Вывел, когда я наслаждался, рассматривая детские лица: глаза – искры пытливости, руки как спицы в едущем колесе мелькают, роются в листьях эти руки, жаром несет от детей за версту, лес от этого жара раскраснелся, раззолотился, небо заголубело, и этим жаром обдало меня, и новая мысль билась в радости: не то я еще придумаю. А Сашко меня теребит, на философию его вдруг потянуло, потянуло в ту область, которая никак не совместима с игрой. Он, этот Сашко, остановился, схватившись за мой рукав, и, едва сдерживая смех, сказал:
– Неужели отак и мы, взрослые, из-за бумажек с печатями как сумасшедшие бегаем?
– Как вам не стыдно, Александр Иванович! Вы посмотрите, сколько радости у детей!
– Так от то ж и я кажу, хтось помане бумажкою, и мы бежим як скажени! Как это получается? К нам подошел Злыдень:
– Шо таке случилось, чи шо?
– Послухай, Гришка, – обратился Сашко к Злыдню, – а як що хтось заховав бы в листьях у лиси трояк, ты б побиг с Каменюкою наперегонки?
– За трояк бы не побиг, – ответил Злыдень.
– А за десятку?
– Отчепись!
– А за три десятки? – решительно почти крикнул Сашко.
– За три и ты бы побиг, – ответил Злыдень.
– А дитвора бесплатно бежить, бачишь, як бежить?
– Так чого вони як посказилысь? – допытывался Злыдень.
– Игра, – сказал я.
– Понятно, – ответил он.
Это потом уже я думал: что это за штука – игра? Вот все нормально, а потом вдруг игра. Настроение меняется. Становится весело. За так. Ни за что. Рождается страсть, преодолеть которую не в состоянии человек. Неодолимая страсть. Неодолимое влечение.
Мне казалось, что я открыл новый закон, новый пласт жизни, который можно было бы назвать законом игросферы. Прежние игры все же решали частные проблемы: урок, занятие, конструкторская задача. Новая система игр, которую мне удалось разработать вместе с педагогами, захватывала самую душу каждого ученика, каждого педагога и каждого человека, работающего в нашей школе. Эта система игр была своеобразным способом общения, исключающим понукания, грубые слова, угрозы.
И выгода от этой системы игр была всеобщей. Не сосчитать, сколько зайцев было убито. Шарова отметили в районе за умелую романтизацию жизни, за еще большую интенсификацию и оптимизацию трудовых усилий. Воспитатели, перестав гыркать на детей, наслаждались добрыми отношениями, дети с еще большей силой кинулись в мастерские и спортивные залы, на огородные участки, в теплицы, на фермы. Порядок, скрепленный добровольностью и весельем, имел мощные основания. В эти основания входил разный труд: конструкторский, умственный, художественный, труд по сельскохозяйственному опытничеству, труд в мастерских и труд по самообслуживанию. Наряду с успехами были и неуспехи, а именно: у детей появилась неприязнь к нетворческому труду. Никто не хотел убирать территорию, мыть посуду и полы, протирать стекла, выносить ведра с мусором, выполнять работы, требующие применения лопаты, метлы, тяпки, граблей. Игра внесла новую струю в развитие школы: дети потянулись к разным видам нетворческого труда.
Увлекал пафос игры. Некогда было даже осмыслить, откуда берется эта удивительная игровая энергия, которая вроде бы как игровая, а на самом деле – обычная человеческая энергия, обычная трудовая страсть, определяющая артистичность движений, легкость дыхания и вольность человеческого духа. Некогда даже было эрудицией своей блеснуть, хотя она иной раз и прорывалась.
– Як що копнуть поглубже, так человек не от труда произошел, – рассуждал Сашко, – а от игры.
– Таки як ты, бездельники, конечно, не от труда, – замечал Злыдень, который сделал значительные успехи на педагогическом поприще.
– Что ж, Александр Иванович шутит, – отвечал я, – но в его словах есть соль. Игра и труд всегда были неразлучны. И чего было больше у наших предков: труда или игры, пока что не установлено.
Но самое главное не в этом. Самое главное, что в игре мы нашли недостающую нам часть в детском творчестве.
– Одно только «но» здесь есть, – сказал Александр Иванович. – Вот в игре мы вроде бы как дурачим детвору.
– Еще как дурачим, – добавил Дятел. – Прямо-таки дерутся теперь за самую грязную работу.
– А меня не впустили в класс: говорят, нам самим надо убрать, а то не засчитается служба.
– А мои так рвутся в ночное сражение и так стараются! Но долго ли у них продержится этот пыл?
– Пока не поймут, что их дурачат!
– Вы все-таки думаете, мы их дурачим? – вмешался я в этот препротивный разговор.
– Ну а как же еще назвать все это, если они долг выполняют по удовольствию, а не по обязанности? – обобщил Дятел.
– А вам как лучше выполнять долг: по обязанности или по удовольствию?
– Смотря какой долг и какие обязанности! – игриво посматривая на своего супруга, ответила Зинаида Николаевна.
– Во всяком случае это лучше, чем гыркать, как говорит Шаров, – вмешался Смола. – Я полностью за игру: здесь все на павловском учении основано.
– А что если мы трошки выпьемо, – предложил Сашко, – а то у меня, как у тех павловских собак, уже слюна побигла.
Воспитатели ошибались. Дурачье, или, как называл Шаров детей, архаровцы, в этот момент обсуждали свое отношение к происходившему в школе будущего.
– Господа, – сказал Никольников, запахиваясь в простыню. – Двадцать восемь месяцев внушали нам здесь один принцип, в который мы поверили. А теперь, я должен вам заметить, как ваш современник, этому принципу угрожает наметившаяся интенсификация…
– Какой же это принцип? – спросил Толя Семечкин.
Никольников стал в позу, поднял указательный палец и произнес те слова, которые так часто любил повторять уволенный Волков: «Дети, нет ничего выше звездного неба над нами и нравственного закона внутри нас! И этот нравственный закон гласит: «Человек-всегда цель и никогда средство!»
– Опять демагогию развел! -это Деревянко бросил.
– Это, милое дитя, великая истина, и ей угрожает гибель.
– Почему угрожает? – спросил Саша Злыдень.
– Потому что игра, которая вселилась в ваши души, манипулирует вами, и детству грозит овзросление. Скажи мне, товарищ Слава, ты хочешь преждевременно повзрослеть?
– Хочу, – сказал Слава.
– Вот и дурак. А состариться тоже? Ну, хочешь стать таким старым и таким хитрым, как Каменюка?
– Старым не хочу, а вот чтобы мне лет двадцать было – хочу.
– И я хочу, – сказал Саша.
– И я, – поддержал Толя.
– Ребенок, дети, – это первообраз гармонии. И я, как первообраз, заклинаю вас, опомнитесь! Восстаньте против игры.
– Ты с ума сошел! – воскликнул Деревянко. – Нас никто не дурачит!
– А кто, собственно, нас дурачит? – сказал Толя Семечкин. – Хочешь, не участвуй в игре.
– Я хочу знать, в какую игру я играю, – ответил Никольников.
– А я не хочу знать, – резко протянул Слава Деревянко. – Мне хочется на машине ночью по оврагам и буеракам, и мне плеватб на все. И кончайте! Спать осталось семь часов.
– Я в этой затее не вижу ничего дурного, – сказал юный репатриант, – по крайней мере нас оставят в покое.
– Поиграем, братцы, – заключала компания, подытожив всю выгодность для общества предполагаемых действий.
Случилась в некотором роде мистификация и на конюшне. Когда Злыдень захлопнул дверь, а потом снаружи щелкнул замком и шаги конюха отдалились, Майка сказала шепотом, обращаясь к буланому жеребцу Ваське:
– Что бы это значило?
– Что ты имеешь в виду?
– Игру, разумеется.
– Ах, игру, – ответил Васька, – что ж, тут все ясно. Прорвалась тоска по утерянному человеком биологическому потенциалу.
– Ты можешь яснее сказать?
– Я все забываю, что имею дело с простолюдинкой, – напыжился Васька. – Так вот, лет сто назад моя покойная теща Мадлена, дочь покойного Вампира, говаривала, что человечество погибнет не от войн и голода, а от того, что исчерпает свой биологический потенциал. То есть изнутри погибнет.
– Как мы, лошади? – спросила Майка.
– Примерно. Но нас просто истребили люди, а человек сам себя истребит. Вот прикинь: здесь у нас – самые благородные человеческие экземпляры – Шаров и Злыдень, поскольку у них наибольшим образом сохранилась связь с природой!
– Но они же – выродки, – сказала Майка, – простолюдины, как ты говоришь…
– Моя теща Мадлена и по этому поводу говаривала, что простолюдины будут править миром, так оно и получилось. А что касается Шарова и Злыдня, то не такие уж они выродки.
– Мы, собаки, придерживаемся другого мнения, – вмешалась в разговор фокстерьерша Веста, которая, по случаю приезда родственников к Шарову, оказалась на конюшне. – Ну конечно же не всякая собака склонна к обобщениям, – добавила фокстерьерша, поглядывая на Эльбу, свернувшуюся в клубок.
– И что же вы, собаки, считаете? – иронично спросила Майка.
– Мой прежний хозяин голографией занимался: это такая наука, где все сходится как в одном. Так вот, он часто говорил, что многие беды от того идут, что человек перестал быть другом собаки. И будет наказан за те отвратительные опыты, которые производил над нами, и за то, что перенес нашу психологию в свою жизнь. Теперь они хватились, кричат: «Собачья жизнь!» – но поздно.
– Ты по себе не равняй усих: вам у городи зо всима удобствами можно рассуждать, – это Эльба вмешалась.
– Эмбрионша, – ответила фокстерьерша, – не об тебе речь. Ты как родилась зверьем, так и век будешь маяться в бездомности…
– А у тебя, значит, человеческая жизнь?- презрительно сказал Васька.
– В том-то и дело, что я веду человеческую жизнь: у меня никаких привязанностей, никакого родства. Я только делаю вид, что работаю, а на самом деле только и занята тем, как бы урвать побольше. То есть веду полноценную жизнь современного человека.
– А какая у тебя работа? – полюбопытствовала Майка, дожевав кукурузные стебли.
– Я бы сказала – голографическая, – снова ввернула Веста непонятное словцо, которого даже Васька, служивший на ипподроме, не слыхал. – Я паразитирую на любви. Я позволяю любить себя, а это не так просто, потому что все время приходится рассчитывать: одному ухо дашь потрепать, другому кусок шерсти погладить, третьему надо самой лапы в вонючих носках перелизать – они думают, что это удовольствие, сами бы попробовали, убедились бы, что это не так уж сладко.
– Значит, ты вырождаешься от изобилия? – спросил Васька.
– Конечно, – ответила Веста.
– Ну, и что ты решила?
– Пока я решила завести себе человека настоящего. Для психотерапии, как теперь выражаются.
– А Настя? У тебя же есть Настя!
– Во-первых, Настя – женщина. А потом, она так примитивна, что ни о чем, кроме как о жратве и плотской любви, не думает. А мне нужны сильные руки, интеллигентность нужна, душевность.
– Ну, а на ком ты остановилась?
– Понимаете, я не хочу замыкаться на ком-то одном. Очень дорого обходится одна привязанность. Поэтому я решила остановиться на коллективе. Это достаточно современно и законно.
– От сука! – в сердцах сказала Эльба. – Була б у мене хата, я б тебе на порог не впустила.
– На коллективе – значит ни на ком? – уточнил Васька.
– Не совсем так. Мой предок, старый Рекс, вывезенный из Германии, говорил, что есть учение о всеобщем, что-то вроде голографии. Так вот и я хочу привязаться к всеобщему человеку.
– Казалы мэни, шо интеллигенция дурэ усих, а я не верила! – заключила Эльба, облизывая лапу. – Вы спитайте, кони, хоче вона до того голографа повернуться? Черта с два! И Настя ей поперек горла стоит, и ще один був, так його у психичку сховали тому, що вин того голографа заложив, а до того психа ще була людына, так та зовсим кудысь сбигла…
– У нас, лошадей, всегда было постоянство, особенно в делах любви, – поддержала разговор Майка. – Стыда у тебя нет, беспутная женщина!
– Зря ты ругаешься! – отпарировала Веста. – Что, тебе опять этот Злыдень в глаз не закапывал?
– Ей не повезло, Веста, – дружелюбно ответил Васька. – Препарат оказался на чистом спирту, и этот мерзкий Злыдень его сам пьет, а Майке закапывает обыкновенный керосин, от которого она на стенку лезет.
– Ну и люди пошли, – сокрушенно завыла Эльба. – А еще играть собрались.
– Ах, какие игры у нас были, когда жива была моя покойная теща Мадлена, дочь Вахмистра.
– Ты же говорил, что она дочь Вампира, – заметила фокстерьерша.
– Какая разница, чья она дочь.
– Ну вот, а вы говорили, что лошади – однолюбы.
– Я о себе могу сказать, что как поставили меня в одно стойло с этим дураком Васькой, так и стою я с ним всю жизнь и нет мне дела до других жеребцов.
– А ты забыла, как ты взыграла, когда на постой привели эту рухлядь Буяна?
– Ну уж и рухлядь! – кокетливо вскинулась Майка. – Настоящий жеребец. Похуже, конечно, тебя, но зато подобрее.
– Игра – дело доброе, – неожиданно заключила Эльба.
– Не лезь ты в человеческие игры, – посоветовал, снова дружелюбно, жеребец.
– Нет, и все-таки хорошо, что они играть стали, какой-то особый собачий дух от них пошел. Сьогодни никто меня даже ногой не турнул, до того подобрели их души…
– Послушай, Веста, ты ненавидишь людей? – спросил Васька.
– Что ты, милый, мне так их жалко, и так им хочется помочь.
– Ну, предположим, у тебя были бы возможности, как бы ты им помогла?
– О, я знаю. Я все знаю, как это сделать. Во-первых, я бы сделала каждому по отдельной конуре. Заметьте, когда две собаки живут в одной конуре, всегда летит шерсть. Клочьями летит. А людские пары только и заняты тем, что съедают друг друга, ненавидят друг друга, а живут. Живут, как ни одна собака не смогла бы жить. Вы посмотрите на этих несчастных детей: они родились в браке, а что потом? Их приучили любить отца и мать, которые их бросили. Заметьте, господа лошади, ни одна собака никогда не покинула сама своего щенка. А человек бросает…
– Вот куда ты клонишь, – раздраженно сказала Майка. – Она хочет разлучить и нас, Вася.
– Да не галдись, – топнул Васька копытом.
– Нет-нет, буду галдеть, эта распутная женщина хочет разбить нашу жизнь…
– Я недавно в кино была, – сказала Веста. – Видела вольные табуны. Сколько силы, сколько огня и чистой страсти! Я думала…
Но договорить Весте не удалось. Загремел засов. Это Злыдень, которого Варька не впустила в дом: «Очи горилкой залыв», пришел переночевать в конюшню. Животные замолкли: неделикатным посчитали обсуждать дела людские при живом представителе рода человеческого.
2
Не торопись, читатель, с выводами о том, что автор будто присоединился к собачьей философии, которая послышалась ему в случившейся мистификации. Он чист перед тобой, как и перед Эльбой, чьи преданные глаза до сих пор светятся во мгле воспоминаний. Не склонен он и к радикализму, столь модному в наши дни. Напротив, покоя и света жаждет он, чтобы еще и еще раз очиститься перед совестью своей.
Обман ли это был, когда детская страсть забурлила и вытеснила ту волну, которая шла от гнева Шарова, забурлила и понеслась по всей территории, заполняя щели, ухабы и рытвины, вскружила головы всем, кто встретился на пути этой новой страсти, заморочила своей пленительной красотой Шарову природность, сварливую проникновенность его жены приглушила, в недоумение ввела Злыдня и Петровну: «Зроду такого не бачилы», польстила воспитательской энергии, детишек всколыхнула, разбудила их новые силы, меня закрутила так, что в голове моей наметились явные признаки головокружительности. Правда, еще не родилась общая идея, не осозналось ее непременное рождение, но свет на востоке уже плеснул свою яркую россыпь на ухоженный двор Нового Света – и от этой россыпи пришло предчувствие абсолютной положительности, за которой следует полное наслаждение и полное человеческое приобщение к свету!
Обман ли это был, если из нашей бедности радость всеобщая сделалась, если неразбуженность детскую, какую я и там, на Севере, где в крохотной деревеньке работал, заметил пять лет назад: и мыкался, и бился, чтобы эта неразбуженность талантливостью детской обернулась, мыкался и бился о свою собственную заскорузлость и честность свою наружу вытаскивал, всю до отказа вытаскивал, а неразбуженность все равно спала в детях, крохотными светлячками поблескивала эта неразбуженность, свою историческую нравственность высвечивала в этих светлячках, но в большой свет никак не выходила, томилась от своей невыходности, страдала и плакала оттого, что не в силах была обрести свой свет, словно понимая, что черед для света не подошел, а потому так понимающе, будто глазами Эльбы, глазами Майки и Васьки, глядела, страдая, чисто и смиренно-терпеливо глядела, а все равно безвыходность свою признавая, как признает голодная и загнанная собака непостижимую бесконечность своего несчастья, когда дождь льет, гроза сверкает, когда война идет –
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
– Неужели отак и мы, взрослые, из-за бумажек с печатями как сумасшедшие бегаем?
– Как вам не стыдно, Александр Иванович! Вы посмотрите, сколько радости у детей!
– Так от то ж и я кажу, хтось помане бумажкою, и мы бежим як скажени! Как это получается? К нам подошел Злыдень:
– Шо таке случилось, чи шо?
– Послухай, Гришка, – обратился Сашко к Злыдню, – а як що хтось заховав бы в листьях у лиси трояк, ты б побиг с Каменюкою наперегонки?
– За трояк бы не побиг, – ответил Злыдень.
– А за десятку?
– Отчепись!
– А за три десятки? – решительно почти крикнул Сашко.
– За три и ты бы побиг, – ответил Злыдень.
– А дитвора бесплатно бежить, бачишь, як бежить?
– Так чого вони як посказилысь? – допытывался Злыдень.
– Игра, – сказал я.
– Понятно, – ответил он.
Это потом уже я думал: что это за штука – игра? Вот все нормально, а потом вдруг игра. Настроение меняется. Становится весело. За так. Ни за что. Рождается страсть, преодолеть которую не в состоянии человек. Неодолимая страсть. Неодолимое влечение.
Мне казалось, что я открыл новый закон, новый пласт жизни, который можно было бы назвать законом игросферы. Прежние игры все же решали частные проблемы: урок, занятие, конструкторская задача. Новая система игр, которую мне удалось разработать вместе с педагогами, захватывала самую душу каждого ученика, каждого педагога и каждого человека, работающего в нашей школе. Эта система игр была своеобразным способом общения, исключающим понукания, грубые слова, угрозы.
И выгода от этой системы игр была всеобщей. Не сосчитать, сколько зайцев было убито. Шарова отметили в районе за умелую романтизацию жизни, за еще большую интенсификацию и оптимизацию трудовых усилий. Воспитатели, перестав гыркать на детей, наслаждались добрыми отношениями, дети с еще большей силой кинулись в мастерские и спортивные залы, на огородные участки, в теплицы, на фермы. Порядок, скрепленный добровольностью и весельем, имел мощные основания. В эти основания входил разный труд: конструкторский, умственный, художественный, труд по сельскохозяйственному опытничеству, труд в мастерских и труд по самообслуживанию. Наряду с успехами были и неуспехи, а именно: у детей появилась неприязнь к нетворческому труду. Никто не хотел убирать территорию, мыть посуду и полы, протирать стекла, выносить ведра с мусором, выполнять работы, требующие применения лопаты, метлы, тяпки, граблей. Игра внесла новую струю в развитие школы: дети потянулись к разным видам нетворческого труда.
Увлекал пафос игры. Некогда было даже осмыслить, откуда берется эта удивительная игровая энергия, которая вроде бы как игровая, а на самом деле – обычная человеческая энергия, обычная трудовая страсть, определяющая артистичность движений, легкость дыхания и вольность человеческого духа. Некогда даже было эрудицией своей блеснуть, хотя она иной раз и прорывалась.
– Як що копнуть поглубже, так человек не от труда произошел, – рассуждал Сашко, – а от игры.
– Таки як ты, бездельники, конечно, не от труда, – замечал Злыдень, который сделал значительные успехи на педагогическом поприще.
– Что ж, Александр Иванович шутит, – отвечал я, – но в его словах есть соль. Игра и труд всегда были неразлучны. И чего было больше у наших предков: труда или игры, пока что не установлено.
Но самое главное не в этом. Самое главное, что в игре мы нашли недостающую нам часть в детском творчестве.
– Одно только «но» здесь есть, – сказал Александр Иванович. – Вот в игре мы вроде бы как дурачим детвору.
– Еще как дурачим, – добавил Дятел. – Прямо-таки дерутся теперь за самую грязную работу.
– А меня не впустили в класс: говорят, нам самим надо убрать, а то не засчитается служба.
– А мои так рвутся в ночное сражение и так стараются! Но долго ли у них продержится этот пыл?
– Пока не поймут, что их дурачат!
– Вы все-таки думаете, мы их дурачим? – вмешался я в этот препротивный разговор.
– Ну а как же еще назвать все это, если они долг выполняют по удовольствию, а не по обязанности? – обобщил Дятел.
– А вам как лучше выполнять долг: по обязанности или по удовольствию?
– Смотря какой долг и какие обязанности! – игриво посматривая на своего супруга, ответила Зинаида Николаевна.
– Во всяком случае это лучше, чем гыркать, как говорит Шаров, – вмешался Смола. – Я полностью за игру: здесь все на павловском учении основано.
– А что если мы трошки выпьемо, – предложил Сашко, – а то у меня, как у тех павловских собак, уже слюна побигла.
Воспитатели ошибались. Дурачье, или, как называл Шаров детей, архаровцы, в этот момент обсуждали свое отношение к происходившему в школе будущего.
– Господа, – сказал Никольников, запахиваясь в простыню. – Двадцать восемь месяцев внушали нам здесь один принцип, в который мы поверили. А теперь, я должен вам заметить, как ваш современник, этому принципу угрожает наметившаяся интенсификация…
– Какой же это принцип? – спросил Толя Семечкин.
Никольников стал в позу, поднял указательный палец и произнес те слова, которые так часто любил повторять уволенный Волков: «Дети, нет ничего выше звездного неба над нами и нравственного закона внутри нас! И этот нравственный закон гласит: «Человек-всегда цель и никогда средство!»
– Опять демагогию развел! -это Деревянко бросил.
– Это, милое дитя, великая истина, и ей угрожает гибель.
– Почему угрожает? – спросил Саша Злыдень.
– Потому что игра, которая вселилась в ваши души, манипулирует вами, и детству грозит овзросление. Скажи мне, товарищ Слава, ты хочешь преждевременно повзрослеть?
– Хочу, – сказал Слава.
– Вот и дурак. А состариться тоже? Ну, хочешь стать таким старым и таким хитрым, как Каменюка?
– Старым не хочу, а вот чтобы мне лет двадцать было – хочу.
– И я хочу, – сказал Саша.
– И я, – поддержал Толя.
– Ребенок, дети, – это первообраз гармонии. И я, как первообраз, заклинаю вас, опомнитесь! Восстаньте против игры.
– Ты с ума сошел! – воскликнул Деревянко. – Нас никто не дурачит!
– А кто, собственно, нас дурачит? – сказал Толя Семечкин. – Хочешь, не участвуй в игре.
– Я хочу знать, в какую игру я играю, – ответил Никольников.
– А я не хочу знать, – резко протянул Слава Деревянко. – Мне хочется на машине ночью по оврагам и буеракам, и мне плеватб на все. И кончайте! Спать осталось семь часов.
– Я в этой затее не вижу ничего дурного, – сказал юный репатриант, – по крайней мере нас оставят в покое.
– Поиграем, братцы, – заключала компания, подытожив всю выгодность для общества предполагаемых действий.
Случилась в некотором роде мистификация и на конюшне. Когда Злыдень захлопнул дверь, а потом снаружи щелкнул замком и шаги конюха отдалились, Майка сказала шепотом, обращаясь к буланому жеребцу Ваське:
– Что бы это значило?
– Что ты имеешь в виду?
– Игру, разумеется.
– Ах, игру, – ответил Васька, – что ж, тут все ясно. Прорвалась тоска по утерянному человеком биологическому потенциалу.
– Ты можешь яснее сказать?
– Я все забываю, что имею дело с простолюдинкой, – напыжился Васька. – Так вот, лет сто назад моя покойная теща Мадлена, дочь покойного Вампира, говаривала, что человечество погибнет не от войн и голода, а от того, что исчерпает свой биологический потенциал. То есть изнутри погибнет.
– Как мы, лошади? – спросила Майка.
– Примерно. Но нас просто истребили люди, а человек сам себя истребит. Вот прикинь: здесь у нас – самые благородные человеческие экземпляры – Шаров и Злыдень, поскольку у них наибольшим образом сохранилась связь с природой!
– Но они же – выродки, – сказала Майка, – простолюдины, как ты говоришь…
– Моя теща Мадлена и по этому поводу говаривала, что простолюдины будут править миром, так оно и получилось. А что касается Шарова и Злыдня, то не такие уж они выродки.
– Мы, собаки, придерживаемся другого мнения, – вмешалась в разговор фокстерьерша Веста, которая, по случаю приезда родственников к Шарову, оказалась на конюшне. – Ну конечно же не всякая собака склонна к обобщениям, – добавила фокстерьерша, поглядывая на Эльбу, свернувшуюся в клубок.
– И что же вы, собаки, считаете? – иронично спросила Майка.
– Мой прежний хозяин голографией занимался: это такая наука, где все сходится как в одном. Так вот, он часто говорил, что многие беды от того идут, что человек перестал быть другом собаки. И будет наказан за те отвратительные опыты, которые производил над нами, и за то, что перенес нашу психологию в свою жизнь. Теперь они хватились, кричат: «Собачья жизнь!» – но поздно.
– Ты по себе не равняй усих: вам у городи зо всима удобствами можно рассуждать, – это Эльба вмешалась.
– Эмбрионша, – ответила фокстерьерша, – не об тебе речь. Ты как родилась зверьем, так и век будешь маяться в бездомности…
– А у тебя, значит, человеческая жизнь?- презрительно сказал Васька.
– В том-то и дело, что я веду человеческую жизнь: у меня никаких привязанностей, никакого родства. Я только делаю вид, что работаю, а на самом деле только и занята тем, как бы урвать побольше. То есть веду полноценную жизнь современного человека.
– А какая у тебя работа? – полюбопытствовала Майка, дожевав кукурузные стебли.
– Я бы сказала – голографическая, – снова ввернула Веста непонятное словцо, которого даже Васька, служивший на ипподроме, не слыхал. – Я паразитирую на любви. Я позволяю любить себя, а это не так просто, потому что все время приходится рассчитывать: одному ухо дашь потрепать, другому кусок шерсти погладить, третьему надо самой лапы в вонючих носках перелизать – они думают, что это удовольствие, сами бы попробовали, убедились бы, что это не так уж сладко.
– Значит, ты вырождаешься от изобилия? – спросил Васька.
– Конечно, – ответила Веста.
– Ну, и что ты решила?
– Пока я решила завести себе человека настоящего. Для психотерапии, как теперь выражаются.
– А Настя? У тебя же есть Настя!
– Во-первых, Настя – женщина. А потом, она так примитивна, что ни о чем, кроме как о жратве и плотской любви, не думает. А мне нужны сильные руки, интеллигентность нужна, душевность.
– Ну, а на ком ты остановилась?
– Понимаете, я не хочу замыкаться на ком-то одном. Очень дорого обходится одна привязанность. Поэтому я решила остановиться на коллективе. Это достаточно современно и законно.
– От сука! – в сердцах сказала Эльба. – Була б у мене хата, я б тебе на порог не впустила.
– На коллективе – значит ни на ком? – уточнил Васька.
– Не совсем так. Мой предок, старый Рекс, вывезенный из Германии, говорил, что есть учение о всеобщем, что-то вроде голографии. Так вот и я хочу привязаться к всеобщему человеку.
– Казалы мэни, шо интеллигенция дурэ усих, а я не верила! – заключила Эльба, облизывая лапу. – Вы спитайте, кони, хоче вона до того голографа повернуться? Черта с два! И Настя ей поперек горла стоит, и ще один був, так його у психичку сховали тому, що вин того голографа заложив, а до того психа ще була людына, так та зовсим кудысь сбигла…
– У нас, лошадей, всегда было постоянство, особенно в делах любви, – поддержала разговор Майка. – Стыда у тебя нет, беспутная женщина!
– Зря ты ругаешься! – отпарировала Веста. – Что, тебе опять этот Злыдень в глаз не закапывал?
– Ей не повезло, Веста, – дружелюбно ответил Васька. – Препарат оказался на чистом спирту, и этот мерзкий Злыдень его сам пьет, а Майке закапывает обыкновенный керосин, от которого она на стенку лезет.
– Ну и люди пошли, – сокрушенно завыла Эльба. – А еще играть собрались.
– Ах, какие игры у нас были, когда жива была моя покойная теща Мадлена, дочь Вахмистра.
– Ты же говорил, что она дочь Вампира, – заметила фокстерьерша.
– Какая разница, чья она дочь.
– Ну вот, а вы говорили, что лошади – однолюбы.
– Я о себе могу сказать, что как поставили меня в одно стойло с этим дураком Васькой, так и стою я с ним всю жизнь и нет мне дела до других жеребцов.
– А ты забыла, как ты взыграла, когда на постой привели эту рухлядь Буяна?
– Ну уж и рухлядь! – кокетливо вскинулась Майка. – Настоящий жеребец. Похуже, конечно, тебя, но зато подобрее.
– Игра – дело доброе, – неожиданно заключила Эльба.
– Не лезь ты в человеческие игры, – посоветовал, снова дружелюбно, жеребец.
– Нет, и все-таки хорошо, что они играть стали, какой-то особый собачий дух от них пошел. Сьогодни никто меня даже ногой не турнул, до того подобрели их души…
– Послушай, Веста, ты ненавидишь людей? – спросил Васька.
– Что ты, милый, мне так их жалко, и так им хочется помочь.
– Ну, предположим, у тебя были бы возможности, как бы ты им помогла?
– О, я знаю. Я все знаю, как это сделать. Во-первых, я бы сделала каждому по отдельной конуре. Заметьте, когда две собаки живут в одной конуре, всегда летит шерсть. Клочьями летит. А людские пары только и заняты тем, что съедают друг друга, ненавидят друг друга, а живут. Живут, как ни одна собака не смогла бы жить. Вы посмотрите на этих несчастных детей: они родились в браке, а что потом? Их приучили любить отца и мать, которые их бросили. Заметьте, господа лошади, ни одна собака никогда не покинула сама своего щенка. А человек бросает…
– Вот куда ты клонишь, – раздраженно сказала Майка. – Она хочет разлучить и нас, Вася.
– Да не галдись, – топнул Васька копытом.
– Нет-нет, буду галдеть, эта распутная женщина хочет разбить нашу жизнь…
– Я недавно в кино была, – сказала Веста. – Видела вольные табуны. Сколько силы, сколько огня и чистой страсти! Я думала…
Но договорить Весте не удалось. Загремел засов. Это Злыдень, которого Варька не впустила в дом: «Очи горилкой залыв», пришел переночевать в конюшню. Животные замолкли: неделикатным посчитали обсуждать дела людские при живом представителе рода человеческого.
2
Не торопись, читатель, с выводами о том, что автор будто присоединился к собачьей философии, которая послышалась ему в случившейся мистификации. Он чист перед тобой, как и перед Эльбой, чьи преданные глаза до сих пор светятся во мгле воспоминаний. Не склонен он и к радикализму, столь модному в наши дни. Напротив, покоя и света жаждет он, чтобы еще и еще раз очиститься перед совестью своей.
Обман ли это был, когда детская страсть забурлила и вытеснила ту волну, которая шла от гнева Шарова, забурлила и понеслась по всей территории, заполняя щели, ухабы и рытвины, вскружила головы всем, кто встретился на пути этой новой страсти, заморочила своей пленительной красотой Шарову природность, сварливую проникновенность его жены приглушила, в недоумение ввела Злыдня и Петровну: «Зроду такого не бачилы», польстила воспитательской энергии, детишек всколыхнула, разбудила их новые силы, меня закрутила так, что в голове моей наметились явные признаки головокружительности. Правда, еще не родилась общая идея, не осозналось ее непременное рождение, но свет на востоке уже плеснул свою яркую россыпь на ухоженный двор Нового Света – и от этой россыпи пришло предчувствие абсолютной положительности, за которой следует полное наслаждение и полное человеческое приобщение к свету!
Обман ли это был, если из нашей бедности радость всеобщая сделалась, если неразбуженность детскую, какую я и там, на Севере, где в крохотной деревеньке работал, заметил пять лет назад: и мыкался, и бился, чтобы эта неразбуженность талантливостью детской обернулась, мыкался и бился о свою собственную заскорузлость и честность свою наружу вытаскивал, всю до отказа вытаскивал, а неразбуженность все равно спала в детях, крохотными светлячками поблескивала эта неразбуженность, свою историческую нравственность высвечивала в этих светлячках, но в большой свет никак не выходила, томилась от своей невыходности, страдала и плакала оттого, что не в силах была обрести свой свет, словно понимая, что черед для света не подошел, а потому так понимающе, будто глазами Эльбы, глазами Майки и Васьки, глядела, страдая, чисто и смиренно-терпеливо глядела, а все равно безвыходность свою признавая, как признает голодная и загнанная собака непостижимую бесконечность своего несчастья, когда дождь льет, гроза сверкает, когда война идет –
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48