А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Сладкие яблочки, голубок? - ласково спросил Устин Павлыч, вытирая фартуком руки.
- Сладкие... Я, дяденька Устин, паданцы собираю.
- Хорошее дело. И много насобирал?
- Два кармана... и за пазухой немножко.
- Постой, я тебе помогу.
Он взял Шурку за руку, подвел к крапиве, прихватил обшлагом рубахи и пальцами самую большую, коричневую от пыли и выдернул с корнем.
- Где тут у тебя пуговка?
Оцепенев, Шурка дал расстегнуть себе штаны.
Устин Павлыч сунул крапиву - и белый свет померк для Шурки. Словно черти в аду поджаривали его. Он ревел и плясал, пока Устин Павлыч аккуратно застегивал ему штаны.
- Ну, беги домой, голубок! - сказал он со вздохом.
И Шурка побежал, ничего не видя и не разбирая, расшиб губу, перелезая через изгородь, потерял паданцы и только за амбаром освободился от крапивы. Ужинал он в тот вечер стоя и утром долго не решался присесть на лавку.
Глава X
ШОССЕЙКА И ЕЕ ЛЮДИ
С тех пор как Шурка отведал крапивы, один раз приходила зима. Шурка очень удачно обменял старую козулю* на лоток*, катался на нем с горы и не падал, как настоящий парень. Побывал с Яшкой на Голубинке, в Глинниках и за Косым мостиком; караулил тройки у воротец, смотрел, как режут поросят; лазил по чужим огородам, дразнил нищих, бегал в усадьбу и столько всего увидел и услышал, что теперь он, конечно, все знал, пожалуй, даже больше матери.
За обедом, возвратившись с гулянья и не выпуская из рук ложки и хлеба, проливая суп и схлебывая со стола лужицы, он рассказывал новости.
Ваня Дух поругался с Косоуровым. Так, незнамо за что - за осину в капустнике. Ну, что бурей выворотило. Косоуров хотел подобрать, на его гряде осина лежала, а Ваня Дух не дал. Нет, не дрались, только собирались. Косоуров кричал: "Недаром тебя Духом прозвали! Нечистый ты дух и есть: духом, собака, чуешь, где поживиться можно..." Проходила нищенка, чтоб у ней рука отсохла. Да не он - так Марья Бубенец сказала. У нее нищенка фартук новехонький, в клеточку, украла. А бабка Ольга опять сегодня белые пироги пекла, с изюмом и рисом - Мишу Императора своего откармливает... Еще привезли в лавку дешевых семечек, по три копейки за фунт. И совсем не гнилые, Яшка стакан купил на яйцо, давал пробовать. Ну, где взял? Апраксеина хохлушка под амбаром снеслась. Вот и не попадет. Это глухому Антипу от молодухи попадает, она его со свету сжила, делиться будут.
Новостей хватало на весь обед - так много знал Шурка.
Каждый день, проведенный на улице, что-нибудь да приносил новенькое, особенно если Шурка торчал на шоссейке. А он любил это делать. Даже если не проезжали тройки и клянчить денежки и гостинцы было не у кого, все равно страсть было интересно сидеть у воротец - конечно, без братика, свободным парнишкой, в веселой, шумной ребячьей компании.
Свесив ноги в канаву, они наблюдали, как неожиданно, словно из-под земли, появляется у Косого мостика прохожий, малюсенький, как букашка. Ребята тотчас загадывали, кто это: мужик или баба, нищий или так себе, идущий по делам, знакомый он ребятам или незнакомый? Спорили на щелчки по лбу, на кусок хлеба, на горсть подсолнухов либо на огрызок леденца, когда были богаты.
А букашка ползла себе да ползла по дороге, приближаясь, вырастая на глазах, и вдруг у нее оказывались три ноги, и ребята не знали, что подумать. Они волновались, залезали на воротца, чтобы лучше видеть. Крику бывало много, а толку маловато. Даже Шурка не мог ничего путного выдумать. Но вот трехногое существо подходило ближе, и все отгадывалось просто: идет глебовский Андрей Шестипалый и подпирается толстой еловой палкой.
По шоссейке брели в дальний волжский монастырь богомолки в черных, высоко подоткнутых платьях и серых от пыли платках, босые, с узелками и полусапожками через плечо. Торопливо проходили со станции мастеровые, чисто одетые, в яловых*, пропахших дегтем, крепких сапогах, с деревянными сундучками, пилами и топорами. Появлялись и пропадали безвестные странники, в лапоточках, длиннополых рясах, подпоясанных обрывками веревок, мочалом, на которых висели, позванивая, жестяные чайники. В полдень со станции проезжали тарантасы, запряженные в пары и тройки, и провозили богатых питерщиков. В базарные дни, к вечеру, ехали из города подводы с раскрасневшимися мужиками и бабами, горланившими песни.
Изредка пролетали тройки с неведомыми людьми, должно быть генералами, потому что одежда на них горела и сверкала, острый ребячий глаз улавливал настоящие револьверы и сабли. Ямщиков не мотало из стороны в сторону, они не пели и не свистели, а только нахлестывали кнутами взмыленных коней. Разговоров и предположений про таких ездоков у ребят хватало не на одну неделю. Но чаще по шоссейке брели в ту и другую сторону нищие, какие-нибудь калеки - безрукие, слепые, в язвах, на костылях.
Обыкновенно прохожие и нищие присаживались отдохнуть у воротец, возле ребят, закусывали, и тут начинались расспросы, разговоры, разные россказни.
Шурка заметил - богомолки и прохожие всегда носили с собой черствый ржаной хлеб, кислые колобушки, зеленый лук, картошку с солью и изредка печеные яйца, молоко. Ели они не торопясь и понемножку, подбирая каждую кроху и жуя так вкусно, что, глядя на прохожих, слюнки невольно начинали течь во рту у Шурки.
Прохожие иногда угощали ребят своей простецкой едой, радовались, когда ребята хвалили еду.
- Еще бы, - скажет иная бабка, собирая бережно крошки на ладонь и озаряя ребят лучиками морщин, - сто верст хлебушко несла!.. Он у меня заварной на сухариках... Кушайте, родимые, на здоровьице.
И Шурка ел хлеб, как пряник.
А некоторые нищие, таская полные котомки кусков хлеба, никогда до них не дотрагивались, а доставали откуда-то со дна или из-за пазухи свежий ситный, пеклеванник, колбасу, селедки и непочатые сороковки с вином. Они ели колбасу прямо с кожурой, глотали белый хлеб огромными кусками, почти не прожевывая, - смотреть противно. Хлебные корки они бросали в канаву, водку тянули из горлышек бутылок, ударом ладони по донышку ловко вышибив звучную пробку, и редко когда угощали чем-либо ребят. Да и брать от них ничего не хотелось.
Наевшись, опорожнив сороковки, они обязательно принимались лаяться друг с дружкой, причем бабы ругались почище мужиков и первыми лезли драться. Нищие скандалили и орали, пока не сваливались и не засыпали тут же, в канаве. А продрав глаза, брели в село, злые, лохматые, как собаки, крестились под каждым окошком, гнусаво выпрашивая милостыню.
Нахальство таких нищих не имело предела. Шурка долго помнил, как ввалилась раз в лавку к Быкову беззубая старуха, похожая на ведьму. Согнутая дугой, седая, с глазами и носом как у совы, нищенка, стуча железной клюшкой, подошла к самому прилавку.
- Ситный свежий есть? - прошамкала она ворчливо.
- Есть, бабуся, пожалуйста, - ответил Устин Павлыч, приняв ее за покупательницу.
- С изюмом? - строго спросила старуха, поводя совиной головой, словно принюхиваясь.
- Точно так-с. Прикажете фунтик?.. Изюм без косточек. Ситный самый свежий...
Нищенка, сверкнув круглыми немигающими глазами, требовательно протянула за прилавок руку.
- Подай, ради Христа!
Ошарашенный Устин Павлыч молча, беспрекословно подал ведьме порядочный ломоть ситного с изюмом.
Другие нищие продавали в лавке собранные кусочки, покупали кренделей, доставали вина и опять угощались. И когда они ели и пили, лежали пьяными в канаве, ругались и дрались, слепые становились зрячими, хромые не дотрагивались до костылей, а у иных безруких каким-то чудом вырастали из культяпок, болтавшихся в пустых рукавах и лохмотьях, жилистые и загребастые руки.
Шурка не любил таких нищих. Да и другие ребята не больно их жаловали, дразнили, озорничали: швыряли камнями и палками, опрокидывали корзины с кусочками, развязывали лапти, прятали шапки, совали в пьяные, сонно раскрытые рты всякую дрянь. Нищие гонялись за ребятами, плюясь и ругаясь.
Но были среди нищих и непонятные, интересные люди.
Раз в месяц обязательно появлялся в селе дурачок Машенька безбородый, сморщенный старик в юбке из мешковины и в полосатой суконной кофте, унизанной булавками с запирками и без запирок, большими и маленькими. Машенька ходил трусцой, смешно подбирая, точно боясь испачкать, худые, в струпьях, босые ноги. Булавки тряслись и звенели на полосатой кофте. И сам дурачок трясся и звенел, распевая, как малый ребенок:
- Агу... агу... агу...
Машеньку кормили в каждой избе. Он почти ничего не ел, все ощупывал на кофте булавки и шептал:
- Уколюся - спасуся... Уколюся - спасуся...
И никому не давал дотрагиваться до своих сокровищ. А увидев у которой-нибудь женщины булавку в платье, всхлипывал и трясся от восторга.
- Дай Христов гвоздичек... дай!
И ни одна баба не жалела булавок. Напротив, некоторые нарочно, завидев Машеньку, вкалывали в кофты булавки и потом, крестясь, подавали дурачку.
А он, блаженно агукая и смеясь, вонзал булавку себе в руку и, вскрикивая от боли, лизал языком выступившую кровь.
- Причащаюсь... причащаюсь! - радостно пел он. - Уколюся - спасуся!
Иногда Шурка и Яшка, безмолвно сопровождая Машеньку от избы к избе, насытившись зрелищем, кричали:
- Машенька, булавку потерял!
Дурачок испуганно озирался, разыскивая булавку, приседал на корточки, ползал по грязи и, не найдя, горько плакал.
- Нехорошо озорничать над убогоньким! - останавливала Шурку мать. Его бог любит.
- Такого глупого? - дивился Шурка. - Почему?
- У него грехов нет, у Машеньки. Святой он, убогий... стало быть, у бога под защитой.
Шурка задумывался, потом спрашивал:
- Все святые - дурачки, мам?
- Вот я тебе не дам есть! - сердилась мать, замахиваясь чем попало. Будешь у меня молоть... И в кого ты уродился, выдумщик?
Все жалели дурачка и как будто побаивались его. Один дядя Ося, по обыкновению, насмехался в открытую.
- Спасаешься, мытарь? - спрашивал он, встретившись с дурачком.
- Уколюся - спасуся... - бормотал Машенька, тревожно перебирая грязными дрожащими пальцами булавки на груди и пугливо сверкая белками скошенных, безумных глаз. - Христовы гвоздички, миленькие... спасуся.
- Занятно! А от чего спасаешься? - приставал дядя Ося. - От жизни?
- Агу... агу... - запевал Машенька, собираясь бежать.
Дядя Ося загораживал дорогу и одобрительно хлопал дурачка по плечу.
- Умница! Не сеем, не жнем, а водочку пьем... Так, что ли? - И, держа за рукав кофты, серьезно поучал: - Ты к Ваньке Кронштадтскому иди. Слыхал про такого попика? Коли жив, он тебя еще чему-нибудь научит... А юбку брось. Юбка, мытарь, тут ни к чему. Она тебе бегать мешает... От жизни, мытарь, ни в юбке, ни в штанах не убежишь.
Он вертел Машеньку во все стороны, оглядывая и восхищаясь, и, помолчав, всегда заключал:
- На ярмарку бы тебя... за деньги народу показывать. Капитал можно нажить.
- Ой, покарает бог, Тюкин! Покарает! - кричали издали бабы. Отсохнет язык-то!
- Дуры! Я его добру учу, - говорил в ответ дядя Ося, набивая махоркой трубку. И балагурил: - Без языка - без греха. Святым стану!
Попадались нищие, которые, выпросив Христа ради кусок хлеба, тут же и съедали его, крестясь и благодаря добрых людей.
- Слава тебе, вот и сыты! - говорили они, вздыхая. И больше не просили милостыни, не ходили по избам, а усаживались где-нибудь в тени и хорошо рассказывали про диковинные края, где они побывали.
Запомнился Шурке рассказ одного косого старика про черные земли, где и зимой тепло. Лесу там, почитай, нет, хоть год иди - все поля окрест; разве что в оврагах - по-ихнему в балках - дубнячок проглянет. В тех краях пашут на быках, эдаких здоровенных, рогастых, но смирных, и ездят на быках, лошадей не увидишь. Хлеба там родятся высокие, в рост человека, колосом крупные, без малого в мужицкую четверть, - и все пшеница! По дворам скотины много и птицы разной, а больше всего гусей. Их пасут в поле, как у нас коров. Выгонят стадо гусиное - чисто снег за околицей навалит, такая птица белая и такая ее прорва. Люди там хорошие, чистые, даром что в мазанках глиняных живут. Рубахи у всех холстяные, цветами разными расшиты-разукрашены, и прямо диво - пятнышка на одежде не увидишь, до чего аккуратные люди во всем. Там и подсолнухов видимо-невидимо, и яблоки, и вишни, и груши, и арбузы: ешь - не хочу! А народ приветливый, обходительный. Мужики, правда, молчаливые, зато бабы без смеха слова не скажут. Подают охотно, ночевать сами зазывают, накормят-напоят и с собой дадут...
Шурка слушал и не понимал, почему косой старик не остался там, в теплом, богатом краю.
- Э, божья коровка! - воскликнул тот, когда Шурка пристал с расспросами. - В раю хорошо, а мы на земле живем-маемся и уходить не желаем... Чужое. Смекаешь?.. На родные места потянуло взглянуть. Голодно, а ненаглядно... Помирать-то каждый зверь в свою берлогу забирается.
О смерти много и охотно говорили странники. Беленькие, тихие и ласковые, попивая из своих жестяных чайников кипяток, настоянный на хлебных корках, странники толковали, что не смерти бойся, а жизни. Жизнь грех, искушение дьявола жизнь, во что... Чем раньше человек умрет, тем лучше, грехов меньше, в царство божие скорее попадет...
Так говорили странники и еще многое другое, непонятное, но сами они почему-то умирать не торопились, хотя и были старенькие, беззубые, слабенькие, иных ветром шатало. Попив кипятку, пожевав сухариков, они брели дальше, шаркая лапоточками по камням.
Куда они шли и зачем? - вот что занимало Шурку. Может быть, им не нравилась канава у воротец и они искали другого места, получше, где бы им помереть?
Шурке больше нравилось слушать обыкновенных прохожих - мужиков и баб, толковавших промеж себя про то и про это, рассказывавших чаще всего понятные, захватывающие новости. "Намедни в заводи на Волге сцапал водяной кривецкую молодуху за ногу. Так и надо вертихвостке, не купайся без креста..." "А почтальон Митя, припадочный, в городе под тройку попал, в больницу отвезли, еле живехонек..." "Третьеводни в Паркове, как солнышко закатывалось, знамение на небе видели: рука с мечом. Ой, не к добру страсти такие!" "Чу, Устин Павлыч второй дом собирается строить, под казенку*. Правда, ребятки, не знаете? Хорошо будет мужикам: не бегай за каждой сороковкой на станцию... А вот бабам каково? Припасай зимой холсты, чтоб муженек спустил-пропил да тебя же и прибил..." "Нет, что в Карасове стряслось, слыхали ли? В субботу ночью Павел Долгов проснулся (он в горнице спал, с закрытыми ставнями), слышит: воры укладку* ломают. Павел спросонок, недолго думая, хвать топором, глядит - а это жена его, Татьяна. Приспичило ей за чем-то ночью в укладку лезть. И не охнула, сердешная, раскроил ей муж голову, чисто картошину разрезал. Урядник приезжал, вчера хоронили. Уж так Павел убивается, смотреть страшно, ведь душа в душу жили, и ребят не было... А другие бают*, может, и не так дело случилось, попутал нечистый... Чужая душа - потемки, поди-ка разберись. Урядник не мог разобраться, плюнул и уехал, на поминки не остался..." И всякую другую всячину, от которой замирало сердце, рассказывали прохожие, отдыхая у воротец.
Богомолки говорили про чудеса, как прошибло слезой икону скорбящей божьей матери, плачет пресвятая заступница наша день и ночь и от той слезы брильянтовой всякие исцеления людям бывают; как затеплилась в монастыре в страстную пятницу свеча на могилке отца Паисия, горит - не гаснет и не убывает; а просвирне*, что у Спаса на Тычке живет, голубь во сне являлся, вещал: "Антихрист народился, по земле ходит, народ соблазняет... Быть скоро светопреставлению!" Спаси и помилуй нас, матерь божия, владычица небесная!
Божью матерь богомолки поминали в разговорах часто. Ею клялись, когда рассказывали про чудеса; ее призывали на помощь во всех трудных случаях. Оказывается, божьих матерей было много. И каждая занималась своим делом: одна исцеляла от недугов, другая заступалась за баб перед богом, третья дарила радость несказанную. Потому и прозвища у божьих матерей разные: нерушимая стена, троеручица, сладкое целование, нечаянная радость, в скорбях и печалях утешительница, скоропослушница, утоли моя печали...
Но все они, в отличие от бога, которого мужики и особенно бабы боялись и стращали им друг дружку, - все божьи матери были добрые, ласковые, иногда, может, маленько строгие, но милостивые, отходчивые сердцем, как Шуркина мамка. Наверное, они так же ходили в подоткнутых юбках, в кофтах с засученными рукавами, всегда что-нибудь делали на небе: печи топили, стирали белье, пол подметали, кормили ангелов манной кашей и, вероятно, как Шуркина мамка, хорошо пели песни... Нет, на небе песни не разрешаются, ну, значит, матери божьи пели молитвы или еще чего, мамки ведь всегда что-нибудь поют.
Много интересного давала шоссейка любопытному Шурке.
Однажды он видел, как вели в город пойманного разбойника. Его сопровождали от деревни до деревни понятые с дубинами. Разбойник был молодой, носастый парень с лицом, обожженным солнцем до лишаев, в соловой* шапке выгоревших и спутанных волос, без рубахи, в одних тиковых подштанниках, стянутых по щиколоткам тесемками, и в опорках, сваливавшихся с босых ног.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33