А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Однако бывает, что и он попадает впросак. Однажды он решил прочитать сыну приказ рейхскомиссара Прибалтики Лозе. В приказе говорилось о том, что дети подбирают брошенное русскими вооружение и играют с ним, вследствие чего происходят несчастные случаи. Например, двое детей, один семи, другой девяти лет, подобрали взрыватель от русской гранаты. Хозяин подзывает меня и спрашивает, как выглядит этот взрыватель. Я объясняю. Затем дети положили взрыватель на большой камень у дороги и стали его разбивать булыжником. В результате один ребенок погиб, а другой остался калекой.
На другой день взрыв. Хозяйка, почуяв неладное, выбегает из дома, хватает меня за руку и бежит на дорогу. На шоссе с опаленным лицом сидит Гунар. Рядом валяется другой мальчишка. Сбегаются соседи. Хозяйка, закрыв лицо руками, в ужасе кричит. Я хватаю Гунара, хозяйка с криком вырывает его у меня. Теперь уже я кричу на нее:
- Перестаньте орать! Он невредим, просто испугался.
Это успокаивает, она хватает сына и бежит с ним домой. С другим мальчишкой тоже ничего не случилось, но кое-где поцарапало, рожу опалило, синяки огромные. Испугались оба здорово.
Оказывается, сделали буквально так, как было написано в приказе, взрыватель был именно такой. Положили его, как сказано, на большой камень у дороги. И даже разбивали его в полном соответствии с приказом - булыжником. Результат, впрочем, оказался благоприятным. Ну что же, бывает.
Интересно, что эту черточку в психологии человека подметил Пушкин:
Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья...
Когда мадам позже рассказала о происшествии Бланкенбургу, он со своей обычной улыбкой, спокойно пожав плечами, резюмировал:
- Это ничего. Я и сам, мальчишкой, увлекался такими штуками.
Его выдержкой я всегда восхищался.
Летом 1942 года нас преследуют неудачи. Опять происходит что-то похожее на лето прошлого года. Четверть миллиона советских солдат в мае 1942 года наглухо завязаны немцами в харьковском мешке. Этой группой войск командовал Н. Хрущев, и об этом эпизоде войны он, разоблачая культ личности Сталина, будет публично и обстоятельно говорить на XX съезде. Дескать, он позвонил Сталину в ставку, что дело плохо, продолжать операцию безнадежно и надо бы отойти. Подошел к аппарату начальник генштаба Василевский и сказал ему, что Сталин спит, и беспокоить его он, Василевский, опасается, а потому пусть остается так, как было Сталиным приказано раньше. Вот как, оказывается, все просто на войне. Даже такой человек, как Н. Хрущев, не взял на себя ответственность за напрасную гибель сотен тысяч людей. Как же тогда поступали другие? Н. Хрущев хоть честно в этом сознался.
Взят Севастополь. И там захвачено множество пленных. Дальше пошло еще хуже. Немцы прорвали фронт и могучей волной помчались дальше. Замелькали названия взятых ими городов: Ростов, Воронеж, Ворошиловград, Луганск, Калач, Нальчик и прочие, и прочие. Страшно взглянуть на карту от огромности захваченных немцами поистине необъятных пространств. Тяжелым камнем ложатся на душу их звонкие победные возгласы о том, что они вышли на Волгу и водрузили на Эльбрусе германский флаг.
Опять повторяется разгромный 1941 год. Потом будут писать о якобы планомерном отступлении. Но ведь это абсурд. Какое может быть планомерное отступление, когда прорван фронт и моторизованные части противника несутся по дорогам. Когда его десанты занимают узловые пункты. Когда комкаются боевые порядки, рвется и ломается связь и управление. Хорошо, когда есть резервы, а если их здесь нет, а на переброску нужно время? Что в таком положении делать командующим, когда каждую минуту изменяется обстановка, подразделения разбиты и связь с ними разорвана? И что надо делать солдату, когда противник уже в тылу, приказа об отходе нет, может быть, и есть, но до него не дошел, нет транспорта, чтобы уехать, кругом полная сумятица и никто не знает, что делать?
Однако как всегда, даже в самой черной мгле бывают и маленькие просветы. Поговаривают, что развернулись массированные бомбардировки городов Германии.
Поздняя осень 1942 года. Все надоело. Ворчу на хозяйку, за что она делает мне выговор. Как видно, мы оба надоели друг другу. А однажды во время воскресной работы я не на шутку рассердил хозяина, ввернув что-то совсем неподходящее. Он вспылил и сказал:
- Знаете, Соколов, я всегда считал, что вы - коммунист только на 75%, но теперь я вижу, что вы - стопроцентный коммунист.
В общем, надоело все. Хочется каких-то перемен, хотя и знаю, что на лучшее сейчас рассчитывать нечего. Наконец наступает последний день. Зимний декабрьский день. Работаем у Краузе, в его мастерской. Кончаем винтовую лестницу для подъема на второй этаж. Прямо чудо столярного искусства. Ступени, перила, стойки. Все фигурное, строганное, чистое. Ремесло я освоил, сейчас любуюсь своей работой.
Наступил вечер. Запыхавшись, входит Бланкенбург. Подойдя к Краузе, что-то тихо ему говорит. Краузе молча начинает складывать инструменты. Затем хозяин обращается ко мне:
- Постройка окончена. Спасибо за работу, но больше работы у меня нет. Однако я вас отправлю не в лагерь, а договорился с комендатурой о передаче вас к хорошему крестьянину, у которого работа есть постоянно. Идемте.
Молча идем по дороге, где хозяин вручает мне маленькую - 1/4 литра 30-градусной водки и пару пачек папирос. На душе нерадостно и одновременно безразлично. В комендатуре быстро производят переоформление, и вот я с новым хозяином иду на железнодорожную станцию. Больше Бланкенбургов я не встречал.
Глава 6.
Спире
"Эх, ты, батрак -советский работник".
Народная укоризна
Зал ожидания маленькой станции Саласпилс плотно набит. В углу тускло светит не то электрическая, не то керосиновая лампа. Ждут рижского поезда. Пассажирские поезда ходят плохо и редко - война. Изредка громыхают воинские эшелоны. Пленные сгрудились в углу зала. Хозяева-латыши стоят отдельно. Одни хозяева приезжали регистрировать пленных, другие - брать новых. Пока ждем, обмениваемся скупыми новостями о лагере, о войне, а главным образом, предположениями о новых хозяевах и о своем житье-бытье. Наконец приходит поезд. Кое-как втискиваемся; в вагоне полно, кто сидит, кто стоит. Публика разная: немцы, латыши, хозяева с пленными и всякий другой народ. На весь вагон светит один закоптелый фонарь, так что с трудом различаешь лица соседей. Хотя людей и много, но в вагоне тихо. Больше молчат или разговаривают вполголоса. Должно быть, во время войны всем невесело. Нам ехать до станции Огре - это километров сорок на восток от Риги. Едем не меньше часа.
Станция Огре тоже невелика, и народу выходит немного. На площади несколько саней ожидают приезжих. Лошади аккуратно покрыты попонами. Латыши обсуждают, кому куда садиться и кому с кем ехать. Наконец, разобрались. В наши сани набиваются пятеро: трое латышей и двое пленных. Поехали. Дорога темная, снежная. Большого холода, однако, не чувствуется. На мне шинель, фуфайка, гимнастерка, брюки из мешковины и такая же нательная рубашка. На ногах самодельные опорки из обрезанных старых валенок на деревянной подошве. За плечами вещевой мешок, в котором побрякивает котелок с ложкой, самодельная трубка из корня яблони и коробочка для табака. Дорогой один из латышей рассказывает уже приевшуюся мне повесть о хорошей жизни в свободной Латвии. Разумеется, это так. Но мне-то что от этого? У меня ведь такой жизни нет.
Наконец подъезжаем к дому. Все высаживаются и расходятся по хуторам. Остаемся мы с хозяином, которого зовут Спире. Он немолод, пожалуй, лет под шестьдесят, но бодрый и живой человек, одет как горожанин, даже в шляпе. В доме еле-еле светится одно окно. Лошадь отводит батрак, для замены которого я и взят. Мы с хозяином входим в дом, в довольно обширную кухню. Здесь все закоптелое, темное. Русская печь, плита, большой грубый стол, массивные тяжелые табуретки. На столе в поставке свеча. Вокруг - ведра, канны-бидоны, корзины, мешки. На кухне возится согбенная старуха лет восьмидесяти - мать Спире. Вероятно, на этой самой кухне она проработала всю жизнь. И теперь целые дни она моет ведра, бидоны, варит еду скоту и людям, да мало ли еще что. Правда, на двор она уже не выходит. Вскоре с фонарем возвращается батрак Василий - русский мужичонка лет под пятьдесят, рябой и кривой на один глаз.
Садимся ужинать: хозяин, Василий и я. Старуха обслуживает и с нами не садится - так принято. Еда - обычная, крестьянская: путра - молочный суп с ячменной крупой и превосходный отварной картофель, нарезанный половинками, с белым мучным соусом - зостом. Культура картофеля здесь очень высока - в пищу идут только отборные столовые сорта. И не дай Бог смешать при посадке клубни разных сортов.
Превосходен и крестьянский черный хлеб, который тоже печет эта же вечная труженица. Ужин закончен. Говорю "спасибо", "пожалуйста" - отвечает хозяин. Вот это уже против правил; спасибо говорится за стряпню, а не за еду: еда - это плата за работу. Ответить должна хозяйка, но она или не слышит, или не понимает по-русски. Если это повторится, благодарить за еду не буду.
Не раз я пытался представить себе эту старушку молодой девушкой и не мог. Пожалуй, никакое воображение не способно увидеть молодое в развалине. Не только увидеть, но и преодолеть отвращение. Это естественно. Уважать уходящее из жизни нельзя. Но может быть, нужно хотя бы поблагодарить ушедшее поколение за его дела? И это нет. За что, например, молодежь должна сейчас благодарить наше поколение? Думаю, не за что.
Однако день окончен. Мы с Василием идем в батрацкую комнату, напротив кухни. Мне предоставляется топчан с сенником и подушкой, покрытый домотканым одеялом. Василий ложится на охапку сена, так как завтра он уходит и здесь уже не работает.
Утром поднимаемся рано, еще нет и четырех часов, и сразу идем на скотный двор, шагах в тридцати от дома. Там тепло, просторно. Приятно пахнет молоком, коровами, навозом и чем-то жилым. Слабо светит принесенный фонарь. Животные поднялись, переступают ногами и смотрят на нас. У одной стены стоят девять коров, напротив две лошади и загородка, за которой хрюкают шесть свиней. Здесь же десятка два кур. Петухи кричат.
Василий показывает мне мои обязанности. Сначала сгребаю навоз и бросаю его сквозь откидной люк на задний двор в навозохранилище. Коровы стоят на дощатом помосте, сантиметров двадцати высотой; ширина же его такова, что корова только-только может стоять. Поэтому под коровами всегда сухо и чисто, и навоз падает в бетонный желоб за помостом. Убрав навоз, накачиваю воду в огромный бак под крышей хлева. Из бака вода по трубам идет к автопоилкам, расположенным перед коровами. Автопоилка - это чугунная чашка, вроде половинки арбуза; на ее дне плоский язык, на который корова давит мордой и этим открывает клапан.
Далее через люк в потолке сбрасываю сено и набиваю им кормушки у коров и лошадей. Затем очищаю свинарник и приношу свиньям теплое густое месиво из отрубей и картофеля, приготовленное на кухне хозяйкой.
Теперь начинается самая ответственная работа - доение коров. Первую корову доит Василий. Корова к нему привыкла и стоит спокойно. Под вторую корову на маленькую скамеечку сажусь я. Корова беспокойно оглядывается назад. По совету подошедшего сейчас хозяина привязываю хвост к ноге и оглаживаю у шеи. Затем обмываю теплой водой вымя, вытираю его чистым полотенцем и подставляю подойник.
Начинаю доить. Несколько замирает сердце - как-то получится? Почему-то сразу получается хорошо. Берусь за правый задний и левый передний сосок и последовательно пережимаю пальцы от указательного к мизинцу. Именно пережимаю, а не протягиваю сосок между большим и указательным пальцами, как доит Василий. Молоко в соске тепло и упруго перемещается в руке, и струйка со звоном брызжет в подойник. Корова стоит спокойно и глубоко вздыхает. Меняю соски. Работа идет споро, сказалась привычка к топору, укрепившая руки. Василий возражает против моего способа дойки, но меня поддерживает хозяин, который скоро уходит. Как я узнал впоследствии, способ протягивания соска здесь называют русской дойкой. К концу дойки руки начинают ныть. Надоили почти две полные канны, это не менее чем 80-90 литров. А еще сегодня предстоит вторая дойка. Правда, во вторую дойку молока меньше, но вести ее придется мне одному. Молоко оставляю снаружи у ворот хлева и бодро иду завтракать, помалкивая про боль в руках. Начинает рассветать.
Так пошел день за днем. Утром уборка скота и большая дойка. Днем поездка за дровами и сеном, пилка и колка дров, которых идет неимоверное количество. Кухня топится весь день. Едва успеваю подносить дрова, отруби, муку, картофель. Множество других работ: штукатурю отбитые места в кухне и комнатах, белю печки, починяю крыльцо и т.д. Работы много, но вся она нужная, целесообразная, что создает стимул и интерес к труду.
Затем обед. Меню всегда одно и то же: путра, отварной картофель, сало и молоко. Все это превосходное и без ограничений, не как у Бланкенбурга, где им самим еле-еле хватало. После обеда вторая уборка скотного двора и второе доение. В этих повседневных работах хозяин участия не принимает, вся работа лежит на мне. День заканчивается ужином часов в семь.
Теперь наступает мое лучшее время. У себя в комнате, освещенной только пылающими в печке дровами, я один. По стенам полутемной комнаты бегут блики яркого пламени из открытой дверцы. Лежу на топчане и с удовольствием курю. Именно с удовольствием, а не с нервным тиком, как курят в городах. Табаку у Спире вдоволь - полон чердак. Сам он не курит, но табак выращивает. Курить, однако, удается лишь раза три - четыре в день.
Первое время все тело ноет, потом привыкаю. Полное блаженство. Иногда даже печку закрыть не успеваю - засыпаю, как мертвый. О чем я думаю в эти полчаса перед сном? Да ни о чем. О семье думается мало и редко. Вроде меня больше и на свете нет, а что было, то безвозвратно ушло и не вернется. О женщинах? Тоже нет. Работа, какое-то зависимое положение, длительное отсутствие всякого общества, кроме пленных солдат, немцев, латышей, как-то внедрили в сознание мысль, что больше ничего нет и не будет. А что было раньше, это как во сне или в тумане. Да и прежняя жизнь, если и вспоминается изредка, то тоже не больно весело.
Я совсем не моюсь. Руки и лицо после бритья мою по-латышски - в тазу, а тело не мою. Латыши моются дома в корыте, а я - никак. И ничего, каких-либо запахов, какой-либо коросты на мне нет. Белье тоже не стираю, так как переодеться не во что. И ничего, не паршивею. Поэтому прежние представления, что если не мыться, то произойдет какая-то катастрофа, неверны. Недаром говорят: "Медведь не моется, а чистый". Впрочем, несколько своеобразное мытье до пояса у меня все же бывает. Одна молодая, эмоциональная и очень молочная корова по кличке Бруна - страшная лизунья. Вероятно, она скучает по отнятому теленку. Когда я сажусь доить Бруну, то снимаю гимнастерку. Корова сильно изгибается и вылизывает меня от пояса до головы: грудь, бока, спину, живот, плечи. Особенно любит вылизывать под мышками. Мое дело только подставлять ей то один, то другой бок. Сначала она обильно смачивает кожу слюной, затем растирает смоченные места языком и, наконец, вытирает досуха. Язык очень длинный, теплый и шершавый. Не остается ни одного участка непромытой кожи. После такого мытья тело становится очень чистым, розовым и немного горит. Вылизыванье заканчивается к моменту окончания дойки, так сказать, приятное с полезным.
Днем по воскресеньям у меня гости: приходят два - три пленных соседа. Хотя это и запрещается, но Спире смотрит сквозь пальцы. Условия у меня наилучшие. Во-первых, своя комната, во-вторых, вдоволь хозяйского табаку. Чаще всего приходит Николай - немолодой рассудительный колхозник из Кировской области. Дома у Николая большая семья. С ним очень интересно поговорить о всяких крестьянских делах. На мои опасения по поводу предстоящих весенних работ он высказывается так: "Да брось ты об этом; на грош ума не надо". Как часто я вспоминал добром Николая, когда стал уже заправским крестьянином-батраком. Говорит Николай с вятским выговором, вытянув губы трубочкой, не то на О, не то на У. Многое он называет не так, как привык называть я. Откуда-то просачиваются добрые вести о крахе немцев под Сталинградом и в Африке. Но это не вызывает у Николая интереса. Он фаталист и держится мнения: "Надоест воевать, так и кончат". Живет Николай сейчас на большом хуторе у суровой и властной вдовы.
Приходит также Сергей - молодой парень, постоянно болеющий, по-видимому, серьезно раненный, как будто в легкие. Что у него повреждено, он и сам толком не знает. Валялся месяца четыре в рижском госпитале, потом попал в Саласпилский лагерь, а там был отдан работать к крестьянам для окончательной поправки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39