— Как скоро будут они в Хиве?
— При дневном переходе тридцать-сорок верст, надо полагать, не позднее мая.
— Долго, долго, Христофор Андреевич! Кто знает, не станут ли персы и турки, после присоединения к нам Грузии, искать себе союзников в Бухаре, Коканде, Хиве; а европейские дела и вовсе требуют торопиться. Лизакевич сообщил из Рима: Пнй VII готов отдаться под наше покровительство, готов перенести святой престол па Мальту. Я говорю вам вещи, о которых никто не должен знать потому, что цена похода Орлова огромна!
Павел проводил Ливена через круглый кабинет, меж статуй жрицы и весталки, расставленных на постаментах севрских ваз. Остановился под вделанными в стену часами, когда-то висевшими в садовом домике Петра. Серебряная стрелка встроенного в часы термометра опустилась ниже двадцати градусов. Павел прищурился на подмороженное снизу, по краю, оконное стекло, мягко коснулся локтя Ливена:
— Поторопите их!
Вечером был маскарад. Больше трех тысяч петербуржцев танцевали едва не до двух часов утра. Ушедший спать без четверти десять Павел несколько раз по дороге в спальню останавливался, прислушиваясь к музыке, голосам, шороху и перестукам полов, непривычных к мазурке. Дом его наполнялся жизнью.
* * *
Два месяца, минувшие после Рождества, Павла не покидала нервная, беспокойная жажда видеть Шевалье, говорить с ней. На спектаклях, ловя каждое слово, жест, паузу, он застывал напряженно, локтями опершись о барьер ложи. Казалось, на сцене она была искреннее, чем наедине.
Все, кроме этой женщины и марша по заснеженным оренбургским степям корпуса Орлова-Денисова, движение которого ощущалось почти физически, будто слышны были за тысячи верст скрип телег и всхрап лошадей — все для императора подернулось дымкой. В первый день марта он выслушал равнодушно доклад Ростопчина о разгроме английским флотом Копенгагена. Пришепетывая от волнения, канцлер говорил жарко, торопливо:
— Город разрушен до основания. Эскадры столь мощной Англия не выставляла еще, более трех тысяч пушек у Паркера и Нельсона. Идут на Петербург. Я полагаю, ополчение надо созывать, войска регулярные подтянуть не успеем. В устье Невы корабли затопить с балластом, укрепления кронштадтские снести, все равно не удержим, так пусть врагу не достанутся. А в дома, что ближе к набережным стоят, заложить пороховые заряды, чтобы, когда десант высадится, отступая, взорвать…
Глаза Ростопчина поблескивали, выбившаяся прядь волос трепетала над ухом, и императору неудержимо хотелось ее поправить.
— Федор Васильевич, о разумных мерах согласуйте с Ливеном. Что до минирования домов и затопления кораблей в Неве — пустое.
— Как пустое, государь? Соблаговолите мне оборону довержгь полностью! Ни одному британцу уйти не дадим!
— Оставьте. Дельное передайте Ливену. Идите.
Дернувшись от подступившей нежданной изжоги, канцлер вгляделся в спокойное, чуть грустное лицо императора и, не в силах, да и не желая справиться с горечью, раздражением, гневом, бросил на стол бумаги, шагнул вперед:
— Ваше величество, от нежелания вашего делами заниматься, милость Господня нас не спасет. Бог на корабли английские не дунет, парламент флот обратно не призовет, а коли и призовет, гонец не доспеет. Коли желаете с француженкой своей прохлаждаться, воля ваша, но доверьте людям, способным к тому и о государстве радеющим, спасти его. Выбирайте между честью монарха и шлюхой…
— Ты не смеешь.
— Смею, коли правда! Она с Кутайсовым спала, я то могу доказать!
— Хоть бы и так, не смеешь!
— Ваше величество, от боли это, за вас и государство!
Павел сощурил глаза, наклонил слегка голову к плечу, ощущая, как приливает злая, веселая ярость. Впервые за беспросветные зимние недели, с ночи, когда снизошло озарение и дан был приказ о походе на Индию, ощутил он себя счастливым. Не в его силах поторопить казаков в оренбургских степях, не в его власти душа проклятой, ненавистной, желанной женщины, но он еще император, и отомстить — в его власти. Качнувшись на каблуках, он негромко, сквозь зубы, выговорил:
— Я не отбираю у вас орденов и графского герба — это все равно что подбирать их из грязи. Я даю вам полную отставку. Вы — ничто. Вон отсюда!
…Ночью, отрывая на мгновение губы от плеча Дениз, он прошептал ей на ухо:
— Ты не права. На свете есть вещи, трогающие душу.
Негромкий смех в ответ, движение губ навстречу.
— Подожди! Я прогнал сегодня Ростопчина.
— Бог мой, за что?
— Неважно. Я понял: власть не дает силы творить добро, но для зла — довольно.
— Жить, чтобы мучить себя?
— А может быть, это и есть — искупление? Мир полон греха, зло должно переполнить меру, чтобы все рухнуло и настало царство Божие… впрочем, если так, мне следовало его оставить.
— Кого?
— Да сумасшедшего Федьку, кого еще?
— Почему ты так его зовешь? Он на самом деле не в своем уме?
— Так его звали при дворе матери. Ее словечко. Знаешь, раньше мне мерзостью казалось все, что шло от нее, а теперь…
— Ты ее понял?
— Да. Ей мнилось, будто лучше нее никто не может править Россией. Но теперь я знаю, это всего лишь игра…
Слово сорвалось нежданно, ему думалось что-то иное, растаявшее в затопившем мозг пламени озарения. Отбросив одеяло, не замечая холода пола, шагнул к окну, отдернул занавесь, чтобы видеть лицо Дениз, обернулся:
— Просто игра. Выходишь из-за кулис, проговариваешь первую реплику и начинаешь жить тем, что в пьесе. Но спектакль кончается, все расходятся по домам, к своим делам, а ты — остаешься в пустоте. Мать была счастливее меня лишь тем, что не чувствовала этого, хотя, быть может… Что самое страшное для актера?
— Потерять роль? Забыть слова?
— Не то, не то!
Вспрянув на колени, она притянула к себе Павла, гладила торопливо его голову, плечи:
— Иди сюда! Холодно, простынешь!
Вздрогнув, как от прикосновения змеи, он высвободился, отступил к светлеющему предрассветной дымкой окну:
— Не лги! Ты знаешь, самое страшное — понять, что не хочешь играть.
— Да.
— И тогда перестаешь верить в Господа?
— В Господа тоже.
— Послушай… Тебе ведь тоже бывает хорошо со мной. Может быть…
— Нет.
— Но почему?
— Потому, что я не люблю вас.
От стен тянуло холодом, и, обхватив руками покрывшиеся мурашками плечи, Павел присел на край постели, закутался в одеяло, стараясь не смотреть на лежащую удивительно тихо женщину. А за окном, заливая пурпуром выметенный за ночь ветром лед Фонтанки, подымался рассвет.
* * *
Утром 11 марта генерал-губернатор столицы, как обычно, делал доклад императору. Потеряв нить, Павел на какой-то миг вовсе перестал слушать — губы генерал-губернатора шевелились бесшумно, подергивался кадык…
— Петр Алексеевич, скажите…
— Да, ваше величество.
— Скажите, вы помните полковника Грузинова?
— Но, ваше величество!
— Нет, мне просто вспомнилось. Как вы думаете, он знал, чего хочет?
— Все заговорщики безумны, ваше величество. Законопослушный подданный желает того, что указывают власти, а бунтовщики — это люди, возмечтавшие о невозможном. У одних бред более стоек, они воображают себе какое-то устройство мира, не похожее па нынешнее. Во Франции таких было довольно, и мы увидели въяве видения бредовых снов.
— Так если этим людям удается задуманное, случившееся можно назвать безумием власти?
— Скорее, властью безумия, ваше величество.
— Ах да…
Оглядывая рассеянно мундир Палена, Павел приметил оттопырившийся карман и, ощутив озорное желание подшутить, быстрым движением наклонился и вынул сложенную вчетверо толстую бумагу.
— Так, Петр Алексеевич, ваши любовные письма солидны, как все, что вы делаете.
Заслонясь рукой от потянувшегося было за своей бумагой Палена, он развернул лист и увидел аккуратно, в дна столбика выписанные полсотни имен.
— Список? Не заговорщиков ли?
Генерал-губернатор, уже совладав с собой, улыбнулся широко:
— Ваше величество, если бы это был список заговорщиков, первой должна моя фамилия стоять, ведь во всякий заговор, будь он наяву, генерал-губернатор обязан проникнуть, чтобы обезвредить его. Это же, видите ли, список клуба нового, не совсем пристойного, правда…
Глядя ему в глаза, Павел, во внезапном просветлении, понял, что Пален лжет. Отступя на шаг, швырнул к его ногам листок, качнулся на каблуках и, не сказав ни слова, повернулся к двери.
…Вечером, за ужином, прохаживаясь, как он любил, вдоль стола, за которым сидели одиннадцать званных им гостей, Павел вспомнил, как впервые разглядывал принесенный Баженовым чертеж Михайловского замка. Архитектор, щурясь без очков, которые забыл вынуть из кармана, беспокойно следил за движениями его руки, едва не касавшейся листа, наконец не выдержал:
— Осторожнее, государь!
— Не беспокойся. Теперь ни о чем не беспокойся, — проговорил, не оборачиваясь на него, Павел.
А чертеж был строен, полон воздуха и света, как все, к чему прикасался Баженов…
Внесли последнюю перемену, подав привезенные сегодня лишь с фарфорового завода тарелки с росписью — фасад Михайловского замка. Пройдя быстро на место свое во главе стола, император бережно взял фарфоровый диск в ладони, поднял, коснулся губами темно-фиолетового фронтона — и повернулся к невестке:
— Вам нравится этот дом?
— Государь, стены сыры еще, холодно по ночам, — проговорила она живо и тут же осеклась, получив под столом толчок от мужа. Павел, услышав движение, вскинул взгляд на Александра:
— Вы полагаете всерьез, что мне следует слышать только то, что приятно?
— Нет, но…
— Так не мешайте тем, кто говорит правду, хотя бы случайно.
За десертом никто, кроме Кутузова, перемолвившегося с соседкой, крепок ли лед на Неве, не проронил ни слова. Поднявшись из-за стола, Павел жестом пригласил с собой Александра и, слыша шаги его за спиной, дошел молча до дверей своих покоев, остановился. Не глядя на сына, проговорил негромко:
— Знаешь, что мне сказал сегодня Пален? Революция — безумие. Но он не знает еще, что и власть — тоже безумие.
И, не дожидаясь ответа, притворил за собой дверь.
* * *
Стряхивая крупные комья снега с сапог, широким шагом вошел Пален в прихожую зубовского дома, оглянулся по сторонам, уверенно двинулся вверх по лестнице. Платон вышел на площадку, когда Петр Алексеевич уже поднялся; заулыбался, протянул руку, стал пропускать вперед.
— Вот что, Платон Александрович, — остановившись в дверях, густо, негромко сказал Пален, — время наше вышло. Паркер в двух днях от Кронштадта, вчера я от Ливена узнал — двадцать тысяч казаков посланы в Индию.
— Боже мой…
— Господь, может быть, и поможет, если не нам, так англичанам или хотя бы Бонапарту. Молиться, однако, дело особ духовных. Никита Петрович в деревне своей Цинцинната изображает, словно к нему, как к Джорджу Вашингтону, депутации явятся, звать на управление страной, вы же, смотрю, Делольма читаете?
Зубов, покраснев слегка, обернулся на столик, где, идя к дверям, оставил книгу, кивнул.
— Что же, английская конституция уважения заслуживает. Книгу-то от Воронцова получили или из Парижа?
— Клингер дал.
— И это неплохо. Вот что, князь Платон!
Пален сузил глаза, шагнул вплотную, припирая Зубова к косяку:
— Нам далее отступать некуда. Вышло время! Извольте сегодня вечером быть у Талызина.
— Когда?
— Вечером, Платон Александрович! В Михайловском ныне ужин, так ведь вы знаете, когда там заканчивают.
И, обернувшись резко, Пален пошел вниз по лестнице.
…В начале одиннадцатого он взбежал по крыльцу талызинского особняка, отодвинув в прихожей обвисшего на дверной ручке мертвецки пьяного поручика-преображенца. В большой гостиной, где человек восемьдесят гвардейских офицеров сидели вокруг сдвинутых столов, было удивительно тихо, и, когда Петр Алексеевич вышел во главу стола и поднял налитый ему тотчас бокал шампанского, голос его прозвучал резко и звонко:
— За государя Александра Павловича!
Мосты и рвы Михайловского замка только в детской игре могли сойти за укрепления, потому что дети не умеют еще предавать свое знамя и свою клятву. Две кучки офицеров, вместе пробежав по аллее, разделились у входа. Те, которых вел Бенигсен, замешкались в дверях, столпились внизу лестницы, по которой, ступая осторожно, стали подниматься четверо. Бенигсен сам постучал в дверь, ведущую с площадки налево, и когда камердинер Павла проснулся наконец и, не открывая, спросил, что случилось, — кивнул адъютанту Преображенского полка Аргамакову. Сглотнув комок, тот, прижавшись щекой к двери, негромко сказал:
— Откройте, это дежурный адъютант Аргамаков с рапортом.
— Но ведь ночь еще!
— У вас остановились часы. Откройте, настало утро.
…Проснулся он незадолго до полуночи. Подошел к окну, отодвинул занавесь, вгляделся. Огоньки факелов метнулись от экзерциргауза по аллее. Приложив ухо к стеклу, можно было услышать скрип промерзшего за ночь снега под сапогами.
И тут его охватила животная, нерассуждающая жалость к себе. Господи, да как подумать можно было об этом всерьез, кто смеет судить жизнь, хотя бы и собственную?! Как можно запутаться среди пустых, зряшных вопросов — что есть власть, для чего жизнь; как можно сетовать, что Бог не дал тебе чего-то, коли есть у тебя тело и душа? Мечтать о любви, приказывать людям, решать судьбу государства — как мелко все это, когда можно просто жить в крохотном домике где-нибудь на окраине тихого чистого городка, читать в газетах о войне между Наполеоном и натравленными на него Питтом монархами Европы…
Топот доносился уже с лестницы. Оглядевшись, Павел метнулся к двери в покои жены, дернул отчаянно, еще раз; всплеснув руками, побежал обратно в спальню и, услышав шаги совсем рядом, не думая больше ни о чем, бросился в камин, где не разводили сегодня огня.
Кучка офицеров, ворвавшись, заполнила комнату холодом, хмельным, шумным дыханием. Сдернув полог постели, Бенигсен ткнул под кровать шпагой, прислушался и проговорил вальяжно:
— Ну, государь! Полно прятаться, выходите!
Павел вздрогнул, выпрямляясь, словно услышал имя свое, стоя в строю. Государь!
Миг перед смертью долог. И он успел вспомнить все — теплые, мягкие руки бабушки, Елизаветы Петровны; впервые увиденный портрет отца, тайком принесенный Порошиным; книги в переплетах золоченой кожи, а потом, как нарастающий вихрь — губы Нелидовой; взгляд Анны, безумный от вальса; сияние в полутьме разбросанных па подушке волос Шевалье; боль, ярость, тоску… — прежде чем, ступив из холодной золы, через решетку, в комнату, спросить:
— Что вам угодно, господа?
…Платон Зубов, выйдя из спальни императора, когда тот еще был жив, метнулся было в библиотеку, но, испугавшись молчаливой темноты, вернулся, сбежал по лестнице на первый этаж. Там горел уже свет, сновали какие-то люди. Пройдя три или четыре комнаты, Зубов в дверях отбросил мешавшую портьеру — и увидел неподвижно стоящего посреди комнаты одетого в зеленый мундир Константина.
— Ваше высочество!
— Что там?
— Не знаю. Я не видел, не видел!
— Чего не видели-то?
— Я только зашел в спальню и вышел сразу, там Бенигсен, Яшвили, другие!
— Ну, Платон Александрович… — Константин, пожав плечами, сощурился насмешливо, — qui s’excuse — s’accuse.
Он подождал мгновение, криво усмехнулся и, отвернувшись, быстро ушел в комнату жены. А Зубов остался стоять в оцепенении у дверей, уставясь на раскинувшуюся против окна, на продолговатом постаменте, статую, подлинник которой, он знал, возлежит бесстыдно в угловой зале Виллы Боргезе.
* * *
Михайловский замок, отсеченный от города магической пентаграммой, стенал и вспыхивал сполохами, а широкими улицами Санкт-Петербурга нес ветер золотистую под фонарями поземку, исчезающую в темной пустоте теней домов. Не светилось ни одно окно; выметенные ветром улицы белели смутно на окраинах, желтыми пятнами под фонарями разбегались от Дворцовой, Миллионной.
Темен был и особняк Ливена. Днем ранее граф получил коротенькую записку от государя: «…если вам не довольно двух недель, чтобы избавиться от простуды, придется искать более крепких здоровьем, способных нести обязанности свои». Ответа не потребовалось, бумагу доставил не фельдъегерь. Видно, писалось ввечеру, у Гагариной. Намеки, что именно мужем Анны готов император его заменить, доходили до Ливена еще двумя днями раньше, в доброхотах недостатка не было. Но выздоравливать было не время, это Христофор Андреевич чувствовал, и потому прочел и положил записку в шкатулку прожилчатого уральского камня, велел подавать микстуру. Наутро встал в начале девятого — время быть у службы минуло.
После завтрака, прохаживаясь в халате по кабинету, Христофор Андреевич примерял к себе неожиданное, новое: не служить. Ведь если просчитался он, обмануло чутье — теперь государь не простит. Он пытался вспомнить чувства и мысли хотя бы одного дня, принадлежавшие только ему, графу Ливену, а не военному министру России — и не мог.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27