А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Все-таки в наш театр, при максимальном наполнении и
переполнении, помещалось до полутора тысяч человек. . . Кроме того. . .
Кроме того, надо было заставить пойти на этот спектакль и жену. . . За одно
уж. . .
Осознавши свою идею, я стал работать над ее осуществлением. Прежде
всего, надо было выбрать максимально многомодный спектакль. . . Но это еще
не так трудно. Труднее был второй вопрос -- вывести жену на спектакль. Это,
действительно, было трудно. Ведь я же никогда, буквально ни разу не водил
жену в театр, да и сам был всего два раза. . . С женой я к тому же почти
совсем не разговаривал. А тут надо было -- что же? Приглашать пойти в театр?
Почему? Зачем? Как это вдруг в театр? Наконец, третью трудность я уж и не
считал за трудность. Это -- самый поджог. Тут я всецело надеялся на свое
прекрасное знание всех мельчайших закоулков театрального здания, и поджечь
этот карточный домик не стоило никаких трудов. ..
Спектакля долго не пришлось ждать. В первый же большой бенефис я
назначил осуществление своей идеи, и еще задолго начал подготавливать жену к
этому вечеру. Тут были небольшие трудности.
Однажды, вернувшись со службы, я сделал очень добродушный вид, сел за
обед вместе с женой (чего раньше почти не бывало) и произнес с беззаботным
выражением лица:
"Лидия, почему ты все время сидишь дома? Отчего ты не пойдешь никуда в
театр, на концерт, в цирк? . ."
Лидия была, конечно, премного удивлена. Она в жеманных выражениях стала
слабо оправдываться, ссылаясь на занятость по хозяйству. Но первая победа
была мною одержана: самая идея пойти в театр ей понравилась. А это было
самое важное. У стариков появилось ко мне даже какое-то нежное чувство. Они
сразу стали меньше говорить и меньше меня упрекать; и я замечал, что они
гораздо больше шепчутся между собой, чем говорят что-нибудь вслух.
Лидия также как-то вдруг стала мягче и нежнее, хотя я и не отвечал на
эти внезапно появившиеся нежные взгляды и какую-то едва заметную плавность
телодвижений. Я ведь не привык ни к каким нежностям, да и надо было во что
бы то ни стало довести до конца свою идею. . . А какие же там еще нежности?!
Дня через два после моего первого приглашения пойти в театр, вечером, перед
сном, разыгралась было даже вполне сентиментальная сцена, но она, конечно,
не могла меня тронуть. Было поздно, слишком поздно... Вечером, когда оба мы
раздевались в своем углу и были готовы лечь -- жена на постель, а я на свой
короткий, хватавший мне только до колен, диванчик, --- вдруг она подошла ко
мне, обвила мою шею руками и навзрыд заплакала, заплакала долгими, горячими
слезами и долго не отпускала меня, не будучи в состоянии сказать ни одного
раздельного слова. Старики почему-то вдруг проявили необычный такт: они не
только не вмешались в эту сцену, но даже и с своих мест, за стенками нашей
ширмы они не проронили ни одного слова вслух и ограничились только едва
слышным шепотом между собой.
Я обнял Лидию и тоже не говорил ничего. Она продолжала рыдать в моих
объятиях.
Наконец, когда рыдания кончились, она тихо сказала мне:
-- "Петр Алексеевич, прости меня. Я во всем виновата. Прости меня.
Прости. . ."
И рыдания опять возобновились с прежней силой.
Я не знал, что ей отвечать. Эта сцена, эти объятия и эти слезы были
впервые за все время. . . Когда она совсем успокоилась, я бережно уложил ее
в постель и сказал, чтобы она следила за собой, не лишала себя удовольствий,
и что мы с ней на-днях пойдем вместе в театр.
На другой день, придя с своей почты, я застал сцену, совсем не похожую
на то, что происходило вчера. Дело в том, что еще вчера я сообщил жене, что
намечавшееся мне повышение жалованья с 15 до 20 руб. в месяц провалилось и
ближайшее полугодие я опять буду сидеть на 15 рублях. Лидия, занятая нежными
чувствами ко мне, забыла об этом сообщить старикам; сцена же, разыгравшаяся
вечером, и вовсе отвлекла ее от мыслей о жалованье. На другой же день, когда
я был еще на почте, она сказала, наконец, старикам об этом, и те подняли
скандал, нещадно браня меня и всячески обзывая ее -- за что, неизвестно. Чем
я был виноват, что мне не прибавляют жалованья и чем в особенности была
виновата Лидия? Когда я пришел домой, я застал скандал в самом разгаре,
причем плакали все трое, не исключая и старика. Кто из них и кого в чем
обвинял, я не знаю. Но когда пришел я, они все обрушились на меня. Я и
плохой сын, я и негодный муж, я изверг, я эксплуататор, я дармоед, даже хам
и живодер. . .
Не стоит, Ванюша, передавать всего. Старики озлобились не на шутку, но
Лидия к вечеру отошла и стала помалкивать. А на другой день было видно, что
ей все-таки очень хотелось пойти в театр. И я ей обещал, что на будущей
неделе я поведу ее на парадный спектакль, где будет вся интеллигенция нашего
города. . .
6
Подошел день избранного мною спектакля.
Нельзя было откладывать все на самый день. Надо было подробно осмотреть
все здание и проверить, осталось ли внутри то же самое расположение
помещений, что и раньше, и не было ли произведено какого-нибудь капитального
ремонта, который бы изменил планирование внутренней площади. Самое главное,
это был для меня огромный подвал, тянувшийся под всем зданием и занятый
всяким мелким хламом, -- ящиками, стружками, бочками, картонными колоннами,
различными частями сцены, императорскими и царскими тронами, стоячими
деревьями и пр. принадлежностями сцены, которые по мере надобности
выносились наверх и опять сносились назад, по миновании надобности. Если
этот подвал был цел, -- все было спасено. Если же этот подвал был
ликвидирован или если в него нельзя было проникнуть, то все мое предприятие
ставилось под вопрос. В самом деле, как было обойтись без подвала?
Накануне спектакля, вечером, я пошел на разведку. Подвал оказался
вполне таким же, как и в наше с тобою время. Не успевши еще подумать, как
попасть в этот подвал, я заметил, через маленькое окошечко, спускающееся
ниже уровня тротуара, что в подвале кто-то есть и виден свет слабой
керосиновой лампы. Кто-то вошел в подвал и долго внимательно рылся там в
хламе, -- по-видимому, разыскивая какие-то мелкие вещи, нужные для того или
иного спектакля. Тусклый фонаришка был достаточен для того, чтобы я убедился
в полной сохранности подвала.
Как проникнуть в подвал, это я знал очень хорошо. Туда вела дверь за
кулисами на лестницу, круто спускавшуюся под сценой. Проникнуть туда
незаметно -- можно было только во время спектакля, когда все за сценой
заняты представлением и никто не обращает внимания на эту маленькую дверь.
Надо было обязательно проникнуть туда накануне, чтобы расставить банки с
керосином и пузырьки с бензином и чтобы не перегружать себя в самый день
спектакля.
Прошмыгнуть в эту подвальную дверь не составило никакого труда. Мы с
тобой так часто околачивались там за кулисами около этой двери и настолько
хорошо знали все порядки и обычаи, царившие за кулисами, что прокрасться
через эту дверь в подвал мне удалось в какие-нибудь пять минут.
Банок и сосудов в подвале было сколько угодно. Я захватил с собою
только бутылку керосина и два пузырька с бензином. В трех местах я устроил
небольшие костры из хлама, которым был наполнен подвал. Эти костры были
облиты керосином. Пузырьки с бензином были расставлены недалеко от окошек в
подвал, чтобы можно было зажечь их при помощи длинной палки, просунутой в
эти окошки. Стоило только взять паклю на длинном шесте, зажечь ее и
коснуться через окошко приготовленных мною куч, как пожар в несколько секунд
уже должен был начаться, по крайней мере, в трех местах. Кроме того, места
эти были выбраны с тем расчетом, чтобы в случае, если воспламенится потолок
подвала, то есть пол партера, чтобы обеспечен был провал стены, отделявших
два яруса лож и галерею от фойе. Этого было вполне достаточно для того,
чтобы публика не могла выйти в двери; она должна была рухнуть вниз вместе со
всеми ложами. Длинную жердь с прикрепленной на конце ее паклей я также
приготовил и положил в укромное место около театральных сцен.
Все было готово, и я спокойно заснул.
На другой день. то есть в самый день спектакля, я проснулся с
настроением, которое надо назвать не больше и не меньше, как каким-то
торжественным. Так бывало в детстве накануне великих праздников, когда в
доме все чистят и моют, на кухне готовятся вкусные кушанья и вся атмосфера
дома пропитана скрытым торжеством, подготовкой к великой радости, которая
вот-вот наступит. Проснувшись утром, я чувствовал сильнейшую, хотя и скрытую
радость и предвкушал свое счастье, когда, наконец, я исполню свой долг и
осуществлю идею, которая уже начинала мешать моему существованию. Давно уже
я не испытывал такого спокойствия, такой ровной и тихой радости, как в это
утро, когда, еще не одевшись, я лежал в постели и мечтал о своем торжестве,
которое должно было состояться вечером.
Придя со службы, я начал разговор с женой о театре. Уже несколько дней
назад билеты были взяты; и жена, видимо, с удовольствием и нетерпением
дожидалась этого вечера, которого не суждено было ей пережить еще ни разу за
всю нашу совместнуюю жизнь. Она притихла и кроме двух-трех язвительных фраз
ничего не сказала мне особенного. Часа за три до выхода в театр она стала
одеваться, завивать свои грубые желтые волосы, разглаживать оборки на
платье, бесконечное число раз примеривать браслеты и брошь и пр. Старики,
которых после некоторого умягчения прорвало в связи с отказом в повышении
мне жалованья, так и не вернулись к своим чувствам, появившимся было после
моего приглашения их дочери в театр. Последними словами, которые они бросили
нам вслед, когда мы вышли в театр, было:
"-- По театрам ходит, а жрать нечего!"
Я почему-то даже взял извозчика, -- чтобы доставить жене полное
удовольствие.
Когда мы вошли в театр и заняли последний ряд партера, публики было уже
довольно много. С каждой минутой количество народа росло и росло; и к началу
спектакля набралось столько публики, что были заняты даже проходы, --
сначала приставными стульями, а потом и просто толпой стоявших и жаждавших
увидеть и услышать блестящую бенефициантку. Что была за пьеса, -- поверишь
ли? -- забыл, совершенно забыл; и что была за бенефициантка, -- тоже забыл.
Только и осталось в памяти, что была актриса, а не актер, и--больше ничего!
Кто играл и что играл, -- ничего не помню. Хоть убей, -- ничего не помню.
Я просидел с женою два действия. По окончании второго действия (а
оставалось что-то очень много, еще действия три, если не больше), я сказал
Лидии, что у меня сильно болит голова и что я выйду на время антракта на
воздух, а вернусь к началу следующего действия или несколько запоздаю.
С ясным и счастливым настроением души я взял свое пальто в раздевальной
и медленно вышел из театра. Около театра стоял длинный ряд извозчиков в
ожидании разъезда публики после спектакля. Площадь была освещена тусклыми
газовыми фонарями. Я быстро шмыгнул в тень, зайдя за угол театра и
погрузившись в темноту, где не было ни живого существа.
Надо было несколько помедлить, чтобы кончился антракт. Иначе публике
было бы очень легко выбегать из фойе наружу. Я в темноте нащупал свою жердь
с паклей: она была в полной сохранности.
Ты вот подумаешь, Ваня, что у меня были какие-то там идеи, какие-то
сомнения, колебания, что я чего-то боялся, кого-нибудь жалел, опасался за
себя или других? .. Эх, Ванюша! Святая простота! Ничего-то ты не понимаешь,
и--не поймешь ничего! Тут, брат, откровение надо иметь. Из пальца это не
высосешь. Ну, ладно... Раз уж начал рассказывать, доскажу до конца.
Да, впрочем, и рассказывать нечего. Зажег паклю, просунул в окошко,
коснулся приготовленных куч. Все вспыхнуло моментально. Я преспокойно
свернул в соседний переулок и мог свободно пройти с десяток улиц и
переулков, прежде чем должна была подняться тревога. Но я не уходил так
далеко. Мне хотелось присутствовать здесь на пожарище, а в суматохе все
равно никто на меня не обратил бы внимания. И я с легким нетерпением ходил
по соседнему переулку, в минуте ходьбы от театра.
Тревога очень долго не поднималась. Уж не потух ли пожар? Однако
подойти к театру и посмотреть в окошечко было бы опасно. И я с возрастающим
нетерпением продолжал гулять по соседнему переулку.
Прошло, по крайней мере, с полчаса. Наконец, раздались слабые возгласы,
и я поспешил к театру. Картина была совершенно спокойная и скучная. Театр
стоял как ни в чем не бывало, а со стороны, куда я подошел, не было ни
одного окна и ровно ничего не было видно. Конечно, в подвальное окошечко
можно было все увидать, но я не решался подойти вплотную. Только вдруг
выбежавший из театра человек, без шапки и пальто, кричал во все горло:
"Пожар, пожар, пожар!!!" По-видимому, перед этим тоже выбежал один такой
человек, и его-то крик я, вероятно, и слышал из соседнего переулка.
Но где же вся прочая публика и почему же нет никакого пламени? Уже
потом я сообразил, что я слишком спешил. Разгореться такому зданию, хотя и
насквозь деревянному, нельзя было сразу. Однако, пожар уже заметили: значит,
огонь, или, по крайней мере, дым, показался уже в зале, а это могло быть
только в том случае, если уже занялся пол. А если занялся пол, то, рассуждал
я, все спасено.
Еще через полчаса весь театр представлял собою пылающий костер, и уже
не было видно ни стен, ни крыши, ни переднего фронтона, а только одно пламя,
уходившее в темное, тусклое небо.
Ну, вот тебе и весь рассказ... Понял? Ну, что тебе еще прибавить?
Прибавлю то, что прочитал я в местной газете на другой день после пожара.
Оказались сгоревшими заживо 485 человек и получившими тяжелые ожоги 522
человека. Остальные душ пятьсот спаслись. Среди сгоревших была и Лидия. Да
это и не удивительно. Я знал, что это будет именно так.
Домой я не пошел. Да и куда? К этим старым сумасбродам? Нет, домой я не
пошел, да и всякий "дом" как-то вдруг взял да и кончился. Я сразу куда-то
уехал. Не возвратился я и на свою проклятую почту. Но с тех пор вот уже
сколько лет не могу две ночи переночевать в одном месте. Гонит меня что-то с
места на место и гонит непрестанно, непрерывно. Не могу, не могу жить в
одном месте. И служить бросил тогда же и -- раз навсегда! Довольно! Ванюша,
чекалдыкнем еще разик!
Петя, не дожидаясь согласия, хватил еще полграфинчика и стал заметно
хмелеть. Щеки его уже давно порозовели, и его стало разбирать. Однако он
говорил очень хорошо и складно, только стал произносить несколько медленней,
как бы вдумываясь в каждое слово.
7.
-- Подлецы! Все люди подлецы! -- продолжал Петя, начиная делать
неестественные ударения на словах и употребляя пьяные жесты. -- Еще ни
одного человека не встретил честного! Ишь ты! Понадевали сюртуки да меха!
Подумаешь, и -- правда. А на самом деле все вы мерзавцы! Да, -- мерзавцы!
Вишь ты, -- сидит, чай пьет да бутербродом закусывает. Подумаешь, и на самом
деле человек. А я вижу, --да, да, вижу и знаю, что ты подлец. Куда ни пойду,
везде подлецы. Узнавать, брат, умею. Ты вот небось не умеешь, а я вот по
маленьким черточкам узнаю. Вот по одной складочке на лбу или вокруг рта, по
одному жесту или по манере сидеть или ходить узнаю, что человек -- подлец.
Да, да! Мошенники, подлые душонки! .
Ну, ну, ладно, постой! Не обижайся. Обидно за человека? Ну, не
обижайся, не буду! А ведь посуди сам. . . Какое кругом расслоение,
распадение, разложение! . . Не честного человека я не видал, а просто
человека не видал. . . Да, да, человека не существует. . .
Все это кругом какое-то тягучее, липкое, вязкое. . . Нет ясности,
красоты, нет кристальности. Нет в бытии ничего понятного и четкого. .. Как
жизнь бесчеловечна, как жизнь бесчеловечно непонятна! А хочется чего-то,
простого, светлого-светлого, ясного-ясного и, главное, простого. . . Зачем
эта ненужная сложность, многозначность, многомысленность, зачем эта вечная
несоразмерность, неохватность, это досадное и нудное скольжение жизни, эта
скользкость ее, осклизлость? . . Где начало и конец, где середина бытия? А
вот изволь жить! Жить в условиях внутреннего неразличения, внутренней
безразличности, безразличия жизни, ее вечной однотипности, однообразия,
монотонности, скучной невыраженности, невыразительности жизни -- при всей ее
бездонности и разношерстности!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13