А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


В парке было пусто и совершенно тихо. Здесь еще тонкой пеленой стоял ночной туман. Лишь птицы перекликались на деревьях. Некоторые из них устремлялись за добычей в высокую траву и время от времени нарушали тишину шумом крыльев, когда, уцепившись за толстые стебли, покачивались вместе с ними в воздухе.
Время летело как молния. Борозич с изумлением услышал, что бьет семь часов. Панна Анна встала со своего места и, не поднимая глаз, ушла. Марцин проводил ее глазами, а когда ее голову заслонили кусты, растянулся на скамье в неподвижности. Лишь около девяти вернулся он на квартиру и целый день яростно работал. Он хотел превозмочь одолевавшие его лихорадочными приступами чувства и победить оцепенение мозга. Минутами он находился во власти странной иллюзии, словно не было ни его, ни всего мира вокруг, лишь одно несказанное, сонное блаженство. Состояние такого сна наяву мешало ему в учебе, и ему пришлось урывать часы у ночи. Он поспал едва два-три часа, а перед самым рассветом, около двух часов, разбуженный каким-то внезапным нервным толчком, поднялся, облил холодной водой голову и двинулся к источнику в парке. Усевшись на свою скамью, он облокотился на колени, охватил голову руками и отдался своим грезам, словно по ненадежным ступеням спускался в глубь бездонного черного колодца. Иногда поперек этого пути становились скорбь или страх… Мгновениями его грудь сжимала непреодолимая грусть.
В парке и в городе царила полная тьма. Даже птицы дремали в своих гнездах. Лишь струя источника, низвергаясь на железные перекладины и разбрызгиваясь в каменной чаше, звенела, пела свою вечную песенку. Борович знал, что означает этот звук, смеющийся и жалобный. Он касался его слуха и навсегда запечатлевался в нем, как символ странных, преходящих мгновений. Между тем красная как кровь заря поднялась между толстыми стволами. Ее лиловый отсвет разгорелся над верхушками деревьев и прогнал тьму даже из закоулков старой, рассыпающейся в прах ограды. Когда скворцы стали насвистывать свои веселые трели, Борович, который сидел, закрыв лицо руками, услышал хруст мелкого гравия на дорожке и звук приближающихся шагов. Он слышал, что идущая приостановилась у площадки и только мгновение спустя опустилась на противоположную скамью. Он боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть осуществившуюся мечту. И лишь услышав шелест перелистываемых страниц, выпрямился, поднял голову и увидел панну Анну.
С этого мгновения Борович уставился на нее, как на чудотворный образ. Напрасно он твердил себе, что поступает нехорошо, что может потерять все, если барышня рассердится и уйдет, – то был глас рассудка, вопиющего в пустыне. Ненасытные глаза без конца упивались своим счастьем, тонули в нем. «Бирута» не уделила всему этому даже мимолетного внимания. Она прилежно учила что-то наизусть, так как простодушно шевелила губами, видимо запоминая какие-то слова, фразы или числа. Вдруг она бросила мимолетный взгляд на соседа и смутилась, заметив его лицо, озаренное улыбкой восторга, побледневшее, похожее на лицо человека, который смертельно ранен и истекает кровью. И мучительный озноб сотряс ее с головы до ног.
Назавтра она уже не пришла к источнику. Борович напрасно просидел там все утро. На другой день он также не увидел ее. В течение этих дней он пережил мучительные испытания, стал мудрее. Раздумья о судьбе панны Стоговской, о принуждении, которое она претерпела за свою короткую жизнь, вели его по крутым стремнинам, над безднами, по путям, ступать на которые дерзает лишь молодость. В эти дни из его сердца исчезла недостойная жалость существа счастливого по отношению к существу, погруженному в несчастье, и оно наполнилось до краев гражданским сочувствием, проникающим заговорщиков, идущих на эшафот за одно и то же дело. Концом всех этих размышлений был неизменный приговор: никогда… Нужно было приговорить к смерти эту любовь, от которой разрывалось сердце, словно раскаленным добела железом выжечь все, вплоть до последнего воспоминания. Он решил начать этот труд сейчас же, немедленно принять муку и избегать случая увидеть «Бируту». Когда миновала третья ночь с последнего «свидания», он не пошел в парк. Утро он провел в лесу. Там он лежал, уткнувшись лицом в землю, словно человек, спящий летаргическим сном и заваленный могильной землей. Тело его не чувствовало ни голода, ни жажды, ни холода, ни боли. Голова была мертва, словно в нее мгновение назад попала бомба. Лишь в глубине сердца, словно огонек, теплилось страдание. Иногда огонек этот искрился живей и вспыхивал словами присяги: «Если ты когда-нибудь во сне почувствуешь, что глаза мои больше не смотрят на тебя с любовью, знай, что меня уже нет в живых…»
В полдень он вернулся домой и набросился на работу. Теперь она была средством спасения, благодетельным громоотводом для кипящего гнева, безумствующей в сердце грозы. Работа подхватывала весь сонм чувств и уносила их в неведомые глубины, которые столько берут и никогда не возвращают. Так прошел день и часть ночи. Перед рассветом следующего дня Борович тихо встал и, словно тайком от самого себя, вышел из дому. Ноги сами несли его. Он не ощущал в себе ни искры сопротивления, не в состоянии был думать о том, что делает. Он знал наверное, что девушка не придет в парк, но жаждал самого этого уголка, журчания воды и вида растений. Было еще темно, когда он пришел туда. Как помешанный, приблизился он к скамейке «Бируты» и сел в том углу, где два раза видел ее, испытывая ощущение, словно тайком крал или шпионил за товарищами и доносил на них. Руки его обнимали пустоту, голова склонилась к тому месту, где были плечи голубоглазой, губы целовали воздух, ноги с благоговением касались гравия, на который опирались. ножки панны Анны. Подавляя в себе неудержимые рыдания, он держал в объятиях дивное видение. Так миновало предрассветное время. И лишь утренняя заря пристыдила Марцина. Он поднялся с места, перешел на свою скамью и попытался снова приняться за работу.
И вдруг, когда он совершенно не ожидал этого, за кустами послышался хруст гравия, и панна Анна, быстро пройдя по дорожке, пересекла площадку, направляясь к своей скамье. Приход ее был ознаменован каким-то благовонным дуновением. Брови ее были нахмурены, она была смущена и как бы испугана. Борович сидел ошеломленный. Быстро, как мрак перед лицом света, исчезла его скорбь и сменилась непередаваемым наслаждением. Теперь он щедро вознаграждал себя за столь долгую тоску по ней и с полным бесстыдством созерцал любимый образ.
Ресницы «Бируты» были опущены. Она принялась читать, но, видимо, не могла, глаза ее со страниц книги скользнули на камешки под ногами и застыли на них. Она чувствовала взгляд влюбленного, потому что ресницы ее то и дело вздрагивали, как бы стряхивая чужой взгляд. Щеки то покрывались чудесным румянцем, го снова бледнели… Марцин посылал ей во взгляде всю свою душу, тысячи сладостных имен, историю раздумий, грусти, скорбей, мысленно умолял ее, как погибающий от жажды, об одной капле воды. И вот, спустя долгое-долгое время, ее веки медленно приподнялись.
Глаза «Бируты», побежденные и бессильные, встретились с глазами влюбленного. На губах ее блуждала невыразимая улыбка, в ней был не то страх, не то стыд, не то отчаяние…
В этом объятии взглядов они пережили неземные мгновения. Наконец панна Анна отвернула голову и закрыла глаза руками. Но не прошло и минуты, как она снова подняла их. Лицо ее было смертельно бледно, пряди волос упали на лоб, руки судорожно сплелись над страницами тетради. Теперь она уже была не в силах противиться и бороться. Когда она отводила глаза, немая мольба, словно крик, притягивала их обратно, и безумная ласка длилась, превращаясь в какое-то неземное, вечное бытие. Никто не нарушал их счастья, ни один звук не спугивал молчания, кроме лепета воды, говорящей о непонятном, о своем…
XVIII
В начале сентября того же года Борович, уже в качестве «зрелого» юноши, в штатском платье, прибыл в Клериков из Гавронок под предлогом устройства не терпящих отлагательства дел. Его загорелое лицо похудело, глаза горели. С момента безмолвного любовного объяснения в парке он ни разу не видел «Бируты». Тщетно искал он ее повсюду, тщетно подстерегал на углах улиц, в воротах соседнего дома, в парке, у стен женской гимназии, днем и ночью. Она словно сквозь землю провалилась. Он знал только, что она в Клерикове и сдает на аттестат зрелости. Письменные и устные экзамены, раздача аттестатов, прощальная пирушка, торжественное сбрасывание гимназических мундиров, последний день и последняя ночь в Клерикове – все это прошло почти как во сне. Лето он провел в доме отца, здоровье которого сильно пошатнулось. Марцину пришлось самому вести хозяйство, присматривать за сенокосом и уборкой хлеба. Когда все уже было сделано, он вырвался на несколько дней из дому. И едва успев вылезть из брички, умыться на постоялом дворе и бегом выскочить за ворота он попал в распростертые объятия «старой Перепелицы». Старушка с места в карьер расплакалась.
– Вот ты какой, Марцинек, вот оно какое у тебя сердце… Гимназию кончил, аттестат в кармане, а к старухе, которая тебя вот этаким клопом знала, не пришел и сказать: «До свидания, милое создание, уезжаю в дальний край!» Хорошо это, пристало это – так поступать? А ведь мы с твоей матерью-покойницей…
Делать было нечего. Марцину пришлось вместе с ней отправиться на чашку кофе. Остановившись в дверях знакомой квартиры, он увидел семенящего по комнате советника Сомоновича. Старик уже совсем сгорбился. Спина его согнулась в три погибели, а полы длинного сюртука, словно опущенные крылья, развевались по обе стороны согбенной фигурки. Советник сильно сдал со смерти своего приятеля Гжебицкого. Теперь уже никто почти не понимал того, что он говорит о поводах, причинах и ошибках революции 1831 года, никто не мог со знанием дела ни согласиться с его словами, ни отрицать их. Советник глядел вытаращенными глазами на Марцина и не узнавал его.
– Не имею удовольствия… – бормотал он, – вас, сударь… Не имею удовольствия.
– Да что вы, господин советник, вытворяете, – прикрикнула на него «старая Перепелица». – Ведь это наш Борович, Марцинек…
– Ах, правда, – бормотал Сомонович, – ведь это наш Борович… Марцинек… – Но все смотрел на него с недоверием, некрасиво распустив губы. Лишь некоторое время спустя он вдруг крикнул:
– Ба, да что вы мне рассказываете! Ведь это же тот самый сопляк Борович, Марцинек Борович, который жил здесь!
– Так вы, господин советник, только сейчас меня узнали? – засмеялся будущий студент.
– Ну да ведь из вас, сударь, эвон какой жеребец вырос, поди узнай! Нет, вы только посмотрите!.. Что же это ты, сударь, мундир снял и в штатском бегаешь?
– А разве не пора, господин советник? Гимназию я кончил.
– О, клянусь богом! – вскричал старичок. – Гимназию кончил! И что же теперь – к отцу в деревню закатишься?
– Э, нет – в Варшаву еду…
– Туда-то зачем?
– Ну, в университет.
– Так и есть! И этот в университет… На что тебе это, вали в деревню, займись делами старика!..
– Нет, я поеду в Варшаву.
Советник оттопырил губы, вытаращил глаза и опять предпринял свою прогулку из угла в угол комнатенки. Во время этого разговора из-за портьеры появилась панна Констанция. Борович сердечно пожал ей руку. Старая дева шепнула свое неизменное: «А, можно поздравить!..» – и села за вязанье на спицах в уголке комнаты. Время от времени она с грустью в глазах поглядывала на широкоплечую фигуру Марцина. Все на земле менялось, мужало, яростно бросалось в жизнь, одна она, сна единственная, вросла в свое место, как дерево, как рассыпающееся в труху дерево… Из соседней комнаты выполз молодой Пшепюрковский, уже совсем лысый, поздоровался с Марцином и уселся в другом уголке. «Старая Перепелица», распорядившись, какие чайники поставить на огонь, вернулась в комнату и сказала:
– О нас ты уже, наверно, знаешь, Марцинек?
– О чем это?
– Ну, как же? Что нашу ученическую квартиру запретили…
– Первый раз слышу!
– Да, да! Крестообрядников пригласил меня к себе недели две назад и сказал, чтобы я попусту не тратилась, потому что держать квартиру он нам все равно не даст – католичкам, значит. Для этого, говорит, будут назначены московские такие дамы, а потом какие-то интернаты.
– Возможно ли? – сказал искренне огорченный Марцин.
– Мы уж даже и распродали что удалось: столы, стулья, лампы. Ищем помещение поменьше, на что нам теперь этакий сарай?
Старушка бессознательным движением смахнула слезу, словно муху согнала.
– Интернаты… Превосходная это мысль… – сказал Сомонович. – Средство введения дисциплины, надлежащего режима, но…
– И русификации… – заметил Марцин.
– Как ты сказал, философ? Русификация? Каково, уже рассуждает, а? А? – закричал старик, поочередно поглядывая на Пшепюрковскую, на ее сына и дочь.
– Ну разумеется, русификации, – продолжал, не смущаясь, Борович. – Уж не только в классе, но и дома ученики принуждены будут все время говорить по-русски. Ведь общество не предоставляет нам никаких средств спасения…
– Общество… фью… фыо! Ну, и что же это самое общество?
– Господин советник, неужели вы и вправду не сочувствуете бабушке Пшепюрковской, которой неведомо' почему запрещают содержать ученическую квартиру, хотя она вела ее добросовестно и прекрасно, и таким образом лишают ее средств пропитания! Неужели вы вправду сочувствуете грубым фантазиям гимназических карьеристов?
– Какое вам дело, сударь, до того, чему я сочувствую! – кричал старик, топая туфлями. – Я никому и ничему не сочувствую, раз мне известна воля власти.
– Так. Это я понимаю, это ясно! А у меня иначе, я не могу вынести! – вспылив, закричал Борович.
Старик распрямил свою согбенную спину и глядел на него загоревшимися глазами.
– У тебя, сударь, еще молоко на губах не обсохло, у тебя столько же права говорить о том, чего ты не можешь вынести, сколько у… Впрочем, не хочу говорить с тобой! Он со мной будет спорить, со мной, который шестьдесят лет тому назад…
– Я не видел ни революции тридцать первого года, ни восстания шестьдесят третьего, но это еще не причина, чтобы я не имел права ощущать гнет, думать о нем и противиться ему всеми силами…
– Ну что, ну что, слышали? – кричал Сомонович. – Тридцать лет прошло с тех пор, и вот вам семечко тех лет. Не угодно ли? Не говорил ли я? Я предчувствую это, вижу! Ей-богу, у меня на ладони волосы вырастут, если ты опять чего-нибудь не натворишь, – вопил он, тыча Боровичу в глаза свои морщинистые руки. – Вот тут у меня волосы вырастут! Но заруби себе, сударь, на носу, что я не желаю дожить до этого, что ни под каким видом не согласен на это смотреть, я на твоих глазах, юнец безусый, пальну себе в лоб из пистолета! Так и запомни!
– Зачем же вам, господин советник, палить себе в лоб? – спрашивал смущенный Борович.
– Зачем мне в лоб себе палить? Затем, что с меня хватит. Не хочу третий раз смотреть, не хочу смотреть, слышать, чувствовать, не хочу, не хочу, не хочу!
– Да о чем вы, советник, так волнуетесь? – вмешалась старушка.
– О чем волнуюсь? О том, что у меня уже нет сил ни противодействовать, ни удерживать, а смотреть и по ночам тщетно взывать к божьему всемогуществу я не желаю, хоть будь я навеки проклят. В этом я могу вам сию минуту принести присягу, не желаю смотреть и не буду! Коли охота, слушайте вот этакого сеятеля, а я вам сто миллионов раз повторяю, что это враг нашей нации, вот этот вот, стоящий перед вами!
– Э, я уже наслушался этих апокалиптических проклятий, господин советник, и знаю, что за ними следует… – сказал, махнув рукой, Борович. – Не о чем говорить…
– Есть о чем говорить! Я тебя насквозь вижу! Отдайся в руки правосудия!..
Марцин не мог больше выдержать и, не дожидаясь кофе, поскорей распрощался со всеми… Старый советник выглянул ему вслед из сеней, крича во весь голос:
– Отдайся в руки правосудия, как родной отец тебе советую!
Прямо с Выгвиздова Борович бегом ринулся на улицу «Бируты». Приближаясь к этим местам, он двигался как лунатик. Столько дней и ночей он провел в тоске по ним, столько раз пробуждался от грез, убеждаясь, что их нет, и теперь, когда ему наконец дано было очутиться среди этих переулков, он считал это лихорадочным видением. Жизнь, идущая своим чередом в мелких лавочках и еще меньших мастерских, в тесных, грязных квартирках, на улице и в сенцах, была ему дорога и священна, как предмет культа, как возлюбленный храм, обиталище самого божества. Он шел, еле передвигая ноги, и медленно поднимал глаза к окнам второго этажа. О, если бы он мог ее увидеть, хоть один-единственный раз взглянуть!..
Уже издали он заметил, что с окон сняты холщовые шторы и занавески, что почти все окна распахнуты настежь, и от квартиры веет запустением и безлюдьем. В глубине одной из комнат виднелась стремянка из некрашеного дерева, заляпанная масляной краской.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26