— Это-то и ужасно, что тюрьма — единственное место, где нет национальностей, где словом "жид" обозначается просто умный человек, кем бы он ни был — казахом или русским, молдаванином или немцем.
Я вспомнил, с каким уважением Багамюк однажды произнес слово "маровой". Тогда он говорил о Шепеле, как о главном шпилевом колонии — и ни оттенка неприязни. Я думал, как же полифонично это подпольное групповое сознание, как оно глубоко уходит в самые сложные переплетения человеческих душ! И каким же образом бесовские силы чуют друг друга, как устраивают свои темные шабаши? Как делят свои добычи и как сговариваются между собой? Нет, этого никогда мне не понять…
12
Заруба хвастался тем, что все видит насквозь. А вот в тот день, когда мы волокли четыре канистры с бензином, так по-черному волокли на глазах у всего лагеря, чтобы обменять государственный бензин на частнопредпринимательский самогон, — этого Заруба в тот день не увидел. Он, впрочем, повернулся в нашу сторону, даже спросил: "Что это они поволокли?" — но ему Багамюк ответил, как мы условились, что, мол, бензин нужно оттарабанить в соседнюю бригаду, потому что долг надо отдать. Заруба согласился с тем, что долги надо отдавать, и под хохот заключенных продолжил одну из полуанекдотических историй, которые он так любил рассказывать. Мы же, как только скрылись из виду, стали почем зря измываться над Квакиным.
— Как же тебе не стыдно, Квакин, обманывать руководство колонии и совершать явное преступление, сбывать государственный бензин! Мало тебе было на воле хищений, опозорил ты, можно сказать, самое нутро нашей партии, — это Лапшин причитал.
— А у него не наше нутро, — добавил я. — Антисоветчик он, этот Квакин. Может быть, даже шпион или резидент. И, будучи в райкоме, небось служил в английской разведке. Признайся, Квакин, кому ты служил, будучи на посту заведующего отделом пропаганды?
Квакин молчал.
— Молчишь, значит, действительно служил, а воровством занимался, можно сказать, для отвода глаз…
— Кончайте болтать, — бурчал Квакин.
— Не наш ты человек, Квакин. Двурушник. Мало того что сам сел, так ты еще и секретаря заложил. И двух ректоров института, и с десяток добрых интеллигентных преподавателей. Как ты мог, Квакин, находясь на таком посту, докатиться до такой жизни. Мало тебе было законных приварков? Ты мог в любой магазин как в свой карман залезать.
Был у тебя отличный домик на садовом участке. Так тебе еще захотелось задарма получить особняк на берегу реки. Ну на кой черт тебе понадобился этот особняк с лифтом?
— И особняк достался Кузьме, полушубкинскому свояку, — горестно промычал Квакин.
— Ну а припрятать ты хоть успел чего-нибудь? — спросил я. — А то я раньше тебя освобожусь, мог бы откопать. Пожертвуй, Квакин, на развитие самиздатовской свободной литературы с тысчонку. Зачтется тебе такой благородный поступок.
— Нет, — зло ухмыльнулся Квакин, — Уж чего-чего, а с антисоветчиками я не якшаюсь.
— Как же не якшаешься, когда ты заодно с нами против государства идешь?
— Это не против государства. Это так.
— Воровство — это просто так?
— Какое это воровство? Мелочи. Баловство одно.
— А ты привык машинами? Миллионами?
Наконец мы дошли до нужного места. Спрятали в густой траве канистры, а на следующий день на этом же месте взяли уже пустую тару, влили в нее три бутылки самогона и теперь уже, не хоронясь, медленно пошли к своим. Не успели и трех шагов пройти, как хлынул ливень. Побежали к укрытию, а там трое охранников. "Не положено", — говорят и автоматами на нас. Мы бегом в глубь зоны. Валежину нашли. Слышим, нам орут другие охранники: "Здесь нельзя. Стрелять будем!" Мы снова бегом. Квакин упал и, должно быть, зашиб колено. Лежит: "Больше сил нет идти!" Мы тащить его стали, а он упирается. Лапшин на него орать стал. Квакин сначала молчал, побледнел. Губу, должно быть, от боли прикусил. Весь какой-то как сумасшедший сделался. Дотащили мы его до укрытия, а он как мешок свалился на землю. А потом как заорет да как запричитает во весь голос: "Господи, царица небесная, отними у меня последние силы, дай помереть спокойно". И в землю наш Квакин, лбом в грязь. Смотрим мы с Лапшиным друг на друга. Сроду я такого не видел, а Лапшин шепчет: "Истерика. Нервы не выдержали". Спрашивает Квакина:
— Часто это с тобой?
А Квакин снова как скривится да как заревет во весь голос:
— Умереть хочу! Господи, дай мне помереть здесь!
И гром как грянет, и потемнело вдруг. А гром в тех местах не часто бывает, а тут как саданет, мы аж присели. Прижались друг к дружке. Квакина успокаиваем. Он притих мало-помалу. Глаза закрыл. Лицо его, отмытое дождем, вдруг преобразилось, точно сошел с него весь налет нажитой им сволочной замороченности. И стало вдруг на мгновение лицо Квакина обыкновенным человеческим лицом, на котором запечатлелись самые простые человеческие тревоги, усталость, боль, память о непоправимом, утраты. И как только приоткрыл Квакин глаза, так человеческий облик мгновенно исчез, вся его физиономия снова покрылась землистой пеленой, точно омертвела. Лицо Квакина в этом чистом лесу было тем единственным островочком, на котором человеческая концентрированная глупость еще жила в полную меру, она хоронилась в ресницах, глазах, в зрачках, в бровях, в коротком скошенном лбу, в мясистых розовых щеках, в крупном подбородке, в остром в гусиных пупырышках кадыке. Мне вдруг стало понятно, почему Квакин говорит исключительно не то чтобы лозунгами, а тем языковым отребьем, которое всплывало в виде речевого мусора на разных изломах нашей истории. Весь Квакин, все его нутро, легкие, желудок, девять метров кишечника — все было набито у него лозунгами; стоило ему приоткрыть рот, как они сами вываливались из него, приспосабливались к сиюминутной обстановке, отравляли атмосферу, задурманивали окружающим мозги. Суть этих лозунгов — активизация, коллективизация, индустриализация, химизация, оптимизация, экологизация — была одна: уничтожить в человеке человеческое, заменить нутро человеческое всякой бессодержательной и безответственной пошлостью типа: возьмем новые обязательства, перевыполним план, достойно встретим, подведем итоги, вызовем на соревнование, досрочно выполним — вся эта белиберда изрыгалась Квакиным в безликие массы, и, конечно же, как считал сам Квакин, он был призван некоей великой силой произносить эти лозунги, потому они и вошли в его плоть и кровь, впитались в поры тела, и вместо глаз тоже было по лозунгу, может быть, даже хорошему лозунгу, потому что от них внешне вроде бы даже весной отдавало: "Решения майского Пленума — в жизнь!", "Решения апрельского Пленума выполним досрочно!" — этих лозунгов накопилось столько, что и уже все месяцы перечислены по двадцать раз, и уже красное полотно, на котором они были написаны, выцвело давным-давно, изорвалось на ветру, и краска сошла с них, так что были лишь видны белые меловые пятна. И вместо губ тоже было по транспаранту, губы без натуги вышлепывали лозунги, слова выскакивали в строгой очередности. Сначала "товарищи" с восклицательным знаком, а затем все эти "выполним" и "перевыполним". И на каждый зуб было нанизано по лозунгу, так что, когда Квакин злился, он рычал, и с зубов соскакивали лозунги, и какое-нибудь "Дадим отпор не нашим взглядам! Раздавим гидру империализма в зародыше!" врезалось в окружающих, и каждый после речей Квакина будто уходил с вонзившимся жалом и долго ощущал в себе подаренную занозу и всякий раз, видя Квакина, сжимался от неприязни, точно действительно сталкивался с гидрой или чуждыми, опасными взглядами. Впрочем, Квакин умел не просто произносить лозунги. Он умел накалять атмосферу, создавать почву, чтобы сказанное им входило в самое нутро человеческих душ, поэтому, нарнехзя обстановку, нередко пользовался недозволенными приемами, запугивал, что уже не входило в его функции, а скорее в функции, скажем, третьего секретаря по идеологии товарища Полушубкина, человека весьма крайних взглядов, непосредственного начальника Квакина, по чьему повелению, говорили злые языки, он и оказался в этих проклятых местах. Собственно, насколько была правдива та версия, которая докатилась до нашей колонии, никто толком не знает, но мы с Лапшиным откровенно смеялись, когда узнали о том, как Квакин женился на очень тихой деревенской красавице, дочке председателя колхоза "Вперед и дальше" Гале Севастьяновой, девушке с таким удивительно ярким лицом, что, когда она шла, скажем, по улице, все становилось розовым и дышало жаром. Квакину кое-кто советовал тогда: "Тихая она. А в тихом болоте черти определенно водятся. Гляди". А Квакин не мог устоять перед таким румянцем и такой августовской переспелостью. Он привез молодую жену в новый дом, только что выстроенный для райкомовских работников, и ему дали квартиру как раз напротив квартиры Полушубкина, то есть на самом престижном, втором этаже добротного кирпичного дома, который строители с удивительной заботливостью вписали в череду причудливых каштанов, которые до поры до времени так любила Галя Севастьянова, ставшая, разумеется, Квакиной. Почему до поры до времени, потому что именно каштанам, которые были как раз напротив окон квартиры Квакиных, и суждено было сыграть роковую роль в жизни заведующего отделом пропаганды и агитации райкома партии. Поздним летним вечером, когда его юная жена Галя Квакина и вовсе не ждала его домой, поскольку Квакин уехал в дальний колхоз района и должен был возвратиться оттуда не иначе как поздней ночью, — так вот именно в тот гнусный теплый августовский вечер, когда Квакин возвратился домой нежданный, его потрясающее чувство действительности и знание жизни подтолкнуло не открыть дверь собственным ключом, который, кстати, он почему-то не обнаружил в своем пиджаке, а с легкостью школьника забраться на дерево и заглянуть в окно своей квартиры, за которым была его собственная красавица жена Галя Квакина, которая, чему невероятно удивился Квакин, сидела у зеркала и прихорашивалась. По тому, как она торопилась причесаться, поправить блузку, еще раз увидеть себя в профиль и в фас, Квакин понял, что он не зря забрался на дерево. Через секунду Галя вздрогнула, а дверь квартиры распахнулась, и в нее впорхнул почти раздетый Полушубкин. Та поспешность, с которой была совершена любовная операция, свидетельствовала о том, что Полушубкин не в первый раз путает свою дверь с квакинской. Квакина поразила не столько спешка, сколько обыденность всего того, что произошло на его глазах, а та быстрота, с которой Полушубкин оделся и стал застегивать штаны, едва ли не оскорбила Квакина, он слетел с дерева в надежде все же застукать подлую жену на месте преступления.
Он ринулся что есть мочи к своему подъезду, рванул на себя дверь и едва не сшиб с ног Полушубкина.
— А я вышел воздухом подышать, — сказал Полушубкин. — Кстати, только что о тебе подумал. Там путевка пришла на одно место в партийную школу, почему бы тебе не поехать…
— Да я выученный уже всему, — будто бы ответил Квакин.
И здесь мнения расходятся: одни говорили, что Квакин ухватился за эту путевку, стал благодарить Полушубкина. А другие настаивали на том, что между Квакиным и Полушубкиным случился такой любопытный разговорчик:-
— Кто в качестве уполномоченного сбивается с ног, заботится о выполнении плана, а кто по чужим квартирам шастает!
— О чем вы, товарищ Квакин? Вы в своем уме?! Я давно замечал за вами что-то неладное!
— А я давно замечал, что вы на мою Гальку засматриваетесь своими цыганскими бельмами!
— У вас жар, Квакин! Завтра зайдите ко мне, поговорим.
— А мне незачем к вам заходить, подлец! — и будто бы Квакин отвесил Полушубкину добрую оплеуху. Полушубкин вскрикнул, выскочила его жена, схватила Квакина своей сильной рукой за шиворот и так втолкнула Квакина в его собственные двери, что он их и вьиомал. А уже потом Квакин напился и проломил череп Гале Квакиной чугунной сковородой, которую она купила совсем недавно в райторге.
Была и другая версия, более правдоподобная, будто бы, встретившись с Квакиным, Полушубкин обнял сослуживца и сказал, что завтра к нему зайдет очень важный человек и что этот важный человек сделает ему лестное предложение, которое может доставить ему, Квакину, немало радости; собственно, он, Полушубкин, сейчас же и скажет ему, Квакину, какую радость он испытает завтра: речь идет о долгожданной даче, которую намеревался приобрести Квакин на берегу речки Бызь; будто бы этот загадочный человек явился, пришел он с "дипломатом" в руке, попросил Квакина принять участие в судьбе его оболтуса сына, который собирается поступить в институт, открыто попросил Квакина сделать его сына целевиком от колхоза "Вперед и дальше", а за это загадочный человек постарается помочь ему приобрести дачу и дачное строение, а чтобы не было никаких сомнений, он оставляет желтенький кожаный "дипломатию", в котором хранится нечто такое, что имеет прямое отношение к искомой Квакиным даче. Человек оставил свои координаты и ушел, и будто не успел он скрыться за воротами райкома, как из определенных органов нагрянула комиссия, ворвались незнакомые люди в кабинет, где сидел Квакин, раскрыли "дипломат", оставленный незнакомцем, и вытащили оттуда бог весть какое количество денег. Квакин отказывался, но улики были налицо, и будто бы, великой радости Полушубкина и Гали Квакиной, самого Квакина судили и вскоре отправили в места, достаточно отдаленные и от районного центра, и от того места, где у речки Бызь красовалось дачное строение.
Меня вся эта история крайне заинтересовала, главным образом тем, что в Квакине, кроме лозунгового мусора, жили еще и какие-то страсти: он, видите ли, любил, ревновал, убивал.
И однажды я добрую неделю его обхаживал. О себе рассказывал, о своей несостоявшейся женитьбе, придумывал рассказы о женских изменах, о людях типа Полушубкина и, наконец, подвел к тому, что он честно мне рассказал эту свою историю.
— Я, конечно же, сел из-за бабы да из-за своей глупости. А если еще честно сказать, то из-за одного подлеца по фамилии, — не стану скрывать его имя, может, встретится вам он на вашем жизненном пути, — так вот, если встретится человек по фамилии Полушубкин, знайте: подлец из подлецов. В глаза будет говорить одно, а за глаза совсем другое. Беспринципный, нечестный, хамовитый, такой отпетый бюрократ. Прокурора нашего Шиленкова, такой милый человек был, так он его так распек в кабинете, что он, этот наш Шиленков, прямо в его кабинете и помер. А потом, представьте себе, Полушубкин на похоронах плакал и орал: "Прощай, наш дорогой друг, мы тебя любили и вечно будем помнить…" Вот из таких негодяев как раз и выходят разные предатели и шовинисты. Он и мне немалый вред причинил. Жену не то чтобы соблазнил, он ее растлил, приучил к таким извращениям, что невинное совсем дитя, деревенская девка, превратилась в злостную проститутку, которая теперь, наверное, способна уже на все. Я, знаете, человек широкий, не ханжа. И могу допустить, как этот Рахмаев, кажется, полюбил, а потом вроде бы как пулю в лоб, живите, мол, как знаете…
— Это вы о чем, не пойму? — переспросил я.
— Да вот история у Чернышевского, еще в школе мы ее проходили.
— Ах, Рахметова вы имели в виду. Только не Рахметов, а Лопухов изображал уход со сцены…
— Ну так вот и я его не осуждаю. Любить, конечно же, можно, но случаться, как последнему зверью, — это не по-партийному. Вы себе представить не можете, что я испытал, когда увидел мою невинную Галю, да нет же, не в постели или в объятиях, а даже мне, мужику, стыдно сказать, в каком невероятном положении я ее увидел. Он кинулся на нее, как жеребец, без каких бы то ни было человеческих подходов и объяснений, и она, дура, должно быть приученная им и развращенная с ног до головы, ничего от него больше не ждала, кроме этой развращенности…
— Да как же вам удалось все это увидеть?
— А я, знаете, природный разведчик. В погранвойсках служил: ни один посторонний не проскользнул никогда мимо меня. Я найду там, где даже нет ничего. Особенно я чувствую всякое гнилье. И вот когда я почуял в Гале не наш дух, то есть определенное разложение, я стал искать причины. Это у меня всегда. Привычка такая на партийной работе выработалась — причины, затем следствия и методы профилактики. Так вот я стал искать причины. Конечно, многое у нее от семьи заложено было. Из кулацкого элемента ее семья, можно сказать, взяла свое происхождение, а там всегда не все сходится. Отец ее хоть и орденом мы его наградили, а выпивал и к женщинам лез, когда напьется, напропалую. Я ему всегда говорил: "Василий Петрович, вам бы поостеречься. Каждый из нас хочет и может, но надо же меру знать. Порядок должен быть и в этом деле как-никак". А он не послушал меня. Строгача за эти дела схватил. Я его сам пропесочивал. И вторая причина — это, конечно, буржуазная пропаганда:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68