сеня. – И я решил, что Злыдеря лучше, чем Злыдёня. Как вы считаете, товарищи? А потом, чем жертвовать: правдой или художественностью? Я решил: лучше правдой.
– Это як же? – спросил Петро, ничего не поняв.
– А вот в первом случае – правды нет, зато художественность полная. А во втором –
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48