Но история авиатора, отправляющегося в испытательный полет и обнаруживающего в корзине воздушного шара опасного безумца, прячущегося между свитками каната и мешками балласта, для литературной Франции это было ново, ибо никто – ни из классиков, ни из романтиков – не осмелился бы взяться за такой сюжет.
«К какой школе ты принадлежишь, – спрашивал сына Пьер Верн, привыкший к порядку, к точным определениям, – к классикам или романтикам?» «Что касается школ, – шутил Жюль в ответном письме, – то я полагаю принадлежать только к своей собственной…»
Шутил… Но было ли это шуткой? Вернее, не высказывал ли он в шутливой форме своих заветных мыслей? Каковы были его замыслы, его мечты?
Именно в это время Жюль Верн задумывался о новом большом произведении, «роман о науке» называл он его условно. О своих планах Жюль советовался со старшим Дюма, который назвал замысел «необъятным». Была ли это похвала, а тем более похвала искренняя, трудно сказать, но, во всяком случае, Жюль считал это весьма обнадеживающей оценкой.
«Ты меня просишь еще раз поразмыслить, дорогой отец, – писал он в Нант, – но к чему? Ты знаешь мнение Дюма? Мой выбор сделан бесповоротно. Суждение твое имеет истоки в полярной зоне нерешительности. Страна же, где ныне обитаю я, меньше всего северная и ближе всего к зоне пылкой и знойной…»
Конечно, это письмо можно истолковать как попытку дать очень общую формулировку своих замыслов, можно даже – при желании, конечно, – усмотреть здесь намек на географию – науку, с детства любимую Жюлем. Но в письмах к отцу Жюль Верн всегда так неопределенен и, будем откровенны, так неохотно раскрывает свои планы, что в этих нескольких фразах можно прочесть все то, что будет угодно исследователям.
Рассказы, в отличие от пьес, принесли Жюлю Верну некоторое количество денег. При его привычке отвечать на все мелкие невзгоды фразой «о делах – завтра» этого было достаточно, для того чтобы быть самым веселым завсегдатаем обедов «одиннадцати холостяков». «Чудак», – считали его родители. «Гамен, вечный гамен», – отзывался дядя Прюдан, считавшийся в Нанте великим специалистом по всему парижскому. «Чистые нравы при распущенном языке», – для парижских друзей это казалось оригинальничаньем…
Деньги позволили Жюлю Верну расплатиться с мадам Мартен, своей квартирной хозяйкой, и снять маленькую квартирку из двух смежных комнат в пятом этаже старого дома (№ 18) на бульваре Бон Нувелль. Перемена адреса как бы подчеркивала изменение всего уклада жизни. Там, на левом берегу Сены, остались Сорбонна, Нормальная школа, лицей Генриха IV. Здесь, на Больших бульварах, где когда-то Жюль впервые увидел Виктора Гюго, ключом била литературная и театральная жизнь: театр Жимназ был напротив, через улицу, Лирический театр – так именовался теперь бывший Исторический театр Дюма – находился всего в двух кварталах, театр Порт Сен-Мартен – лишь немногим дальше. В нескольких шагах, на рю Мазагран, жил Араго, жил и царил над своей странной свитой. И, наконец, что, впрочем, было совсем необязательным, невдалеке была Биржа – один из главных нервов нового Парижа.
В Париже преимущество бедности заключается в возможности всегда видеть столицу у своих ног. Поднятые над землей на сто двадцать ступеней Берн и Иньяр смотрели на Париж, как будущие победители. Только что они закончили веселую оперетту «Жмурки» – о воскресной прогулке группы парижан в Кламарский лес: трех студентов и трех цветочниц. Теперь они целиком были погружены в свои новые замыслы: Иньяр мечтал об опере «Гамлет», Берн обдумывал замысел своего «романа о науке». Для них эти трудные годы ученичества казались легкими, потому что юность легко переносит мелкие невзгоды. Но она тем сильнее восстает против сил, посягающих на ее идеалы… Впрочем, для молодых людей, поселившихся в светлых комнатах на бульваре Бон Нувелль, небо казалось безоблачным.
…2 декабря 1851 года принц Луи Наполеон Бонапарт, президент французской республики, совершил государственный переворот. Через несколько дней Жюль Верн узнал, что Виктор Гюго с чужим паспортом бежал в Бельгию, вождь социалистов Луи Блан скрылся в Англии, позже – что знаменитые ученые историк Мишле и философ Тэн вынуждены были покинуть университетские кафедры, французская культура не была нужна новому повелителю Франции, и меньше всего ему нужна была литература. Через несколько лет даже такие далекие от политики писатели, как Флобер и Бодлер, были привлечены к суду. Что же могло ожидать людей с пылким сердцем, мечтающих о лучшей Франции и о государстве всего человечества?
Одиночество
Биографам Жюля Верна кажется странным перелом, происшедший в нем в эти годы, – точнее, после наполеоновского переворота. Двадцатитрехлетний гамен, душа сборищ «одиннадцати холостяков», вдруг превратился в замкнутого и молчаливого человека, едва ли не мизантропа, почти не бывающего в обществе и проводящего время наедине с книгами. Но беда французских, немецких, американских, итальянских и иных биографов состоит в том, что они рисуют жизнь своего героя не на фоне событий того времени, а превращают его в какого-то обитателя водолазного колокола, отрезанного от всего мира, или, как они изволят выражаться, «обитателя Страны мечты», человека, оторванного от мировых событий.
А между тем достаточно было бы обратиться от личных писем и дневников Жюля Верна к газетам и политическим памфлетам его времени, чтобы перед нами сразу раскрылась иная, высшая реальность – огромный и тревожный мир, в котором жил писатель Жюль Верн. Эта-то биография, полная движения и скрытой жизни, для нас важнее всего, так как именно она вошла как составная часть в сто томов сочинений писателя.
Подлинную биографию Жюля Верна нужно начинать с 1848 года, с его второго приезда в Париж. В этот год Париж господствовал над Францией, а Франция возвышалась над Европой и всем миром. Голос Парижа звучал во всех углах земного шара (не имеющего углов геометрических, но изобилующего политическими закоулками). Парижское восстание нашло отклик в победоносных восстаниях Вены, Милана, Берлина; казалось, вся Европа, вплоть до русской границы, была вовлечена в движение. И для зоркого наблюдателя не могло остаться сомнений в том, что началась великая решительная борьба, которая должна была составить один длинный и богатый событиями революционный период, могущий найти завершение лишь в окончательной победе народа.
Жюль Верн стоял на самом ветру эпохи. Но был ли он таким зорким наблюдателем? Будем к нему справедливы и не станем награждать его врожденной гениальностью политического мыслителя. Для юноши двадцати лет, провинциала, впервые попавшего в Париж, вполне естественно быть полным иллюзий и рассчитывать на скорую и окончательную победу «народа» над «угнетателями». Кто в его представлении были эти угнетатели? Король, аристократия, церковь. А народ? Все остальные…
Столетие, прошедшее над Францией после революции Сорок восьмого, было заполнено жестокой борьбой антагонистических сил, которые таились как раз в этом самом «народе»: буржуазии, крестьян, ремесленников, рабочих. Но Жюль Верн в те годы не хотел этого видеть. Весна его, его молодость, удивительно совпала с пробуждением от окоченения и спячки его родной страны. Пусть революция раздавлена, затоплена в крови, – он мог себе сказать: «Я дышал воздухом республики, она была возможна!»
И вот теперь, после переворота 2 декабря, когда президент Луи Бонапарт задушил республику, чтобы стать императором Наполеоном III, Жюль Верн очутился с ним с глазу на глаз, – так, по крайней мере, ему казалось. Лицо, похожее на лицо провинциального парикмахера, смотрело на молодого писателя со страниц газет и журналов, со стен и заборов; оно преследовало его даже во сне. И оно все время говорило: нужно выбирать, нужно действовать, нужно решать свою судьбу.
Эти дни были для Жюля Верна днями битвы, днями единоборства. Пусть оно совершалось в тишине маленького кабинета писателя, вернее, в его душе. Но тем сильнее оно опустошало, это поле боя, тем страшнее оно было для молодого человека, почти юноши, который внезапно почувствовал себя совершенно одиноким.
Перед ним лежало два пути: раболепное подчинение или борьба. Но подчиниться – означало отдать свое перо на службу Наполеону Малому, стать слугой палача. А борьба? Для этого нужно было верить в борющуюся Францию, знать ее. Жюль Верн ее не видел.
Трагедией Жюля Верна было то, что в те годы он был страшно далек от своего народа. Поэтому он пошел по третьему пути, который никуда не мог его привести: он добровольно осудил себя на внутреннюю эмиграцию, сделал своей крепостью маленькую комнатку на бульваре Бон Нувелль и решил заново начать жизнь. И первым его шагом был уход с того литературного пути, вступление на который стоило ему стольких сил…
«Третий лирический театр, бывший Исторический театр, бывшая Национальная опера…»
Это длинное и неуклюжее название огромного здания на Тампльском бульваре не могло нравиться Жюлю Верну, который еще помнил великолепную мишуру «Юности мушкетеров» и свой первый и последний театральный успех. Может быть, было бы лучше, если бы этот зал существовал только в памяти, как воспоминание юности? Чужие люди теперь расхаживали по залам и коридорам, где когда-то царил громогласный и невоспитанный «Монте-Кристо» и вкрадчивой походкой расхаживал светский лев – его сын. Но именно сюда пришел молодой писатель через три дня после переворота.
Жюль Севест, директор Лирического театра, хорошо знал молодого Верна. Ему нужен был помощник, Жюль Верн искал работы. Сделка была заключена очень быстро, и в середине декабря 1851 года Жюль занял место секретаря театра с окладом сто франков в месяц.
Нет, теперь театр, которым повелевал Севест, не был ни первой любовью, ни даже минутным увлечением Жюля Верна. Скорее, это был брак по расчету. Три года назад Дюма пробудил в юноше интерес к театру, подтолкнул его робкое перо. Теперь лее для Жюля Верна театр был не волшебным обиталищем муз, но лабиринтом темных коридоров, обширность которого как бы охраняла директора от кредиторов и рукописей. Он мог стать крепостью и для самого молодого писателя, который хотел только одного: окопаться в театре, в конторе, на бирже – где угодно! – лишь бы не продавать свое перо императору, лишь бы остаться в Париже, чтобы перейти в атаку во всеоружии, когда придет его час.
Однако театр не стал его крепостью. Скорее наоборот: нелюбимая работа стала пленом молодого писателя. Встречи с авторами, домогающимися чести увидеть свои пьесы на сцене, репетиции, споры с актерами, недовольными своими ролями, исправление чужих произведений – это занимало весь день и вряд ли было лучше работы в конторе Гимара. А литература? А «роман о науке»? О, для этого ведь оставалась ночь…
Только молодость в соединении с чисто бретонским упрямством могла выдержать такой режим. Париж почти перестал существовать для Жюля Верна. Только изредка он позволял себе прогулку по Монмартру, да и то рано утром, еще до начала репетиций в театре. А по ночам он работал, несмотря на припадки невралгии, тоску, жестокую бессонницу, которая опустошала его мозг иногда по нескольку недель.
В 1852 году он все же решился напечатать в журнале Шевалье небольшую вещь, очень нехарактерную, написанную совместно с редактором: «Замки в Калифорнии или камень, который катится, не обрастая мохом» – шутливую пьесу в прозе, построенную на поговорках. Тема ее – приключения калифорнийских золотоискателей, – очевидно, была навеяна рассказами Араго. Жюль Верн напечатал ее, так как не собирался предлагать ее какому-либо театру, и меньше всего Лирическому театру, и вообще не придавал ей никакого значения: в эту зиму молодой писатель впервые работал над повестью.
Год назад на квартире Араго он встретил перуанского художника Мерино. Его рассказы о Южной Америке – не о романтических сельвасах Амазонки или тропических зарослях Ориноко, но об Америке бедных пастухов-метисов – были не похожи на романы Купера и его школы. И вот Жюль Верн попытался оживить эти бледные тени и переселить их на бумагу.
Повесть не удалась. В ней Жюль Верн потерял те собственные – пусть немногие! – черты, что уже проступали в «Путешествии на баллоне», не найдя ничего взамен: слишком чужд был этот мир молодому парижанину, никогда не видавшему даже моря, а не только южноамериканской пампы, слишком связана была его фантазия чужими рассказами. Но' все же это была еще одна проба пера, пусть неудачная, и все же законная. Ведь не так легко найти свою собственную манеру, даже явственно ощущаемую самим писателем.
От работы Жюля Верна снова отвлек театр. Начинались репетиции пьесы «Жмурки», написанной им совместно с Иньяром и Мишелем Kappe еще два года назад. Два года! Теперь эта оперетта была для молодого писателя чем-то далеким, и он радовался, скорее, за своего друга Иньяра, чем за самого себя. Он уже не искал дешевого успеха, эфемерной славы. Он чувствовал в себе пробуждение какой-то новой силы, еще не возмужавшей, быть может, но уже переделывающей всю его жизнь, ради этой главной своей работы он готов был оставаться учеником еще десять лет.
Премьера оперетты состоялась 20 апреля 1853 года. Постановка имела успех: пресса отзывалась о ней очень лестно, зрители хлопали, пьеса продержалась на сцене шесть недель. Это был успех бесспорный, гораздо больший, чем у «Сломанных соломинок»… и двадцатипятилетнего автора это не интересовало.
Весна 1853 года была в Париже шумной, и пестрой. Двор, новые богачи и новые аристократы, теснившиеся вокруг Наполеона, готовились к императорской свадьбе. «Повелитель французов», убедившись предварительно, что его сватовство будет встречено во всех европейских столицах неблагосклонно, торжественно объявил, что он решил осчастливить не принцессу крови, но простую смертную, прекрасную испанку графиню Монтихо. Праздник должен был быть пышным, с легким привкусом восточного великолепия, но, скорее, в стиле Галлана, французского переводчика «Тысячи и одной ночи», чем подлинного Востока.
Весь Париж должен был быть иллюминован разноцветными фонарями, вся столица обязана была танцевать…
И, однако, у этого пышного праздника была своя изнанка, которой не мог не видеть молодой писатель.
На парадах и дворцовых приемах красовался в шитом золотом мундире маршал Леруа Сент-Арно, но парижане хорошо помнили, что этот храбрый и жестокий генерал, прославившийся тем, что он во время покорения Алжира заживо похоронил несколько сот арабов, их жен и детей, замуровав пещеру где скрылись повстанцы, получил свой маршальский жезл не за военные подвиги, но за 2 декабря 1851 года. В памяти невольно всплывали эти незабываемые дни: гром пушек, визг картечи, баррикады на парижских окраинах, дымящаяся кровь на мостовой…
Память возвращалась назад еще дальше: к позорным дням Второй республики, возглавляемой принцем-президентом. Славные знамена французской армии, замаранные позорным походом против Римской республики, возглавляемой великими борцами за свободу итальянского народа Гарибальди и Мадзини… За походом против римской республики, задушенной 10 июня 1849 года руками французских солдат, последовал «итальянский поход внутрь страны» – удушение в стране всего живого, отмена всеобщего, избирательного права, «закон о бескровном убийстве»: о ссылке политических противников в колонии – Кайенну, Новую Каледонию, где сосланные умирали почти поголовно. «Приходится выбирать между католицизмом и социализмом», – сказал Монталамбер, защищая закон о передаче народного просвещения в руки церкви.
Принц-президент почти не скрывал своего стремления к короне. Во время смотра в Сатори кавалеристы, приветствуя главу республики, кричали: «Да здравствует император!» Пехота же маршировала молча. «Почему солдаты молчат?» – спросил будущий император. «Солдаты в строю не имеют права разговаривать!» – ответил генерал. На другой день он был смещен со своей должности…
И снова – в который раз! – всплывали в памяти дни переворота, снова беззвучно гремели в голове пушки и визжала картечь. Вспоминались улицы Парижа, отданные на разграбление пьяным солдатам, получившим по пять франков от будущего императора. Защитников республиканской конституции, скрывавшихся в лесах, искали с собаками, как дичь. В городах свирепствовали так называемые «смешанные комиссии», в которые входили генерал, префект департамента и судья. Эти комиссии имели право, без всякого суда и следствия, сослать в колонии, на верную смерть, любого француза, подозреваемого лишь в том, что он сочувствует республике. Все считалось подозрительным, даже траур: ведь трауром истинные патриоты отмечали смерть республики… Молодой Жюль Верн не мог не видеть этой страшной действительности, которая окружала его, подступала к его письменному столу и хотела завладеть его пером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
«К какой школе ты принадлежишь, – спрашивал сына Пьер Верн, привыкший к порядку, к точным определениям, – к классикам или романтикам?» «Что касается школ, – шутил Жюль в ответном письме, – то я полагаю принадлежать только к своей собственной…»
Шутил… Но было ли это шуткой? Вернее, не высказывал ли он в шутливой форме своих заветных мыслей? Каковы были его замыслы, его мечты?
Именно в это время Жюль Верн задумывался о новом большом произведении, «роман о науке» называл он его условно. О своих планах Жюль советовался со старшим Дюма, который назвал замысел «необъятным». Была ли это похвала, а тем более похвала искренняя, трудно сказать, но, во всяком случае, Жюль считал это весьма обнадеживающей оценкой.
«Ты меня просишь еще раз поразмыслить, дорогой отец, – писал он в Нант, – но к чему? Ты знаешь мнение Дюма? Мой выбор сделан бесповоротно. Суждение твое имеет истоки в полярной зоне нерешительности. Страна же, где ныне обитаю я, меньше всего северная и ближе всего к зоне пылкой и знойной…»
Конечно, это письмо можно истолковать как попытку дать очень общую формулировку своих замыслов, можно даже – при желании, конечно, – усмотреть здесь намек на географию – науку, с детства любимую Жюлем. Но в письмах к отцу Жюль Верн всегда так неопределенен и, будем откровенны, так неохотно раскрывает свои планы, что в этих нескольких фразах можно прочесть все то, что будет угодно исследователям.
Рассказы, в отличие от пьес, принесли Жюлю Верну некоторое количество денег. При его привычке отвечать на все мелкие невзгоды фразой «о делах – завтра» этого было достаточно, для того чтобы быть самым веселым завсегдатаем обедов «одиннадцати холостяков». «Чудак», – считали его родители. «Гамен, вечный гамен», – отзывался дядя Прюдан, считавшийся в Нанте великим специалистом по всему парижскому. «Чистые нравы при распущенном языке», – для парижских друзей это казалось оригинальничаньем…
Деньги позволили Жюлю Верну расплатиться с мадам Мартен, своей квартирной хозяйкой, и снять маленькую квартирку из двух смежных комнат в пятом этаже старого дома (№ 18) на бульваре Бон Нувелль. Перемена адреса как бы подчеркивала изменение всего уклада жизни. Там, на левом берегу Сены, остались Сорбонна, Нормальная школа, лицей Генриха IV. Здесь, на Больших бульварах, где когда-то Жюль впервые увидел Виктора Гюго, ключом била литературная и театральная жизнь: театр Жимназ был напротив, через улицу, Лирический театр – так именовался теперь бывший Исторический театр Дюма – находился всего в двух кварталах, театр Порт Сен-Мартен – лишь немногим дальше. В нескольких шагах, на рю Мазагран, жил Араго, жил и царил над своей странной свитой. И, наконец, что, впрочем, было совсем необязательным, невдалеке была Биржа – один из главных нервов нового Парижа.
В Париже преимущество бедности заключается в возможности всегда видеть столицу у своих ног. Поднятые над землей на сто двадцать ступеней Берн и Иньяр смотрели на Париж, как будущие победители. Только что они закончили веселую оперетту «Жмурки» – о воскресной прогулке группы парижан в Кламарский лес: трех студентов и трех цветочниц. Теперь они целиком были погружены в свои новые замыслы: Иньяр мечтал об опере «Гамлет», Берн обдумывал замысел своего «романа о науке». Для них эти трудные годы ученичества казались легкими, потому что юность легко переносит мелкие невзгоды. Но она тем сильнее восстает против сил, посягающих на ее идеалы… Впрочем, для молодых людей, поселившихся в светлых комнатах на бульваре Бон Нувелль, небо казалось безоблачным.
…2 декабря 1851 года принц Луи Наполеон Бонапарт, президент французской республики, совершил государственный переворот. Через несколько дней Жюль Верн узнал, что Виктор Гюго с чужим паспортом бежал в Бельгию, вождь социалистов Луи Блан скрылся в Англии, позже – что знаменитые ученые историк Мишле и философ Тэн вынуждены были покинуть университетские кафедры, французская культура не была нужна новому повелителю Франции, и меньше всего ему нужна была литература. Через несколько лет даже такие далекие от политики писатели, как Флобер и Бодлер, были привлечены к суду. Что же могло ожидать людей с пылким сердцем, мечтающих о лучшей Франции и о государстве всего человечества?
Одиночество
Биографам Жюля Верна кажется странным перелом, происшедший в нем в эти годы, – точнее, после наполеоновского переворота. Двадцатитрехлетний гамен, душа сборищ «одиннадцати холостяков», вдруг превратился в замкнутого и молчаливого человека, едва ли не мизантропа, почти не бывающего в обществе и проводящего время наедине с книгами. Но беда французских, немецких, американских, итальянских и иных биографов состоит в том, что они рисуют жизнь своего героя не на фоне событий того времени, а превращают его в какого-то обитателя водолазного колокола, отрезанного от всего мира, или, как они изволят выражаться, «обитателя Страны мечты», человека, оторванного от мировых событий.
А между тем достаточно было бы обратиться от личных писем и дневников Жюля Верна к газетам и политическим памфлетам его времени, чтобы перед нами сразу раскрылась иная, высшая реальность – огромный и тревожный мир, в котором жил писатель Жюль Верн. Эта-то биография, полная движения и скрытой жизни, для нас важнее всего, так как именно она вошла как составная часть в сто томов сочинений писателя.
Подлинную биографию Жюля Верна нужно начинать с 1848 года, с его второго приезда в Париж. В этот год Париж господствовал над Францией, а Франция возвышалась над Европой и всем миром. Голос Парижа звучал во всех углах земного шара (не имеющего углов геометрических, но изобилующего политическими закоулками). Парижское восстание нашло отклик в победоносных восстаниях Вены, Милана, Берлина; казалось, вся Европа, вплоть до русской границы, была вовлечена в движение. И для зоркого наблюдателя не могло остаться сомнений в том, что началась великая решительная борьба, которая должна была составить один длинный и богатый событиями революционный период, могущий найти завершение лишь в окончательной победе народа.
Жюль Верн стоял на самом ветру эпохи. Но был ли он таким зорким наблюдателем? Будем к нему справедливы и не станем награждать его врожденной гениальностью политического мыслителя. Для юноши двадцати лет, провинциала, впервые попавшего в Париж, вполне естественно быть полным иллюзий и рассчитывать на скорую и окончательную победу «народа» над «угнетателями». Кто в его представлении были эти угнетатели? Король, аристократия, церковь. А народ? Все остальные…
Столетие, прошедшее над Францией после революции Сорок восьмого, было заполнено жестокой борьбой антагонистических сил, которые таились как раз в этом самом «народе»: буржуазии, крестьян, ремесленников, рабочих. Но Жюль Верн в те годы не хотел этого видеть. Весна его, его молодость, удивительно совпала с пробуждением от окоченения и спячки его родной страны. Пусть революция раздавлена, затоплена в крови, – он мог себе сказать: «Я дышал воздухом республики, она была возможна!»
И вот теперь, после переворота 2 декабря, когда президент Луи Бонапарт задушил республику, чтобы стать императором Наполеоном III, Жюль Верн очутился с ним с глазу на глаз, – так, по крайней мере, ему казалось. Лицо, похожее на лицо провинциального парикмахера, смотрело на молодого писателя со страниц газет и журналов, со стен и заборов; оно преследовало его даже во сне. И оно все время говорило: нужно выбирать, нужно действовать, нужно решать свою судьбу.
Эти дни были для Жюля Верна днями битвы, днями единоборства. Пусть оно совершалось в тишине маленького кабинета писателя, вернее, в его душе. Но тем сильнее оно опустошало, это поле боя, тем страшнее оно было для молодого человека, почти юноши, который внезапно почувствовал себя совершенно одиноким.
Перед ним лежало два пути: раболепное подчинение или борьба. Но подчиниться – означало отдать свое перо на службу Наполеону Малому, стать слугой палача. А борьба? Для этого нужно было верить в борющуюся Францию, знать ее. Жюль Верн ее не видел.
Трагедией Жюля Верна было то, что в те годы он был страшно далек от своего народа. Поэтому он пошел по третьему пути, который никуда не мог его привести: он добровольно осудил себя на внутреннюю эмиграцию, сделал своей крепостью маленькую комнатку на бульваре Бон Нувелль и решил заново начать жизнь. И первым его шагом был уход с того литературного пути, вступление на который стоило ему стольких сил…
«Третий лирический театр, бывший Исторический театр, бывшая Национальная опера…»
Это длинное и неуклюжее название огромного здания на Тампльском бульваре не могло нравиться Жюлю Верну, который еще помнил великолепную мишуру «Юности мушкетеров» и свой первый и последний театральный успех. Может быть, было бы лучше, если бы этот зал существовал только в памяти, как воспоминание юности? Чужие люди теперь расхаживали по залам и коридорам, где когда-то царил громогласный и невоспитанный «Монте-Кристо» и вкрадчивой походкой расхаживал светский лев – его сын. Но именно сюда пришел молодой писатель через три дня после переворота.
Жюль Севест, директор Лирического театра, хорошо знал молодого Верна. Ему нужен был помощник, Жюль Верн искал работы. Сделка была заключена очень быстро, и в середине декабря 1851 года Жюль занял место секретаря театра с окладом сто франков в месяц.
Нет, теперь театр, которым повелевал Севест, не был ни первой любовью, ни даже минутным увлечением Жюля Верна. Скорее, это был брак по расчету. Три года назад Дюма пробудил в юноше интерес к театру, подтолкнул его робкое перо. Теперь лее для Жюля Верна театр был не волшебным обиталищем муз, но лабиринтом темных коридоров, обширность которого как бы охраняла директора от кредиторов и рукописей. Он мог стать крепостью и для самого молодого писателя, который хотел только одного: окопаться в театре, в конторе, на бирже – где угодно! – лишь бы не продавать свое перо императору, лишь бы остаться в Париже, чтобы перейти в атаку во всеоружии, когда придет его час.
Однако театр не стал его крепостью. Скорее наоборот: нелюбимая работа стала пленом молодого писателя. Встречи с авторами, домогающимися чести увидеть свои пьесы на сцене, репетиции, споры с актерами, недовольными своими ролями, исправление чужих произведений – это занимало весь день и вряд ли было лучше работы в конторе Гимара. А литература? А «роман о науке»? О, для этого ведь оставалась ночь…
Только молодость в соединении с чисто бретонским упрямством могла выдержать такой режим. Париж почти перестал существовать для Жюля Верна. Только изредка он позволял себе прогулку по Монмартру, да и то рано утром, еще до начала репетиций в театре. А по ночам он работал, несмотря на припадки невралгии, тоску, жестокую бессонницу, которая опустошала его мозг иногда по нескольку недель.
В 1852 году он все же решился напечатать в журнале Шевалье небольшую вещь, очень нехарактерную, написанную совместно с редактором: «Замки в Калифорнии или камень, который катится, не обрастая мохом» – шутливую пьесу в прозе, построенную на поговорках. Тема ее – приключения калифорнийских золотоискателей, – очевидно, была навеяна рассказами Араго. Жюль Верн напечатал ее, так как не собирался предлагать ее какому-либо театру, и меньше всего Лирическому театру, и вообще не придавал ей никакого значения: в эту зиму молодой писатель впервые работал над повестью.
Год назад на квартире Араго он встретил перуанского художника Мерино. Его рассказы о Южной Америке – не о романтических сельвасах Амазонки или тропических зарослях Ориноко, но об Америке бедных пастухов-метисов – были не похожи на романы Купера и его школы. И вот Жюль Верн попытался оживить эти бледные тени и переселить их на бумагу.
Повесть не удалась. В ней Жюль Верн потерял те собственные – пусть немногие! – черты, что уже проступали в «Путешествии на баллоне», не найдя ничего взамен: слишком чужд был этот мир молодому парижанину, никогда не видавшему даже моря, а не только южноамериканской пампы, слишком связана была его фантазия чужими рассказами. Но' все же это была еще одна проба пера, пусть неудачная, и все же законная. Ведь не так легко найти свою собственную манеру, даже явственно ощущаемую самим писателем.
От работы Жюля Верна снова отвлек театр. Начинались репетиции пьесы «Жмурки», написанной им совместно с Иньяром и Мишелем Kappe еще два года назад. Два года! Теперь эта оперетта была для молодого писателя чем-то далеким, и он радовался, скорее, за своего друга Иньяра, чем за самого себя. Он уже не искал дешевого успеха, эфемерной славы. Он чувствовал в себе пробуждение какой-то новой силы, еще не возмужавшей, быть может, но уже переделывающей всю его жизнь, ради этой главной своей работы он готов был оставаться учеником еще десять лет.
Премьера оперетты состоялась 20 апреля 1853 года. Постановка имела успех: пресса отзывалась о ней очень лестно, зрители хлопали, пьеса продержалась на сцене шесть недель. Это был успех бесспорный, гораздо больший, чем у «Сломанных соломинок»… и двадцатипятилетнего автора это не интересовало.
Весна 1853 года была в Париже шумной, и пестрой. Двор, новые богачи и новые аристократы, теснившиеся вокруг Наполеона, готовились к императорской свадьбе. «Повелитель французов», убедившись предварительно, что его сватовство будет встречено во всех европейских столицах неблагосклонно, торжественно объявил, что он решил осчастливить не принцессу крови, но простую смертную, прекрасную испанку графиню Монтихо. Праздник должен был быть пышным, с легким привкусом восточного великолепия, но, скорее, в стиле Галлана, французского переводчика «Тысячи и одной ночи», чем подлинного Востока.
Весь Париж должен был быть иллюминован разноцветными фонарями, вся столица обязана была танцевать…
И, однако, у этого пышного праздника была своя изнанка, которой не мог не видеть молодой писатель.
На парадах и дворцовых приемах красовался в шитом золотом мундире маршал Леруа Сент-Арно, но парижане хорошо помнили, что этот храбрый и жестокий генерал, прославившийся тем, что он во время покорения Алжира заживо похоронил несколько сот арабов, их жен и детей, замуровав пещеру где скрылись повстанцы, получил свой маршальский жезл не за военные подвиги, но за 2 декабря 1851 года. В памяти невольно всплывали эти незабываемые дни: гром пушек, визг картечи, баррикады на парижских окраинах, дымящаяся кровь на мостовой…
Память возвращалась назад еще дальше: к позорным дням Второй республики, возглавляемой принцем-президентом. Славные знамена французской армии, замаранные позорным походом против Римской республики, возглавляемой великими борцами за свободу итальянского народа Гарибальди и Мадзини… За походом против римской республики, задушенной 10 июня 1849 года руками французских солдат, последовал «итальянский поход внутрь страны» – удушение в стране всего живого, отмена всеобщего, избирательного права, «закон о бескровном убийстве»: о ссылке политических противников в колонии – Кайенну, Новую Каледонию, где сосланные умирали почти поголовно. «Приходится выбирать между католицизмом и социализмом», – сказал Монталамбер, защищая закон о передаче народного просвещения в руки церкви.
Принц-президент почти не скрывал своего стремления к короне. Во время смотра в Сатори кавалеристы, приветствуя главу республики, кричали: «Да здравствует император!» Пехота же маршировала молча. «Почему солдаты молчат?» – спросил будущий император. «Солдаты в строю не имеют права разговаривать!» – ответил генерал. На другой день он был смещен со своей должности…
И снова – в который раз! – всплывали в памяти дни переворота, снова беззвучно гремели в голове пушки и визжала картечь. Вспоминались улицы Парижа, отданные на разграбление пьяным солдатам, получившим по пять франков от будущего императора. Защитников республиканской конституции, скрывавшихся в лесах, искали с собаками, как дичь. В городах свирепствовали так называемые «смешанные комиссии», в которые входили генерал, префект департамента и судья. Эти комиссии имели право, без всякого суда и следствия, сослать в колонии, на верную смерть, любого француза, подозреваемого лишь в том, что он сочувствует республике. Все считалось подозрительным, даже траур: ведь трауром истинные патриоты отмечали смерть республики… Молодой Жюль Верн не мог не видеть этой страшной действительности, которая окружала его, подступала к его письменному столу и хотела завладеть его пером.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31