И, несмотря на грусть, в губах светилось едва заметное: "Печаль моя светла".
Мне действительно везло. Лапшин нашел мне отличное жилье. Он повез меня в дачный поселок Весенний. Дом стоял на окраине. Я верю в приметы. Например, если бы поселок назывался Убийцево или Дураково, я бы туда не поехал. А название этого местечка плюс улочка Жемчужная меня сразу настроили на добрые ожидания. Калитка закрывалась на ключ. Забор был высокий, но не из досок, а из планок, это мне тоже понравилось: после моих отсиделок сплошные заборы навевали тоску.
Встретил нас мужчина лет пятидесяти, представился Николаем Васильевичем. Затем вышла его жена, Мария Ивановна, дама лет тридцати пяти, накрашенная, несмотря на утро, — должно быть, собралась уезжать в город.
Хозяева показали мои апартаменты. Мы вошли в крохотный коридорчик, затем была кухня чуть большего размера, однако в нее вместились двухконфорочная газовая плита, столик с двумя стульями и огромный баллон, поименованный хозяином АГВ, что означало газовое отопление. Первым делом мне показали бачок на чердаке, за которым я должен следить: поддерживать в нем уровень воды. А затем мы вошли в узенькую комнату — это и было мое жилье. Поскольку меня брали на роль не просто жильца, а сторожа-жильца, в мои обязанности входило следить за хоромами хозяев и кормить пса по имени Лоск. Огромный пес с длинной мордой, лохматый и сытый, обнюхал меня, я погладил его, и он удостоил меня вниманием: снисходительно вильнул хвостом.
А вот это продукты для собаки, — хозяйка открыла шкаф и показала на коробки с крупами: перловка, пшено, гречка. Затем распахнула холодильник, набитый мясом и костями. — Это тоже для Лоска.
Когда хозяева ушли, Лапшин сказал:
— Все счастье этого дома в Лоске.
— Это почему же?
— Пес не жадный, непременно уступит тебе половину своей порции. Хозяева мне так и сказали: "Пусть жилец не стесняется. Варит на пса и на себя одновременно. Мясо всегда свежее".
— Кем же он работает, Николай Васильевич?
— Мясником. А жена в бакалее.
Мы туг же поставили варить суп, Лапшин принес бутылку вина, и у нас получился настоящий пир — новоселье.
Как же мне хорошо было в этой маленькой бесплатной квартирке! Утром я шел с Лоском на прогулку. Разогревал еду, мы с ним завтракали, а затем я садился за работу. Передо мной светились два маленьких портрета Любы, я был наполнен ожиданием самых радостных событий, потому что рядом со мной была моя Любовь. В половине двенадцатого я открывал почтовый ящик и находил там весточку от Любы.
3
Идею принес Никольский. Мы встретились, и он сообщил нам, что один престижный журнал готов опубликовать про наши мытарства цикл статей.
— Они хотят какой-нибудь клубнички? — спросил я.
— Ничего подобного. Они напечатают все, что мы напишем. Их интересует именно психология насилия, все эти жуткие оборотнические ситуации, когда творится беззаконие, культивируется жестокость…
— Они не пойдут на обобщения, — сказал Лапшин. — Прессе жареное подавай…
— Их интересуют именно обобщения. Широкий социальный взгляд на вещи. Собственно, что вы теряете? Вас встретит зам главного редактора этого журнала. Побеседует. Вы расскажете о том, как видится вам будущий материал…
Я молчал, втайне радовался. Это как раз то, о чем я мечтал: сформулировать главные психологические идеи на фоне тех жутких трагедий, с которыми мы столкнулись в этой жизни.
Заместитель главного редактора иллюстрированного журнала "Пламя" Владимир Иванович Ронкин говорил с нами предельно откровенно:
— Тем лучше, если в вашей статье будут элементы исследования и даже данные вашей лаборатории. — Он расхохотался: — Нет, гармоническое развитие осужденных — это же звучит великолепно! Чем быстрее вы напишете, тем быстрее мы опубликуем. Ждем!
Мы приступили к работе. Каждый писал свою главу, но общий сценарий был мой. Я то и дело звонил Ронкину:
— Понимаете, нужен сравнительный анализ психологии беззакония прошлых лет, периода застоя и нынешнего времени.
— Анализируйте. Я еще раз вам говорю: ничего не бойтесь. Пишите на полную катушку. Удалите из своих голов цензоров.
Я писал. Встречался с друзьями. Монтировал написанное ими. Снова возникали вопросы, и снова я звонил:
— Понадобился выход в тридцать седьмой год. Это крайне важно.
— Ради бога, — отвечал Ронкин, — ничем себя не связывайте.
И мы бросались вновь на наше творение. То, что еще два дня назад мы считали запретным и опасным, теперь, выплескиваясь наружу, переставало казаться опасным и запретным. Развернувшаяся в стране гласность обогнала нас. Мы не только идем вразрез с официальным курсом, мы плетемся в его хвосте. Мы уподобились многим "пострадавшим за правду" спекулянтам, которые теперь зарабатывают себе капитал за счет разоблачений прошлых злодеяний. Я понял: правда, которую разрешают говорить во весь голос, не есть правда. Эта дозволенная правда есть банальность. Или правда применительно к подлости. Я вдруг ощутил, что наше пребывание в колонии вовсе не героизм, вовсе не страдание, а скорее подлость, ибо на самом низу социального падения подлость явственнее обозначается.
Я сказал своим друзьям:
— Все, что мы написали, не стоит и гроша ломаного. Здесь нет всей правды, а потому и нет ничего нового. Общество наше переполнено критической ложью, потому она, эта ложь, уже никого и не трогает. Мы не нашли ключа для сравнительного анализа жизни "на воле" и жизни в колонии. Наш Багамюк выглядит обыденным единичным уголовником, а между тем его лик — это целая эпоха. Мы не увидели в нем носителя истинной социалистической авторитарности. И Заруба никак не отражает философию новых заблуждений безнравственного сознания. Мы пошли по накатанному пути: представили себя лучшими людьми этого мира, а между тем, господа, хотите вы этого или нет, а мы такие же подонки, если не хуже!
— Ну не такие уж, — перебил меня Лапшин.
— Тебя не туда занесло, — возмутился Никольский. — Что же ты хочешь, чтобы мы покаялись?
— Покаяние? Это из другого бытия. Это не наш удел. Мы — дети злобных безостановочных действий. Нам уже не удастся замедлить собственный бег. Пока что у нас только одна дорога — в собственную смерть, которая, может быть, искупит что-то. Не покаяние, а искупление — вот что нам нужно. Тот мир, который мы оставили в колонии 6515 дробь семнадцать, переселился в наши души. Мы его частица. Чтобы поведать о нем, нужно вывернуться наизнанку, раскрыть души полностью.
— В чем ты себя винишь? — сузил свои рыжие глазенки Лапшин.
— Во многом. И в том, что я вступил в сговор с Зарубой, и в том, что молчал, зная, как издеваются над Васей Померанцевым и ему подобными, то есть мы неплохо устроились в той неприглядной системе. Как пиявки присосались к ней. Мы выискивали различные способы, чтобы облегчить свою участь.
— А как же иначе? — спросил Лапшин.
— Что же, надо было нам концы отдать? Да если бы я вас не подкармливал, вряд ли мы сидели здесь! — это Никольский сказал.
— Мы паразитировали вместе с лагерной элитой. За нас вкалывали несчастные сохатые, которые не имели ни приварков, ни поощрений, дающих право на дополнительные свидания и посылки, ни перспектив на УДО. Мы должны написать о том, как грабили и ловчили, как продавали свой разум, как изощрялись, расписывая новый, коммунистический рай…
Лапшин и Никольский переглянулись: совсем чокнулся их компаньон.
— Может быть, ты и прав, — сказал Никольский, — но тогда не будет жертв застоя. А будет группа грабителей. Место библиотекаря, или завклубом, или дневального лички стоит, как вы знаете, две-три тысячи. Если я расскажу о том, кто заплатил две тысячи за то, чтобы я получил место библиотекаря, меня сживут со света…
— Другого пути у нас нет, дорогие.
— Ты мог бы пояснее изложить свои предложения? — спросил Лапшин, обращаясь ко мне.
— Конечно. Мы должны развернуть три пласта нашего бытия. Первый должен отразить связь с прошлым. В сталинских лагерях тоже ведь строили светлое будущее. Говорят, и тогда были свои Ленарки, свои образцово-показательные "хозяйства". Мы с вами создавали новый сталинизм. Мы должны рассказать о том, как зарождалась психология насилия и беззакония, как она въедалась в каждого из нас, как растлевала того же Зарубу и того же Багамюка. Второй пласт — психология жестокости нашего сегодняшнего "свободного общества", которое ничуть не лучше, а может быть, и непристойнее зарубовской казармы. Здесь те же подлецы, те же грабители, те же жулики, которые жили при всех прошлых режимах, которые заинтересованы в том, чтобы создавались Новые Ленарки: чем больше образцовых тюрем, тем спокойнее им жить! И третий пласт — это наша растленность. Чтобы вернуть себе даже подобие благородства, нужно очиститься, избавиться от жадненького и мелкого желания во что бы то ни стало выиграть очередное дельце, избавиться от желания словчить, поступить в соответствии с теми законами, которые осели в нас. Попробуем рассказать о себе ту последнюю правду, которая прежде всего нас самих способна преобразить духовно. Если мы сумеем показать, как в нашем сердце, в нашем разуме соседствуют ложь и правда, зло и добро, как нажитое всеобщее коварство властвует над нами, мы сможем лишь приблизиться к тем родникам духовности, без которых нет жизни.
— А как же быть с великой этической идеей: человек — всегда цель и никогда средство? — это Лапшин спросил.
— Если мы изначально нацелимся на истину и правду, мы защитим Человека, в ком бы он ни жил: в Зарубе или в Сталине, Багамюке или в нас самих. Установка на правду и истинность дает нам шанс по крайней мере решить этическую задачу. Что касается ориентации на ложь и лавирование, то здесь абсолютный тупик. Вот почему мы должны изначально решить, как и что делать.
— Итак, предлагается стриптиз, — мрачно усмехнулся Никольский.
— Не каждый способен к духовному обнажению. История знает весьма немногих, кто пошел на такой духовный подвиг.
— Кто же это?
— Может быть, Марк Аврелий, Монтень, Достоевский, Толстой…
— Ты нам, старик, задаешь непосильную задачу, — это снова Никольский.
— Беспредельность — это тот же предел, но более величественный, наполненный духовным смыслом. Беспредельность — это звездное небо человека, его духовный пик и его бессмертие. Это, братцы, не громкие фразы. Мы слишком много пережили, чтобы сейчас довольствоваться микроскопическим утолением жажды…
— Красиво говоришь, старик. Ну что ж, давай пробовать… Этот стриптиз в нашей жизни может быть последним.
— И все-таки, если без дураков, — сказал Никольский, — надо быть реалистом. Не каждому дано быть Аврелием или Толстым. Одного желания мало. Не окажется ли ноша непосильной? Не раздавит она нас?
— Вот это ты правильно сказал, — заметил я. — Давайте попробуем. Только так можно узнать, по плечу нам эта задача или нет…
— Если бы знала моя Роза, какие проблемы я решаю сегодня, она бы определенно сказала: "Ну они-то дураки, а ты-то чего…" — Никольский рассмеялся. — Нет-нет, Роза обязательно нас поддержит.
А моя маленькая Люба? Что бы она предложила? Я знаю ее ответ. Она бы долго молчала, а потом сказала: "Как ты решишь, так и будет". И эта ее короткая фраза, спокойная и чистая, будет означать: "Ты всегда поступаешь так, как нужно. А я буду помогать тебе во всем…"
4
Утром ко мне постучали. На пороге стоял человек в военной форме. "Кажется, началось, — подумал я. — Сейчас возьмутся за выселение, подавай им документы, кто разрешил, почему да как…" Но я ошибся.
— Вы Степнов?
— Да.
— Мне поговорить надо. Я от Любы к вам приехал.
— Проходите.
Мы вошли в мою обитель. Я сварил чаю.
— Ну так что вы хотели? — спросил я, наконец, не выдержав его молчания.
— Я люблю Любу, и мы хотим пожениться, — ответил мой гость.
— Так в чем же дело? Женитесь на здоровье, если вы любите друг друга и решили пожениться.
Мой взгляд проехал по Любиным фотографиям на стене: улыбка, строгость, легкая игра, — подруга сняла ее в момент, когда Люба примеряла сережки, — все это стало вдруг никчемным и даже противным. Манера отсекать от себя тех, кто хоть как-то предал, у меня с Давних пор. К Любе у меня не было претензий, за исключением одной: могла бы сама сообщить о своих намерениях.
— Понимаете, она связана с вами словом, обязательствами… — Молодой человек замялся, не зная, как дальше объяснить создавшуюся ситуацию.
— Ни с чем она не связана, дорогой мой. Она взрослый и свободный человек. И я пожелаю ей самого наилучшего.
— Спасибо, — сказал тихо молодой человек. — Я ей так и передам.
Мне показалось странным его поведение. Какая-то мистификация.
— И когда же намечается свадьба?
— Мы еще не решили. Знаете, она хотела бы от вас получить письменное согласие. Я не хотел вас расстраивать сразу. Но если можно…
Первое мое желание было таким: распахнуть дверь и сказать молодому человеку: "Пошел вон". Но я сдержался и сказал спокойно:
— Знаете, я тороплюсь. Привет Любе, и вам счастливо… — Руки я ему не подал. Проводил до калитки. Он еще раз извинился и ушел.
Оставшись один, я стал думать. Как назло, не было от Любы писем. Я отправился на почтамт, куда Люба писала мне до востребования. Там лежало письмо. Письмо было радостным и грустным. Радость была по поводу того, что я на свободе. А грусть оттого, что я о ней забыл, и если бы не забыл, то, наверно, пригласил бы в гости. Она сообщала, когда ей лучше приехать ко мне. И я заказал телефонный разговор с Любой. Деликатно попытался намекнуть ей, что если она полюбила кого-то, то не надо скрывать. Жизнь есть жизнь…
— Ты хочешь меня бросить? Ты хочешь расстаться со мной? Я надоела тебе? — поток вопросов. А потом молчание. Слышу — плачет.
— У меня был молодой человек, который назвал себя твоим женихом и сказал, что хочет жениться на тебе и что ты тоже согласна.
На другом конце провода неожиданно рассмеялись.
— Ну а к тебе-то зачем он пришел?
— За родительским благословением, очевидно…
— Теперь мне все понятно. Я ни в чем перед тобой не виновата. Постараюсь вылететь к тебе в пределах двух дней. Дам телеграмму. Никуда не уходи. Я полечу к тебе, как только куплю билет. Никого, кроме тебя, у меня нет.
И все-таки я снял фотографии со стенки. Сложил их в конверт. Спрятал в стол. И от этого стало совсем тяжело.
Я покормил Лоска. Рассказал ему о своей беде. Он, должно быть, все понял и несколько раз попытался лизнуть меня.
По мере того как проходило время, усмирялась моя подозрительность. К обеду я повесил одну фотографию, а к вечеру и другую.
5
— Пишите только о том, в чем вам стыдно сознаться… — это я поучал своих единоверцев. Они писали. Я обобщал, и от первых статей Ронкин пришел в восторг. А когда статьи были напечатаны, поднялась, как говорят газетчики, настоящая буря. Пошли звонки: "На каком основании? По какому праву?" Ронкин отвечал: "По праву демократии". Ронкика вызвали наверх. Говорят, что такие главы, как "Сталин, Заруба и Багамюк", "Гармония в стальных браслетах", "Борьба тупоголовых с демократами", и особенно "Сталинизм и перестройка", "Советы заключенного" и "Что надо знать будущим заключенным…", вызвали свирепый гнев одного высокого лица.
Но были и защитники. Один из них пригласил нас к себе и сказал:
— Вы впервые в нашей печати рассказали о психологии беззакония. Над этим следовало бы поработать.
— Давайте создадим маленькую лабораторию. Ее можно назвать, скажем, так: "Лаборатория по изучению негативных социальных процессов" или "Лаборатория по изучению социальных противоречий". Мы бы согласились оставить все свои личные занятия и втроем посвятить себя выполнению этого задания…
Высокое лицо задумалось. Задало несколько вопросов. Я, Лапшин и Никольский дали нужные пояснения. Наш новый покровитель сказал, что он провентилирует этот вопрос, а дня через три скажет нам о результате.
Через три дня меня вызвали к Колтуновскому.
Я решил вести себя подчеркнуто вежливо. Не. вдаваться ни в какие подробности. Колтуновский с Надоевым встретили меня, как родного брата. Точно меж нами ничего не произошло. Подобно Ноздреву, оба кинулись ко мне с объятьями:
— Где тебя носило, дружище! Перестройка у нас коренная, и не с кем работать. А темы все твои: о противоречиях, о беззакониях, даже группу решили создать…
— А, блудный сын вернулся, — это Надоев. — Что ж, опала — она всегда была полезна великим.
— Сколько лет! Сколько зим! — это Ломовиков вошел.
— Всего две зимы и одно лето, — засмеялся я.
— Как здоровье? — это опять он.
— Золотая сторона Сибирь! Места-то какие! Каждому там хорошо бы побывать…
— Ну и шутки у тебя, брат! Все такой же… О тебе уже говорили. Тема твоя теперь в самом большом почете, так что, может быть, и группу дадим: на хозрасчет переводят институт.
Группу мне дали не без умысла. Эта группа существовала как временное подразделение и олицетворяла собой период застоя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Мне действительно везло. Лапшин нашел мне отличное жилье. Он повез меня в дачный поселок Весенний. Дом стоял на окраине. Я верю в приметы. Например, если бы поселок назывался Убийцево или Дураково, я бы туда не поехал. А название этого местечка плюс улочка Жемчужная меня сразу настроили на добрые ожидания. Калитка закрывалась на ключ. Забор был высокий, но не из досок, а из планок, это мне тоже понравилось: после моих отсиделок сплошные заборы навевали тоску.
Встретил нас мужчина лет пятидесяти, представился Николаем Васильевичем. Затем вышла его жена, Мария Ивановна, дама лет тридцати пяти, накрашенная, несмотря на утро, — должно быть, собралась уезжать в город.
Хозяева показали мои апартаменты. Мы вошли в крохотный коридорчик, затем была кухня чуть большего размера, однако в нее вместились двухконфорочная газовая плита, столик с двумя стульями и огромный баллон, поименованный хозяином АГВ, что означало газовое отопление. Первым делом мне показали бачок на чердаке, за которым я должен следить: поддерживать в нем уровень воды. А затем мы вошли в узенькую комнату — это и было мое жилье. Поскольку меня брали на роль не просто жильца, а сторожа-жильца, в мои обязанности входило следить за хоромами хозяев и кормить пса по имени Лоск. Огромный пес с длинной мордой, лохматый и сытый, обнюхал меня, я погладил его, и он удостоил меня вниманием: снисходительно вильнул хвостом.
А вот это продукты для собаки, — хозяйка открыла шкаф и показала на коробки с крупами: перловка, пшено, гречка. Затем распахнула холодильник, набитый мясом и костями. — Это тоже для Лоска.
Когда хозяева ушли, Лапшин сказал:
— Все счастье этого дома в Лоске.
— Это почему же?
— Пес не жадный, непременно уступит тебе половину своей порции. Хозяева мне так и сказали: "Пусть жилец не стесняется. Варит на пса и на себя одновременно. Мясо всегда свежее".
— Кем же он работает, Николай Васильевич?
— Мясником. А жена в бакалее.
Мы туг же поставили варить суп, Лапшин принес бутылку вина, и у нас получился настоящий пир — новоселье.
Как же мне хорошо было в этой маленькой бесплатной квартирке! Утром я шел с Лоском на прогулку. Разогревал еду, мы с ним завтракали, а затем я садился за работу. Передо мной светились два маленьких портрета Любы, я был наполнен ожиданием самых радостных событий, потому что рядом со мной была моя Любовь. В половине двенадцатого я открывал почтовый ящик и находил там весточку от Любы.
3
Идею принес Никольский. Мы встретились, и он сообщил нам, что один престижный журнал готов опубликовать про наши мытарства цикл статей.
— Они хотят какой-нибудь клубнички? — спросил я.
— Ничего подобного. Они напечатают все, что мы напишем. Их интересует именно психология насилия, все эти жуткие оборотнические ситуации, когда творится беззаконие, культивируется жестокость…
— Они не пойдут на обобщения, — сказал Лапшин. — Прессе жареное подавай…
— Их интересуют именно обобщения. Широкий социальный взгляд на вещи. Собственно, что вы теряете? Вас встретит зам главного редактора этого журнала. Побеседует. Вы расскажете о том, как видится вам будущий материал…
Я молчал, втайне радовался. Это как раз то, о чем я мечтал: сформулировать главные психологические идеи на фоне тех жутких трагедий, с которыми мы столкнулись в этой жизни.
Заместитель главного редактора иллюстрированного журнала "Пламя" Владимир Иванович Ронкин говорил с нами предельно откровенно:
— Тем лучше, если в вашей статье будут элементы исследования и даже данные вашей лаборатории. — Он расхохотался: — Нет, гармоническое развитие осужденных — это же звучит великолепно! Чем быстрее вы напишете, тем быстрее мы опубликуем. Ждем!
Мы приступили к работе. Каждый писал свою главу, но общий сценарий был мой. Я то и дело звонил Ронкину:
— Понимаете, нужен сравнительный анализ психологии беззакония прошлых лет, периода застоя и нынешнего времени.
— Анализируйте. Я еще раз вам говорю: ничего не бойтесь. Пишите на полную катушку. Удалите из своих голов цензоров.
Я писал. Встречался с друзьями. Монтировал написанное ими. Снова возникали вопросы, и снова я звонил:
— Понадобился выход в тридцать седьмой год. Это крайне важно.
— Ради бога, — отвечал Ронкин, — ничем себя не связывайте.
И мы бросались вновь на наше творение. То, что еще два дня назад мы считали запретным и опасным, теперь, выплескиваясь наружу, переставало казаться опасным и запретным. Развернувшаяся в стране гласность обогнала нас. Мы не только идем вразрез с официальным курсом, мы плетемся в его хвосте. Мы уподобились многим "пострадавшим за правду" спекулянтам, которые теперь зарабатывают себе капитал за счет разоблачений прошлых злодеяний. Я понял: правда, которую разрешают говорить во весь голос, не есть правда. Эта дозволенная правда есть банальность. Или правда применительно к подлости. Я вдруг ощутил, что наше пребывание в колонии вовсе не героизм, вовсе не страдание, а скорее подлость, ибо на самом низу социального падения подлость явственнее обозначается.
Я сказал своим друзьям:
— Все, что мы написали, не стоит и гроша ломаного. Здесь нет всей правды, а потому и нет ничего нового. Общество наше переполнено критической ложью, потому она, эта ложь, уже никого и не трогает. Мы не нашли ключа для сравнительного анализа жизни "на воле" и жизни в колонии. Наш Багамюк выглядит обыденным единичным уголовником, а между тем его лик — это целая эпоха. Мы не увидели в нем носителя истинной социалистической авторитарности. И Заруба никак не отражает философию новых заблуждений безнравственного сознания. Мы пошли по накатанному пути: представили себя лучшими людьми этого мира, а между тем, господа, хотите вы этого или нет, а мы такие же подонки, если не хуже!
— Ну не такие уж, — перебил меня Лапшин.
— Тебя не туда занесло, — возмутился Никольский. — Что же ты хочешь, чтобы мы покаялись?
— Покаяние? Это из другого бытия. Это не наш удел. Мы — дети злобных безостановочных действий. Нам уже не удастся замедлить собственный бег. Пока что у нас только одна дорога — в собственную смерть, которая, может быть, искупит что-то. Не покаяние, а искупление — вот что нам нужно. Тот мир, который мы оставили в колонии 6515 дробь семнадцать, переселился в наши души. Мы его частица. Чтобы поведать о нем, нужно вывернуться наизнанку, раскрыть души полностью.
— В чем ты себя винишь? — сузил свои рыжие глазенки Лапшин.
— Во многом. И в том, что я вступил в сговор с Зарубой, и в том, что молчал, зная, как издеваются над Васей Померанцевым и ему подобными, то есть мы неплохо устроились в той неприглядной системе. Как пиявки присосались к ней. Мы выискивали различные способы, чтобы облегчить свою участь.
— А как же иначе? — спросил Лапшин.
— Что же, надо было нам концы отдать? Да если бы я вас не подкармливал, вряд ли мы сидели здесь! — это Никольский сказал.
— Мы паразитировали вместе с лагерной элитой. За нас вкалывали несчастные сохатые, которые не имели ни приварков, ни поощрений, дающих право на дополнительные свидания и посылки, ни перспектив на УДО. Мы должны написать о том, как грабили и ловчили, как продавали свой разум, как изощрялись, расписывая новый, коммунистический рай…
Лапшин и Никольский переглянулись: совсем чокнулся их компаньон.
— Может быть, ты и прав, — сказал Никольский, — но тогда не будет жертв застоя. А будет группа грабителей. Место библиотекаря, или завклубом, или дневального лички стоит, как вы знаете, две-три тысячи. Если я расскажу о том, кто заплатил две тысячи за то, чтобы я получил место библиотекаря, меня сживут со света…
— Другого пути у нас нет, дорогие.
— Ты мог бы пояснее изложить свои предложения? — спросил Лапшин, обращаясь ко мне.
— Конечно. Мы должны развернуть три пласта нашего бытия. Первый должен отразить связь с прошлым. В сталинских лагерях тоже ведь строили светлое будущее. Говорят, и тогда были свои Ленарки, свои образцово-показательные "хозяйства". Мы с вами создавали новый сталинизм. Мы должны рассказать о том, как зарождалась психология насилия и беззакония, как она въедалась в каждого из нас, как растлевала того же Зарубу и того же Багамюка. Второй пласт — психология жестокости нашего сегодняшнего "свободного общества", которое ничуть не лучше, а может быть, и непристойнее зарубовской казармы. Здесь те же подлецы, те же грабители, те же жулики, которые жили при всех прошлых режимах, которые заинтересованы в том, чтобы создавались Новые Ленарки: чем больше образцовых тюрем, тем спокойнее им жить! И третий пласт — это наша растленность. Чтобы вернуть себе даже подобие благородства, нужно очиститься, избавиться от жадненького и мелкого желания во что бы то ни стало выиграть очередное дельце, избавиться от желания словчить, поступить в соответствии с теми законами, которые осели в нас. Попробуем рассказать о себе ту последнюю правду, которая прежде всего нас самих способна преобразить духовно. Если мы сумеем показать, как в нашем сердце, в нашем разуме соседствуют ложь и правда, зло и добро, как нажитое всеобщее коварство властвует над нами, мы сможем лишь приблизиться к тем родникам духовности, без которых нет жизни.
— А как же быть с великой этической идеей: человек — всегда цель и никогда средство? — это Лапшин спросил.
— Если мы изначально нацелимся на истину и правду, мы защитим Человека, в ком бы он ни жил: в Зарубе или в Сталине, Багамюке или в нас самих. Установка на правду и истинность дает нам шанс по крайней мере решить этическую задачу. Что касается ориентации на ложь и лавирование, то здесь абсолютный тупик. Вот почему мы должны изначально решить, как и что делать.
— Итак, предлагается стриптиз, — мрачно усмехнулся Никольский.
— Не каждый способен к духовному обнажению. История знает весьма немногих, кто пошел на такой духовный подвиг.
— Кто же это?
— Может быть, Марк Аврелий, Монтень, Достоевский, Толстой…
— Ты нам, старик, задаешь непосильную задачу, — это снова Никольский.
— Беспредельность — это тот же предел, но более величественный, наполненный духовным смыслом. Беспредельность — это звездное небо человека, его духовный пик и его бессмертие. Это, братцы, не громкие фразы. Мы слишком много пережили, чтобы сейчас довольствоваться микроскопическим утолением жажды…
— Красиво говоришь, старик. Ну что ж, давай пробовать… Этот стриптиз в нашей жизни может быть последним.
— И все-таки, если без дураков, — сказал Никольский, — надо быть реалистом. Не каждому дано быть Аврелием или Толстым. Одного желания мало. Не окажется ли ноша непосильной? Не раздавит она нас?
— Вот это ты правильно сказал, — заметил я. — Давайте попробуем. Только так можно узнать, по плечу нам эта задача или нет…
— Если бы знала моя Роза, какие проблемы я решаю сегодня, она бы определенно сказала: "Ну они-то дураки, а ты-то чего…" — Никольский рассмеялся. — Нет-нет, Роза обязательно нас поддержит.
А моя маленькая Люба? Что бы она предложила? Я знаю ее ответ. Она бы долго молчала, а потом сказала: "Как ты решишь, так и будет". И эта ее короткая фраза, спокойная и чистая, будет означать: "Ты всегда поступаешь так, как нужно. А я буду помогать тебе во всем…"
4
Утром ко мне постучали. На пороге стоял человек в военной форме. "Кажется, началось, — подумал я. — Сейчас возьмутся за выселение, подавай им документы, кто разрешил, почему да как…" Но я ошибся.
— Вы Степнов?
— Да.
— Мне поговорить надо. Я от Любы к вам приехал.
— Проходите.
Мы вошли в мою обитель. Я сварил чаю.
— Ну так что вы хотели? — спросил я, наконец, не выдержав его молчания.
— Я люблю Любу, и мы хотим пожениться, — ответил мой гость.
— Так в чем же дело? Женитесь на здоровье, если вы любите друг друга и решили пожениться.
Мой взгляд проехал по Любиным фотографиям на стене: улыбка, строгость, легкая игра, — подруга сняла ее в момент, когда Люба примеряла сережки, — все это стало вдруг никчемным и даже противным. Манера отсекать от себя тех, кто хоть как-то предал, у меня с Давних пор. К Любе у меня не было претензий, за исключением одной: могла бы сама сообщить о своих намерениях.
— Понимаете, она связана с вами словом, обязательствами… — Молодой человек замялся, не зная, как дальше объяснить создавшуюся ситуацию.
— Ни с чем она не связана, дорогой мой. Она взрослый и свободный человек. И я пожелаю ей самого наилучшего.
— Спасибо, — сказал тихо молодой человек. — Я ей так и передам.
Мне показалось странным его поведение. Какая-то мистификация.
— И когда же намечается свадьба?
— Мы еще не решили. Знаете, она хотела бы от вас получить письменное согласие. Я не хотел вас расстраивать сразу. Но если можно…
Первое мое желание было таким: распахнуть дверь и сказать молодому человеку: "Пошел вон". Но я сдержался и сказал спокойно:
— Знаете, я тороплюсь. Привет Любе, и вам счастливо… — Руки я ему не подал. Проводил до калитки. Он еще раз извинился и ушел.
Оставшись один, я стал думать. Как назло, не было от Любы писем. Я отправился на почтамт, куда Люба писала мне до востребования. Там лежало письмо. Письмо было радостным и грустным. Радость была по поводу того, что я на свободе. А грусть оттого, что я о ней забыл, и если бы не забыл, то, наверно, пригласил бы в гости. Она сообщала, когда ей лучше приехать ко мне. И я заказал телефонный разговор с Любой. Деликатно попытался намекнуть ей, что если она полюбила кого-то, то не надо скрывать. Жизнь есть жизнь…
— Ты хочешь меня бросить? Ты хочешь расстаться со мной? Я надоела тебе? — поток вопросов. А потом молчание. Слышу — плачет.
— У меня был молодой человек, который назвал себя твоим женихом и сказал, что хочет жениться на тебе и что ты тоже согласна.
На другом конце провода неожиданно рассмеялись.
— Ну а к тебе-то зачем он пришел?
— За родительским благословением, очевидно…
— Теперь мне все понятно. Я ни в чем перед тобой не виновата. Постараюсь вылететь к тебе в пределах двух дней. Дам телеграмму. Никуда не уходи. Я полечу к тебе, как только куплю билет. Никого, кроме тебя, у меня нет.
И все-таки я снял фотографии со стенки. Сложил их в конверт. Спрятал в стол. И от этого стало совсем тяжело.
Я покормил Лоска. Рассказал ему о своей беде. Он, должно быть, все понял и несколько раз попытался лизнуть меня.
По мере того как проходило время, усмирялась моя подозрительность. К обеду я повесил одну фотографию, а к вечеру и другую.
5
— Пишите только о том, в чем вам стыдно сознаться… — это я поучал своих единоверцев. Они писали. Я обобщал, и от первых статей Ронкин пришел в восторг. А когда статьи были напечатаны, поднялась, как говорят газетчики, настоящая буря. Пошли звонки: "На каком основании? По какому праву?" Ронкин отвечал: "По праву демократии". Ронкика вызвали наверх. Говорят, что такие главы, как "Сталин, Заруба и Багамюк", "Гармония в стальных браслетах", "Борьба тупоголовых с демократами", и особенно "Сталинизм и перестройка", "Советы заключенного" и "Что надо знать будущим заключенным…", вызвали свирепый гнев одного высокого лица.
Но были и защитники. Один из них пригласил нас к себе и сказал:
— Вы впервые в нашей печати рассказали о психологии беззакония. Над этим следовало бы поработать.
— Давайте создадим маленькую лабораторию. Ее можно назвать, скажем, так: "Лаборатория по изучению негативных социальных процессов" или "Лаборатория по изучению социальных противоречий". Мы бы согласились оставить все свои личные занятия и втроем посвятить себя выполнению этого задания…
Высокое лицо задумалось. Задало несколько вопросов. Я, Лапшин и Никольский дали нужные пояснения. Наш новый покровитель сказал, что он провентилирует этот вопрос, а дня через три скажет нам о результате.
Через три дня меня вызвали к Колтуновскому.
Я решил вести себя подчеркнуто вежливо. Не. вдаваться ни в какие подробности. Колтуновский с Надоевым встретили меня, как родного брата. Точно меж нами ничего не произошло. Подобно Ноздреву, оба кинулись ко мне с объятьями:
— Где тебя носило, дружище! Перестройка у нас коренная, и не с кем работать. А темы все твои: о противоречиях, о беззакониях, даже группу решили создать…
— А, блудный сын вернулся, — это Надоев. — Что ж, опала — она всегда была полезна великим.
— Сколько лет! Сколько зим! — это Ломовиков вошел.
— Всего две зимы и одно лето, — засмеялся я.
— Как здоровье? — это опять он.
— Золотая сторона Сибирь! Места-то какие! Каждому там хорошо бы побывать…
— Ну и шутки у тебя, брат! Все такой же… О тебе уже говорили. Тема твоя теперь в самом большом почете, так что, может быть, и группу дадим: на хозрасчет переводят институт.
Группу мне дали не без умысла. Эта группа существовала как временное подразделение и олицетворяла собой период застоя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68