А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Директора тамошнего, Хейстингса, парламент семь лет судил, едва оправдали. Я к тому, что одно дело — свое владение, где как разумеешь, так и поступишь, а иное — компания, да еще, поди, с привилегиями?
— Иначе — никак. Без привилегий, утвержденных высочайшим указом, такое дело не поднять.
— Ну вот. Возьмите банк. Когда бы вы, скажем, за игорным столом миллион просадили, кто вас упрекнет? А здесь копейку в счет ставят.
— Дмитрий Прокофьевич, дело — не на копейки. Григорий Иванович оставил полтора миллиона, а годовой доход от промыслов может быть вдесятеро большим. Если завести корабли, отправлять меха прямо в Кантон, не тащить сушей через Кяхту, втрое з··атраты сократятся. Тесть из плаванья своего вернулся с женой, Натальей Алексеевной, благополучно, за два года в море, да среди туземцев, бед не знали. А как корабль разбился в Охотской гавани, едва не пропали, санным путем до Иркутска добираясь. Не чаяли живы быть. Вот вам и море!
— Николай Петрович, я понимаю вполне, что доставка грузов морем дешевле обходится. Скажите мне вот что. Не одни мы ведь по тому морю плаваем?
— Были испанские суда, английские. Берега описывали Ванкувер. Из Бостона приходят корабли. Так ведь им всем — едва не вокруг света плыть, а у нас под боком все!
— Ну, из Петербурга — не очень-то под боком. Тесть ваш единовладельцем промыслов был?
— Нет. Имел компаньона, некоего Голикова. Но основал все Григорий Иванович.
— Да, конечно. И государыня в восемьдесят восьмом году проект не поддержала.
— Так вы помните о том?
— Разумеется. Поверьте, Николай Петрович, понимаю ваши огорчения. Тесть ваш умер, слетелись охотники поклевать его добро, а до столицы — почитай, два месяца ехать. Но поверьте и вы, государыне теперь не про Америку говорить. Далеко все это от нас, Николай Петрович, а с деньгами туго. Французы заботят, Питту Екатерина Алексеевна не доверяет — ну, как сговорятся с цареубийцами англичане, их парламент короля тоже на плаху отправил во время оно. Вот и судите, велик нам резон в шкурах зверей морских? Порядок колеблется, до окраин ли, Богом забытых?
— Стало быть, Дмитрий Прокофьевич, не видите резона?
— Резон вижу. Да только ныне он авантюрой обернуться может. Повремените!
— Хотел бы.
— И все же, коли совет мой вам ценен, выждите время. По осени, быть может, повернется все иначе. Забота и в самом деле государственная!
— Спасибо, Дмитрий Прокофьевич, на добром слове, коли Бог даст, Проводив гостя до двери кабинета, Трощинский постоял минуту, вприщур оглядывая стол. Усмехнулся, качнул головой — будто ветром соленым в нос шибануло, от фантазий примерещится — и сел за банковские гроссбухи.
* * *
В дом московского первой гильдии купца Евстрата Деларова именитый гражданин города Рыльска Иван Голиков приехал поутру — застать хозяина ему надо было наверняка. Поглядев с усмешкой, как поводит бровями Деларов, положил перед собой ухоженную, чистой ладонью кверху, руку на тяжелый, с резными тумбами стол:
— Полно, Евстрат Иванович! Я ведь у тебя пушнину покупать не обещался. Спросить хочешь, почто приехал, — так спрашивай!
— Неволить не стану.
— Ладно. Скажу как есть. Компания наша американская не одним Шелеховым создана, но заботы на себя брал Григорий Иванович многие. Не стало его — иные дела для всех вчуже оказались, кто бы и взялся, да остальные в том видят покушение на право свое. Видишь, не скрываю от тебя ничего, в прямоте одной ныне благо. Когда бы одни мы были на дальних морях, можно и повздорить меж собой, но, ведаешь сам, иркутские купцы мыслят, у них прав более. Погоди! — жестом остановил подавшегося вперед Деларова. — Я ведь не спрашиваю, с кем ты ныне. Дазай вместе рассудим. Коли и впредь станет всяк в свою сторону тянуть, добра не ждать. Мало того, что иные нам дорогу перебегают, Киселев ли, Лебедев, промыслы заводят, так ссора наша России во зло! Ты не хуже меня разумеешь, если пройдет распря, начнут цены сбивать, запрет, чтобы оружие диким не продавать, разве кто соблюдет? На Кадьяке тогда, будь ружья у колош, не носить Григорию Ивановичу именной шпаги. Нас-то везде сколь — промышленников десяток-другой, столько же ссыльных, на них надежда малая, да якутов сотня, а колош — вдесятеро. Дай им порох — через год-другой плавать в те земли без толку. Рассуди и про американцев, англичан, им распри наши — манна небесная. Или пустое говорю?
— Нет, Иван Ларионович. Все так. Говори далее.
— Так я, почитай, все и сказал. Дело-то ясное, чем убыток поврозь нести, лучше прибыль делить. Ты ведь с Мыльниковым свести меня можешь?
— Коли ты напрямую, чего мне скрывать? Свести могу, да толк будет ли? Они под твое начало не пойдут, да и ты под их — вряд ли, а за шелеховских наследников сказать можешь ли?
— В том нужды нет. Задумка моя — компания, и не для Иркутска только или Рыльска, для всей России, с капиталом миллиона на три. Выпустить акции, пусть всякий, кто желает, деньги вложит да прибыль получит. А править компанией станут директора выборные, сходу пайщиков подвластные, обиды тут никому.
— Задумка хороша…
Голиков сжал резко руку, дернул по столу широким обшлагом. Стукнули звонко о столешницу, как покатившийся орех, пуговицы — жемчуг, в серебро оправленный.
— Чего же недостает нам?
— Да вроде все при нас. Про порох ты ладно сказал, призадумаются Мыльниковы: у них колоши один балаганчик пожгли начисто, промышленники-то сбежали, а вот шкуры, сколь собрали, все прахом пошли.
— Так что?
— Николай Прокопьевич будет на Москве после Пасхи сразу.
— Знаю.
— И это знаешь? Стало быть, встречу вам устроить могу. Но допреж скажи, чтобы без кривотолков. Первое — компания. Далее?
— Вклады — уравнять. Директоров — выбирать всем пайщикам, но никому паев более, чем основателям, не давать. Баранову, что промыслами ныне управляет, безвозмездно дать акций тысяч на семьдесят, а еще ссудить, полезнее того человека нет. И последнее. С Натальей Алексеевной дел не иметь.
— Погоди. Как же так?
— Строптива. Негоже бабе в мужском деле заправлять. Муж ей денег без меры оставил — что с того, не она наживала.
— Что же, ее вовсе доли лишить?
— Обмозгуем. Теперь одного хочу; коли Мылышковы со мной говорить будут, так идти делу меж мной и ними только.
— Это само собой.
— Ну и ладно. А вдовью долю выделим, о том не беспокойся. Христиане мы или нет? Диких и то просвещаем, отец Иоасаф на Ситхе церковь поставил. Вот и Наталья Алексеевна молилась бы за преуспеяние наше, пристойнее сие, чать, чем деньги считать.
— Ладно. Наливочки велеть подать или портвейну английского?
— Пожалуй, английского.
Они выпили не спеша, закусили оранжерейным лимоном, на дольки нарезанным. На улицу Голиков вышел, шубы не запахивая — жарко помнилось, — у возка постоял, вдыхая глубоко, с удовольствием ветерок с Яузы.
Жарким выдалось лето. Солнце подсушило первый укос сена, и копны его светлели среди зелени, у самых петербургских застав, как разбросанные ветром желуди. Тепло оживило императрицу, она снова стала работать перед ужином, понукая отвыкшего от такой прыти Храповицкого.
Люди вокруг нее были сонными, кислыми, словно дождливая осень стояла или пришло опять испанское поветрие болезненное, дыханием передающееся. Она повелела — быть выезду в Петергоф.
Сборы вышли суетливыми. Князь Платон ходил недовольный от каретных сараев в апартаменты, бурчал что-то сквозь зубы; долго не могли решить, кому в каких экипажах ехать, потому что переданы были шепотом слова императрицы: кто как захочет. Наконец тронулись; дамы оправляли на себе сарафаны, от которых отвыкли порядком за год; пажам раздали балалайки, и они, усевшись тесно, то и дело взрывами смеха перемежали свое треньканье; в иных экипажах шли разговоры — негромкие, без улыбок. Нынче не только оригиналы и сумасброды, многие при дворе пожимали плечами на русофильские причуды императрицы. Сарафаны, балалайки в ответ на сообщения, одно другого страшнее, из Франции — было от чего усомниться в мудрости этаких решений, Конечно, государыня все может, придет в голову — косы и серпы даст в руки камергера, генералам, но — зачем? Якобинцев удивить? Или, может, сиволапым купчишкам, чьи жены ходят по петербургским улицам в сарафанах да кокошниках, как пугала огородные, угодить?
А Екатерина обо всем этом сейчас просто не думала. Три, четыре года назад следовало показать миру, что против безбожной французской революции стоит не кучка аристократов, как то представить тщились гнусные болтуны, Бриссо да Мирабо, а народ русский во главе с обожаемой государыней. И как Петр силком одевал на дворянство платье немецкое, она заставляла шить исконно российские наряды, приложив к этому, как ко всему, что делала, свой методический ум, посылала модельеров в северные деревни перенимать покрой. Но июльским днем 1796 года об этом не думалось, и все равно ей было, во что одеты люди вокруг. Послеполуденное жаркое солнце бросало зайчики от стекол карет, играло на пологой волне залива. Дорога шла у моря, стук копыт гас в шуршании гравия и легком шуме сосен от налетевшего ветерка.
Велев остановить экипажи на лугу, не доезжая дворца, Екатерина, опершись на руку Зубова, почти как раньше легко ступила на траву, вдохнула запах клевера и мяты, раздавленной колесами травы. Давно не было такой свободы в теле, отвыкшем почти от движения, и она, сбросив туфли, босиком пошла к ближней копне сена, опередив встревоженного князя Платона. Копна оказалась мягкой, душистой, хорошо просохшей; Екатерина, не оборачиваясь на свиту, упала в сено ничком, потянулась не спеша, повернулась на спину, рукой прикрыв глаза от солнца.
Лежала она недолго — затекла спина, заломило поясницу, колючки какие-то забились под платье, выступил на висках пот. Поднялась, опершись привычно на поданную без секундной задержки руку, дала вытереть себе лицо большим душистым платком. Из дворца принесли уже скамейки, столики; позвав кого-то из пажей, Зубов быстро проговорил ему несколько слов на ухо и повел Екатерину в тень, к скамье. За ними потянулся двор, но едва сделали шагов десять, стайка пажей с возгласами напала на князя Львова; опрокинув его наземь, засыпала сеном и разбежалась, прежде чем возмущенный старик поднялся. А Зубов, рассмеявшись негромко, бросил клочок сена на спину императрице и тут же ощутил благодарное пожатие ее руки. Бросаясь сеном, забегали по лугу придворные, а Екатерина, присев на скамейку, вытирала украдкой пот со лба и улыбалась.
Они вернулись на то же место, когда упал вечер; вели неспешный хоровод сысканные в окрестностях крепостные девушки и стояли кавалеры за спинками качающихся скамеек, оберегая покой своих дам. Екатерина, обирая лепестки поданного ей цветка, улыбалась легко и радостно.
* * *
В среду, 1 сентября, отменен был вечерний концерт в Эрмитаже. Протасова, улыбаясь, передала музыкантам слово в слово извинения императрицы — государыня несчастна более них, ибо они лишены труда, она же — удовольствия. Уголки губ приподнял в ответ Кардон; едва дослушав, повернулся к приставленной у стены виолончели Дельфини; церемонно поклонился Диц, скрипка торчала у него под мышкой, как шпага в огромных ножнах. Музыканты ушли; в комнату, что окнами на Дворцовую площадь, подали для Екатерины блюдо со свежими яблоками и вишнями, бокал смородинового морса.
Статского советника Моркова велено было пропустить, едва придет, и императрица узнала его по торопливым, не задержавшимся ни на миг на лестнице и в приемной шагам. Повернулась в кресле раньше, чем открылась дверь:
— Что, Аркадий Иванович?
— Сбылось по воле божьей, матушка,
— Подписано?
— Еще нет, но король согласился с устного прочтения, а герцог заверил, что дело решено.
— Так… — Екатерина нахмурилась, ощутив мгновенный укол беспокойства. С чего бы косоглазому так ратовать за свадьбу? Не гатчинский ли в том умысел? Герцог Карл — масон высокого градуса, а корни ордена сего в огороде у наследничка не повыдерганы, даром что в Шлиссельбурге хороший заложник имеется.
Морков почувствовал ее беспокойство и заспешил словами:
— Король цесаревной Александрой столь восхищен, что видеть ее желает постоянно. Завтра с утра на прогулку ее пригласил и столь настаивал, что подписание статей провести решено по возвращении их.
— Настаивал?
— Просил, матушка. Так мы согласно с князем Платоном решили: после прогулки и подпишем.
Императрица нахмурилась снова. Мелкий расчетец достоин был политиков заурядного немецкого княжества, а не великой России. Но представилось недовольное лицо Платоши, обиженно кривящего губы всякий раз, когда что не по его, или замолкающего напрочь, и Екатерина ничего не сказала Моркову.
…Помолвка Густава IV, короля Швеции, и Александры Павловны, внучки императрицы российской, назначена была в Тронном зале на шесть часов. Прибыли архиепископы петербургский и новгородский; собрался двор; перешучиваясь с подававшими ей наколки сестрами Зверевыми, выбирала прическу перед зеркалом в туалетиой комнате Екатерина. Она не спешила: если там, в Тронном зале, подождут часок, торжественнее будет помолвка, таковы люди. Да и негоже ей являться раньше мальчишки, задержавшегося на прогулке. Как только подписаны будут бумаги, Морков их принесет, и можно будет идти. День сегодняшний — один из тех, коими оправдано будет перед Богом царствование Екатерины Великой; отныне — мир, дружба со Швецией, а значит, вместе со шведской армией можно отправить корпус в Берлин. Она не решила еще — идти в Берлин Суворову или отправить для вразумления прусского короля Репнина, а фельдмаршалу выделить другую армию н бросить ее на Рейн, может быть — морем в Гиэнь. Не и первый раз русским кораблям греметь пушками у берегов Италии; почему бы и не далее, к Мелькартовым столбам? Англичане без славы высаживались в Тулоне, но ведь они чужими руками воевать горазды. Много союз со Швецией значит; ведь пока с ней вражда, всякое дело затевая, следует помнить о кораблях, коие нежданно вырасти могут из тумана едва не под окнами Зимнего. Но теперь…
Минул час, второй. Стемнело. Оплыли третьи свечи. Никто не готовил для собравшихся в Тронном зале еды и питья, да и подумать было грешно, чтобы здесь сновали лакеи с подносами, раздавалось чавканье. Мужчины облизывали губы, вытирали платками лбы; женщины перестали щебетать, шепоток вспыхивал лишь изредка то в одном углу, то в другом, негромкий, затихая едва не сразу. Минул третий час.
Екатерина, велев расслабить молдован и держать наготове мантию, сидела в кресле тяжело, грузно. Мысли путались, хотелось прилечь. Что могло случиться — перегадала, кажется, все. Заболей Густав, упади с лошади на прогулке — доложили бы. Что же тянут там Безбородко с Морковым? И князь Платон… Будь Потемкин, она не травила бы сердце, ждала спокойно и весело, может, поработала или довязала начатый на той неделе шарф…
Кончался четвертый час. В Тронном зале стояла глухая тишина. Только духовные сидели спокойно на своих местах, шевеля беззвучно губами; двор, званные к торжеству петербуржцы лишь переминались с ноги на ногу да покашливали сухо.
Давно кончились монпасье, мятные лепешки в бонбоньерках, выдохлась нюхательная соль во флакончиках, которые не отводили от губ.
…Императрица улыбнулась, обернулась тяжело, завидев в зеркале Моркова. Возник он бесшумно, будто дьяволом принесенный, — шагов не слышно было.
— Ну, Аркадий Иванович?
— Матушка, не смею.
— Ну! — в приливе нежданно вспыхнувшего гнева, растопившего разом безвольную слабость, Екатерина подхватила стоящую у столика трость, которой все чаще приходилось пользоваться, особенно по вечерам, когда ныли ноги, вскинула над плечом советника:
— Грех тебе, Аркадий Иванович!
— Матушка, не подписывает король.
— Чего?
— Совсем. Слово свое назад берет.
— Почему? Что тянешь?
— Матушка, условия допреж с Зюдерманладским герцогом согласованы, да и король сам со слуха одобрить изволил, А теперь — как будто впервые в бумагах увидел, что домашнюю церковь дозволено иметь Александре Павловне, как тому быть следует, православную. Но ведь разумеется сие, потому как в соглашении было определено, в веру лютеранскую не переходит цесаревна. И вот…
— Так не впервые увидел-то? Кто сей пункт включил? Кто, говори!
— Не смею, матушка.
— Говори, Аркадий Иванович! Бога побойся, под ним ведь ходишь.
— Платон Александрович. Прости, матушка.
Екатерина отвернулась от него в зеркало, глядя тупо, как струйка слюны появляется в уголке рта, не в силах смахнуть платком. Платоша… Вспомнился обед, как спросила она у задумавшегося о чем-то Павла, какого тот мнения… Бог дай памяти, о чем разговор-то был? Павел ласков, вежлив был в тот день, находит на него и такое. Куртуазно улыбнувшись, ответил: согласен с Платоном Александровичем. А Платоша, надменно бровь вскинув, молвил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27