А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Ученик стер рукой линию, но провел ее еще хуже.
– Линию ФГ – левее… – снова проскандировал учитель.
В классе уже потихоньку хихикали, и Ендрек все более терял уверенность в себе. Он снова стер злополучную линию и начертил уже совсем нелепый хвостик где-то вне фигуры.
– Радек, я сказал, что линию ФГ нужно провести левее…
Взволнованный и трепещущий ученик стер ее и беспомощно опустил руки. Черные пятна мелькали у него перед глазами, во рту пересохло, губы дергались и дрожали. И тут с предпоследней парты высунулся Тымкевич и внятно по-польски шепнул:
– Кум, дык на себя же!
Как раз в это мгновение Радек взял себя в руки, решительно провел правильную линию и стал превосходно доказывать теорему. Общий смех грянул в классе. Даже хладнокровный Ногацкий, выговаривая Тымкевичу за слова, произнесенные во время урока «на другом языке», не мог сдержать веселой улыбки. Радек быстро закончил теорему, решил геометрическую задачу и, получив отличную отметку, вернулся на свое место.
По окончании урока, прежде чем преподаватель вышел из класса, он с закушенной губой стремительно подбежал к Тымкевичу и кулаком наотмашь ударил его в зубы раз и другой… Атакуемый кинулся в драку, но Радек крепко ухватил его своей лапищей за шею, тряхнул несколько раз, подтащил к стене и принялся бить, по-мужичьи, раз за разом – по зубам, по шее, в нос, в челюсть. Прежде чем дерущихся удалось разнять, изо рта и носа у Тымкевича хлынула кровь. Учитель созерцал весь этот скандал с кафедры. Когда окровавленного и бледного, как мертвеца, Тымкевича положили на лавку, Ногацкий вышел, прикрыв дверь и приказав всем оставаться на местах. Через несколько минут в класс вошли Крестообрядников, инспектор, классный наставник, его помощник и несколько учителей. Радек, свесив голову, стоял у своей парты. Слезы изредка срывались с его ресниц и разбрызгивались о крышку парты. Дежурный в двух словах рассказал об инциденте. Ногацкий подтвердил точность рассказанного. У Тымкевича было разбито лицо, один глаз заплыл, рот полон крови. Директор внимательно выслушал все и сказал присутствующим учителям:
– Мне думается, господа, что я не разойдусь в мнении с педагогическим советом, если исключу Радека из гимназии. Это разбойник, а не ученик. Хам, настоящий хам…
Затем он обратился к виновнику:
– Радек, я вас исключаю из гимназии, раз и навсегда.
Сказав это, он распорядился, чтобы классный наставник засадил Тымкевича на следующий же день после выздоровления на четыре часа в карцер, а Радека вычеркнул из списков, – и удалился со своей свитой. Классный наставник сочувственно взглянул на Ендрека и с сожалением в голосе сказал:
– Ничего не поделаешь… придется вам сейчас же покинуть гимназию.
Радек сгреб свои книжки и тетради в ранец, закрыл его на застежку и вышел, поклонившись классному наставнику, словно уходил на перемену. Перемена уже кончилась. Верхний коридор и лестница опустели. Из какого-то класса слышался мерный голос учителя физики:
– С этой целью мы берем два металлических прута…
Радек медленно плелся вниз по лестнице, бессмысленно повторяя про себя: «С этой целью мы берем два металлических прута… с этой целью мы берем…» Он был спокоен, хотя сердце его мучительно колотилось, а холодная дрожь пронизывала до костей. Он прошел вестибюль, вышел во двор и там, точно споткнувшись, затоптался на одном месте. Ему вспомнился обломанный куст шиповника, вернее – связанные с ним счастливые минуты.
– Конец всему… – выговорили его помертвевшие губы.
Как слепой, приблизился он к стене, замыкающей двор, и сел на лежащий там камень. Это была продолговатая обтесанная глыба песчаника, которая, вероятно, уже века лежала на этом месте, по крайней мере с момента основания отцами иезуитами монастыря. Неподалеку виднелась плотно утоптанная площадка, на которой обычно играли в мяч. Сейчас двор был пуст. Осенний ветер шумел в обнаженных ветвях каштанов, свисавших из-за стены, сгонял в кучи увядшие, съежившиеся кирпично-красные и желтые листья, клочья исписанной бумаги и сметал их вместе с мусором в угол двора. Ендрек привалился спиной к стене, его длинные руки бессильно свесились меж колен, почти касаясь земли. Голова упала на грудь. Слишком уж неожиданно это его пришибло, слишком быстро рассыпались радужные надежды. Придется покинуть комнату, сказать пану Плоневичу, что больше жить он здесь не будет, собрать монатки, книжки и уходить… В его воображении рисовалось шоссе, покрытое сыпучим песком, бесконечно длинная белая полоса. С минуту он видел перед собой корчму и будто наяву слышал крик шинкарки:
– А вы, молодой человек, случаем, не сбежали откуда-нибудь? За старостой, за старостой! Держи, лови!
Его стало душить такое бешенство, такое отчаяние, что он не мог перевести дух. И все же среди конвульсий страдания в душе мелькало решение: туда не пойду, не пойду, не пойду!
Когда пароксизмы этого сомнительного мужества достигали крайней точки, он трезвел и казнился мыслями о будущем.
«Что же я буду делать на свете, если не пойду туда? – думал он, остекленевшими глазами глядя под ноги. – Куда я денусь, что буду есть? В ксендзы?…»
Все умирающие иллюзии, как сорвавшийся с цепи ураган, накинулись на него и придавили его тысячами камней. Он еще больше сгорбился и совершенно пришибленный вперил глаза в засохший лист. И вдруг почувствовал, что перед ним кто-то стоит. Это ощущение было до такой степени неприятно, будто его внезапно дернули за волосы. Он поднял голову, лишь когда услышал, что к нему обращаются. У старого камня он увидел незнакомого гимназиста, который дружелюбно смотрел на него. Это был Марцин Борович, в то время уже ученик шестого класса.
– Послушайте, – говорил тот, – я был в коридоре и слышал, как нас выставляли из гимназии.
– Что говорите, пан? – спросил Радек, под воздействием обрушившегося несчастья по-крестьянски выговаривая слова.
Его мутные, полузакрытые глаза были совершенно лишены выражения, нижняя губа отвисла.
– Видите ли, – оживленно говорил Борович, – надо бы найти протекцию к старику. Это единственное средство. Нет у вас в городе каких-нибудь влиятельных знакомых?
– Нет, нету, – быстро ответил Радек и снова опустил голову.
– Погодите, я схожу к Забельскому, попытаюсь его накачать.
Радек еще раз поднял голову, но лишь затем, чтобы убедиться, что незнакомец ушел. Его засасывало темное отвратительное бессилие, не то дремота, не то лихорадочный бред. По-прежнему съежившись, он сидел так до конца урока. Не сразу услышал он, что его опять зовут. Он вскочил и увидел в дверях вестибюля инспектора и стоящего на две ступеньки ниже Боровича. Последний что-то горячо объяснял и жестикулировал. Инспектор еще раз позвал Ендрека, а когда тот остановился перед ним, внимательно посмотрел на него и велел следовать за собой. Вскоре все трое остановились у дверей канцелярии в верхнем коридоре. Борович посторонился, и инспектор один вошел в учительскую. Радек со своим ранцем за плечами стоял перед дверью, как солдат на посту, до самого звонка. Во время пятиминутной перемены его обступили одноклассники и младшие ученики; большинство из них, и старшие и младшие, насмехались над ним. Были и такие, которые глядели на него доброжелательно, иные молчали, а иные презрительно улыбались. Но вот толпа, тесным кольцом окружавшая изгнанника, расступилась и умолкла, так как в дверях учительской появился директор. Гимназический владыка окинул орлиным взором Радека, который инстинктивно вытянулся.
– В последний раз, – сказал он, – прощаю тебе вину. Помириться с Тымкевичем и вести себя прилично. Ты находишься в списке самых подозрительных личностей в гимназии. Здесь драться на кулаки не разрешается! Поэтому перед всеми твоими товарищами заявляю: в последний раз! Малейший проступок – и ты бесповоротно вылетишь. А теперь – марш на урок!
Ендрек шаркнул ногой, размашисто поклонился и пошел в класс. Лицо его было по-прежнему бледно, глаза такие же потухшие, только брови, ноздри и губы судорожно вздрагивали. Когда, окруженный орущей оравой, он уже собирался снова переступить порог класса, его вдруг словно что-то толкнуло; он остановился и стал искать глазами в толпе одно лицо. Но нигде поблизости его не было. Между тем прозвучал звонок, ученики рассеялись в разные стороны, и Радек сел на свое место. Все время, пока шел урок греческого языка, он сидел выпрямившись, устремив глаза на преподавателя, прилежно ловил каждое слово, раздающееся с кафедры, но душа его была вне стен этого класса. Торопливо и напряженно он все время мысленно искал спасшего его гимназиста. В своем столбняке он не запомнил, как выглядит Борович. В сердце его осталось лишь слабое воспоминание о склонившемся к нему лице… И чем дольше он думал, чем пламенней старался вызвать из только что минувшего прошлого фигуру, расплывавшуюся перед глазами, тем все более чудесное, словно бы лунное сияние окружало ее. И невидимые слезы, слезы его души, лились и лились на это чистое видение…
ХIII
Во время пребывания Боровича в шестом классе там насчитывалось тридцать три ученика. Из мальчиков, которые вместе с ним начали курс обучения с приготовительного класса, до шестого добралось едва десятка полтора. Остальные были второгодники и вновь поступившие. Преобладающее большинство составляли поляки, кроме них было три еврейчика (из них Шлема Гольдбаум твердо удерживал место первого ученика) и двое русских. Вся эта молодежь распадалась на две неравные части, представлявшие собой как бы два общественных слоя или, по крайней мере, два лагеря. Первый, к которому принадлежали Борович, его сторонники, а также русские и евреи, подчинялся влиянию инспектора и представлял как бы маленькую соглашательскую партию; второй был совершенно бесцветен, враждебно относился к первому и придавал большое значение одежде. Как первый, так и второй лагерь включали в себя различные группы, связанные родственными отношениями, жительством на одной квартире, курением общих папирос, списыванием с общих шпаргалок или увлечением одними и теми же гимназистками. Инспекторская группа носила пренебрежительную кличку «литераторов», их противники сами охотно называли себя «вольно-лентяями».
Борович играл среди «литераторов» немалую роль. Еще в пятом классе, незаметно поощряемый инспектором, Борович основал среди своих друзей кружок, собиравшийся по воскресеньям после обедни на одной из ученических квартир с целью изучения русской литературы, что должно было помочь лучше писать русские сочинения. В шестом классе литературное общество насчитывало уже десятка полтора человек, а после рождества объединилось с двумя такими же кружками из седьмого и восьмого классов. Собирались на квартире у одного семиклассника, а зачастую и на квартире у самого инспектора. На этих собраниях читали и разбирали былины, сочинения Карамзина, Жуковского, Грибоедова, Пушкина, Лермонтова, Крылова, Гоголя, Островского и т. д. Чтение произведений этих писателей развивало художественные инстинкты молодежи. Ученики шестого класса, которые в это время по программе проходили былины о владимирских богатырях, как Вольга Святославич, Микула Селянинович, о киевских богатырях, Илье Муромце, Алеше Поповиче, Добрыне Никитиче, то есть вещи смертельно скучные, а если принять во внимание исследовательско-рационалистические настроения подростков, то и безгранично смешные, с увлечением читали чудесные произведения Пушкина, такие, как «Евгений Онегин», или лермонтовского «Демона».
Первые чувства этих юношей, их страстные любовные увлечения, сны и грезы находили свое выражение, свой звук и цвет в произведениях русских писателей. Но за этой стороной дела скрывалось и более глубокое содержание. Часто на этих воскресных собраниях ученики старших классов, представлявшие собой как бы теоретиков этого лагеря, читали рефераты политического и даже религиозно-политического характера. Доморощенные исследователи, «маленькие ученые», как говаривал инспектор, русские, поляки и евреи – все одинаково разделывали в своих сочинениях злополучную Польшу, изображая ее на основе книг, подсовываемых наставником, обителью рабства, логовом разнузданной шляхты, громившей русский народ под аккомпанемент возгласов «пся крев» и «пся душа».
Иные из «лекторов» шли еще дальше и писали целые программы для поляков, длинные воззвания к ним или гимны в честь России. Особенно плодовиты в этом отношении были ученики еврейского вероисповедания. Ученики седьмого и восьмого классов поспособней также посягали на политику, но в несколько менее вульгарной форме. Они писали о смертельно скучном введении Карамзина к «Истории Государства Российского», о глумящихся над Польшей сочинениях Гоголя, о стихотворении Пушкина «Клеветникам России» и т. д. Некоторые из «маленьких ученых» увлекались так называемым «панславизмом», набивали себе головы пухлыми сочинениями разных чехов, читали длиннейшие оды и поэмы, восхвалявшие царизм и поучавшие «привислинскую» грешницу, в каком смысле она должна отказаться от ошибок и стать «славянской». Нашелся между семиклассниками и свой пиит – полячок, который переводил русскими стихами поносившие ляхов сочинения Ваянского и других «панславистов», а под конец и сам стал бряцать на лире в том же духе. Большая часть «литераторов» участвовала в кружке, читала и писала сочинения, собственно, ради хороших отметок. Но были и искренние энтузиасты, умы критические, исследовательские, самостоятельные, со свойственной молодежи страстью и яростью усвоившие ненависть к тому польскому духу, в котором были воспитаны.
Наиболее развитые среди них принимались на собственный риск изучать польскую историю во имя сентенции «audiatur et altera pars».
Как раз в это время в витрине местного книжного магазинчика была выставлена книга профессора Михала Бобжинского, озаглавленная «Очерки по истории Польши» и выпущенная без предварительной цензуры. Однако гимназические исследователи не находили там никаких шовинистических попыток «переть против рожна», ничего такого, что по сути расходилось бы с приговором, вынесенным «отчизне» гимназическим инспектором. Польский историк, сгибаясь под бременем собственной эрудиции, столь тяжкой, что зачастую она тяготила его самого, ясно и непреложно утверждал, что старую Польшу «привело к упадку не что иное, как анархия», что «на протяжении двух последних столетий существования Речи Посполитой в ее истории нельзя найти ни одного подлинно великого, разумного деяния, ни одной подлинно великой исторической фигуры». Предоставляя ученикам клериковской гимназии принимать эти истины на веру и не затрудняясь объяснением, что именно по нынешним убеждениям является «великим деянием» и «великой фигурой», профессор Ягеллонского университета оговаривал все же, что «не принадлежит к тем, кто, обнажая наши ошибки и пороки, полагает, будто этим все сделано». Он выводил на чистую воду всю бездну исторического падения польского народа, подстрекаемый изречением старого Марка Туллия «Historia magistra vitae», – с той целью, чтобы на будущее категорически предложить всем, а стало быть и ученикам гимназии города Клерикова, следующую программу:
«Мы должны подробно изучать все симптомы и последствия убийственного равенства, чтобы уметь в нашей дальнейшей общественной работе уважать личности, выдающиеся силой своей традиции, таланта, образования, заслуг, чтобы выработать и сохранить здоровую иерархию, чтобы одни умели управлять, а другие слушаться их и поддерживать. Мы должны показать во всем их ужасе последствия легкомысленных, питаемых мимолетным чувством порывов, чтобы, сохраняя энтузиазм, пробудить в себе политический инстинкт, умение пользоваться обстоятельствами, мужскую энергию и стойкость в труде».
Таким образом, пропагандистские мероприятия инспектора Забельского достигли своей цели, поскольку окончательно оттолкнули всю эту молодежь, занимавшуюся литературой, от отечественных дел, которых она совсем не знала, и посеяли в умах специфическое, чисто клериковское отвращение ко всему польскому. Русофильство во всем – вплоть до религии – считалось в кругах этой молодежи синонимом прогрессивности, критицизма и ума.
В партии вольнолентяев, куда шли все больше сыновья шляхтичей и вообще состоятельных люден, занимались главным образом бездельничаньем; всеми способами отлынивали от уроков и втирали очки учителям, до упаду отплясывали на масляницу, увлекались катанием на коньках, тайной верховой ездой и еще более тайным посещением маскарадов в обществе приезжих актрис и девиц, живущих в Клерикове постоянно. Партия эта не выносила никаких литературных занятий – главным образом потому, что они влекли за собой сверхурочную и внеклассную работу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26