Неужели это поезд о себе дает знать?
На крыльцо выходит человек в тужурке со светлыми пуговицами, в галошах на босу ногу. Картуз у него с красным верхом. Человек курит папиросу, сонно оглядывается вокруг, зевает. Потом нехотя идет к станционному колоколу, звонит.
У Шурки замирает сердце. Он крепко держится за подол материной юбки. Платформа оживает. Появляются пассажиры с котомками и узелками. Какая-то старуха в лаптях, высокая, с кривым повойником* на седой голове, присев возле тощего белоглазого паренька, делает сразу четыре дела: крестит, плачет, спрашивает сердито, куда девал билет парнишка, и поправляет ему за спиной полосатый холщовый мешок.
И вот, точно из-под земли, слышен далекий свисток паровоза. За частой изгородью елок появляется редкий дымок, словно дядя Ося в раздумье попыхивает трубкой. Дымок приближается, растет, густеет и тащит за собой цепочку спичечных коробков на колесах.
Шум надвигается. Уже не спичечные коробки, а чудище, задыхаясь в бешеном беге, летит на Шурку. Ему жутко и весело. На платформе бранятся ямщики, выбирая себе местечко повиднее. Они снимают картузы и молодцевато подпираются кнутами, точно саблями. Старуха в лаптях снова крестит белоглазого парнишку и наказывает ему держать билет в руке, а билет у парнишки опять куда-то запропастился.
С грохотом и свистом пролетает паровоз мимо станции. Ветер бьет в щеки колким песком. Шурка невольно прячет лицо в складки материной юбки. Одного Он боится - пожалуй, не остановится машина, мимо проедет отец. Должно, журавель этот не указал ему станцию. Вот беда! Шурка готов зареветь, но мать хватает его за руку и бежит к зеленым вздрагивающим вагонам.
Рябит в глазах от множества человеческих голов, свисающих гроздьями из окон. Звенит в ушах от шума и криков. Кто-то второпях наступил Шурке на ногу. Он молча переносит боль. Последние три вагона остались, а бати не видать. Конечно, он не приехал!
- Палаша... Сюда... Палаша!
И в тот же миг, нет, даже чуточку раньше примечает Шурка в окне последнего вагона косой, брусничного цвета ворот ластиковой рубахи и знакомые кошачьи усы. Отец улыбается и машет рукой.
Он появляется на площадке вагона, и мать торопливо принимает кучу узлов и заветную, туго перевязанную бечевой корзину. Спустившись на платформу, отец первым делом пересчитывает узлы и только после этого здоровается. Они с матерью прикладываются щеками крест-накрест, три раза, как в пасху, когда христосуются.
- Живы? Здоровы? - спрашивает отец и сам себе отвечает: - Ну и слава богу!
Высоко поднимает на руки Шурку.
- Ух, как вытянулся! В Питер пора.
Усы отца пахнут табаком и приятно щекочут губы.
- На-ко... похрусти...
Горсть леденцов перекочевывает из кармана отца в Шуркин картуз.
Перед тем как погрузить узлы и корзину на дроги, отец медленно обходит вокруг Лютика и довольно щурится.
- Спасибо. Не заморили мне коня... Ишь пузо отъел, старый!
Он хлопает ладонью по крутому заду Лютика. Привычными, ловкими движениями подтягивает чересседельник, поправляет дугу, хомут, седелку.
Шевеля одним ухом, мерин тянется к отцу, шлепая отвислыми, мягкими губами.
- Узнал хозяина? - растроганно бормочет отец. - Ах ты... мо-орда!
Он треплет мерина по спутанной гриве, заботливо стирает гной из слезящихся глаз, отгоняет мух.
Со станции возвращаются неторопко, с разговорами. Их обгоняют, дымя пылью, звонкие тройки, тарантасы парой, телеги. Питерщики на сенокос валом валят. Раскрасневшаяся мать, сидя на узлах, правит лошадью. Она рассталась-таки с ковровой шалью и без умолку передает отцу деревенские новости: кто умер, кто женился, у кого околела лошадь, кто прикатил из Питера с "березовым кондуктором", то есть пешком. Отец всем интересуется, расспрашивает.
Он идет тропой, вровень с дрогами, в распахнутом пиджаке. Часто курит городские, знакомые Шурке по прошлым приездам, запашистые папиросы "Трезвон". Он в щегольских, на высоких каблуках, лакированных сапогах бутылками. Ворот русской, навыпуск, рубахи расстегнут. По бархатному жилету из бокового кармашка в кармашек протянута серебряная цепочка от часов. Черный суконный картуз отца с блестящим козырьком лежит на материных коленях. Отец часто встряхивает курчавыми смоляными волосами и гладит чистым носовым платком усы.
Лицо у отца белое, гладко выбритое.
Перед деревнями отец аккуратно застегивает ворот рубахи, запахивает пиджак. Точно по уговору, мать подает ему картуз. Отец не надевает, а ставит его на голову, как горшок, и двумя пальцами чуть приподнимает, когда мужики и бабы, глазея из окон изб, кланяются ему.
В лесу картуз возвращается на материны колени. Освободив шею об жаркого ворота, отец пристально смотрит на пыльные сапоги и как будто начинает хромать. Шурка догадывается: как и в прошлые приезды, отцу жалко лакированных сапог, но сказать об этом неудобно.
- Жмут? - понимающе спрашивает мать. - Так сними, здесь никто не видит... Каменьев-то, господи! Собьешь каблуки.
- И то...
Разувшись, отец старательно вытирает сапоги, прячет под сено, в дроги. Засучивает брюки повыше и удовлетворенно крякает, размашисто ступая желтыми, как брюква, мозолистыми подошвами. Улыбка топорщит его редкие, торчащие в стороны усы.
- Пречудесно!.. Стосковалась нога в городе. Все в сапогах да в сапогах... А они кусаются! Десятку на ногах истреплешь - и не заметишь.
Хрустя леденцами, Шурка то подсаживается на корзину, то, соскочив, бежит возле отца. Шурку мучает, не дает покоя вопрос: привез ли отец ружье, моленное в четырех материнских письмах, так славно стрелявшее во сне всамделишными пульками по голубям, воронам и галкам. Спрашивать не полагается, а ждать, когда отец сам вынет подарок, очень долго. Шурка знает это по опыту.
Где может лежать ружье? Все узлы украдкой перещупаны. Набитые кульками и свертками, они не таят в себе ничего хотя бы отдаленно похожего на ствол или ложу ружья. Остается корзина. Но как заглянуть в нее? Прутья пригнаны плотно, веревок намотано вдоль и поперек множество, да еще сбоку замчище грушей подвешен. Ох, придется ждать положенного на подарки часа!
В придорожной канаве Шурка срывает ромашку.
- Бак, бак, бак... выпусти собак, - бормочет он по привычке.
Черные крохотные букашки послушно выползают из мохнатой головки цветка. Шурка безжалостно расправляется с ними, потом гадает, ощипывая молочные лепестки:
- Привез - не привез... Привез - не привез...
"Обманывает, - думает он, - или еще попробовать?"
Но и на втором стебле пророчат лепестки то же самое.
Загоревал Шурка, даже леденцы перестал сосать.
- Ну, в последний разочек... - шепчет он, срывая новую ромашку.
И опять лепестки кончаются под страшное "не привез".
С мольбой и ненавистью глядит Шурка на общипанную чашечку цветка. И вдруг - о счастье! - совсем незаметно притаился у желтка тонюсенький, острый, как кончик иголки, белый неразвернувшийся лепесток. Сковырнул его ногтем Шурка, торжествующе закричал:
- Привез!
Занятые разговорами, отец и мать не обращают на Шурку внимания. И хорошо, иначе пришлось бы сознаться, что означает эта ворожба на ромашке.
У Косого мостика, как въехать в село, отец надевает бутыльчатые сапоги, подышав перед этим на лакированные голенища и протерев их рукавом пиджака. Ставит на голову картуз и шествует к дому, важно раскланиваясь с соседями. Он ни с кем не останавливается покалякать, все дымит и дымит в усы "Трезвоном".
Шурка понимает, почему отец сейчас такой неразговорчивый: не положено питерщику вот так, сразу, лясы точить. Замирая от гордости, сидит Шурка на дрогах, на самом высоком узле, точно он сам приехал из Питера, и очень жалеет, что нет у него трости с серебряным набалдашником и не горят на пальцах перстни с драгоценными камнями.
Церемония переноса узлов и корзины в избу совершается, по обыкновению, с торжественной медлительностью. Отец сбрасывает пиджак, засучивает рукава рубахи, словно предстоит тяжелая и долгая работа. Каждый узел вносится в дом отдельно. Когда Шурка в пылу усердия берет сразу два узла и бежит с ними на крыльцо, мать сердито останавливает его:
- Положь! Сейчас же положь... уронишь!
Корзину они несут вдвоем с отцом, коромыслами согнув спины, и делают частые передышки на коротком пути. Из окошек соседних изб всем видать, как тяжела корзина.
И как всегда, не позже и не раньше, именно в это время у лип, что растут возле Шуркиной избы, появляются сельские мальчишки и девчонки, предводительствуемые Яшкой Петухом. Они молча приближаются к крыльцу и выстраиваются широким полукругом. Шурке известно, что это значит.
- Тятя, ребята пришли, - радостно докладывает он.
Усмехаясь, отец развязывает один из узелков, сыплет в подол Шуркиной рубашки мягкие, румяные крендели.
- По одному оделяй, - строго наставляет мать.
- Знаю!
Он выбегает на крыльцо, переглядывается с Яшкой и важно раздает всем по баранке.
- Спасибо, - благодарят ребята и немножко ждут еще. Бывает, сам питерщик выглянет на крыльцо, как ясное солнышко, и подарит на всех серебрушку.
На этот раз дело обходится без гривенника.
- У тяти мелких нет, - объясняет Шурка, и ребята расходятся.
Яшка засовывает в рот крендель и смачно жует. Он, как закадычный друг, получил украдкой от ребят двойную порцию и вдобавок несколько леденцов.
- Привез? - спрашивает он, надув веснушчатые щеки и от усердной жвачки шевеля ушами.
- Кажется... привез, - не совсем уверенно отвечает Шурка. Перед другом нельзя кривить душой, хотя похвастаться очень хочется. Обязательно ружье... либо что позагвоздистее, - добавляет он на всякий случай.
- Придешь к риге?
- Эге. После чаю.
- Стибри еще крендельков и конфетку.
Шурка дружески лягает Петуха в живот:
- Без тебя знаю!
Яшка уходит, а Шурка замечает у самой дальней липы Катьку Растрепу. Она сидит на корточках, спиной к Шурке, и учит ходить свою сестренку.
- Дыб-дыбок, Оля - беленький грибок... - тоненько поет она, растопыривая руки. - Ну, иди ко мне, иди!
Это она говорит сестренке, которая, перебирая ножонками-ступочками, боится оторваться от липы, а Шурке кажется - Катька зовет его. Он делает два неуверенных скачка к липе и тихонько свистит. Катька не оглядывается и еще громче, ласковее поет:
- Оля, дыб... белый гриб!
"И не надо, и не надо..." - думает Шурка, поворачивается на пятке и скачет к дому.
- Санька, чай пить! - зовет мать из окна.
Но ему не хочется пить чай и в избу идти не хочется. Он заходит за крыльцо, трогает удилища, приставленные к стене, потом смотрит в щелку.
Бросив сестренку, Катька стоит, прислонившись к липе. Огнем горят на солнце ее рыжие волосы. Катька жмурит зеленые глаза, точно плачет.
Шурка давно все простил и все позабыл. Он считает на ощупь леденцы в кармане. Но ему нельзя выходить из-за крыльца, а Катька сейчас уйдет, вон берет Олюшку на руки... А леденцов - четыре, и он не знает, что с ними делать.
Из подворотни выскакивает петух. Шурка, обрадовавшись, гонит его к липе. Катька опять садится на корточки и учит сестренку ходить.
Шурка гоняется вокруг липы за петухом и кричит:
- Петя, Петя, на конфетку!
А Катька поет:
- Дыб-дыб... Поди сюда, поди!
Петух не слушается Шурки, отказывается от гостинца и, распластав крылья, спасается через изгородь на гумно. А Олюшка не слушается Катьки, не хочет ходить и, притопывая, держится ручонками за липу.
- Эх, ты! - запыхавшись, говорит Шурка, пробегая мимо. - Учить не умеешь... Нянька!
Сказано так, что после этого можно и драться и разговаривать, смотря по настроению и обстоятельствам.
- Да она капризничает! - сердито отвечает Катька.
- Ничего не капризничает... Ставь на лужок.
- Да она упадет...
- Ничего не упадет. С печи роняла, а тут уж, подумаешь... Ну-ка, пусти!
Он ставит Олюшку на луговину и, отступив немного назад, показывает леденец.
- На! Поди сюда... На!
Олюшка тянется к леденцу, качнувшись, переступает разик, останавливается - и вдруг мелко и часто бежит по траве своими ступочками, падает в Шуркины руки и отнимает леденец.
- Вот и пошла! Вот и пошла! - кричит и смеется Шурка.
И Катька смеется и кричит:
- Пошла! Пошла!
Потом Шурка показывает Катьке крепко сжатый кулак.
- Угадай, что у меня в руке? - спрашивает он.
- Леденцы.
- Угадала! - раскрывает он ладонь и, помявшись, добавляет: - Тебе.
Потупившись, Катька шепотом говорит:
- Спасибочко.
Глава XVII
ПИТЕРСКИЕ ПОДАРКИ
Чаепитие затянулось.
В обычное время палкой не выгнать бы Шурку из-за стола. Но сегодня кусок не идет ему в рот. Ждет не дождется Шурка, когда отец с матерью, потные и красные, устанут чокаться "с приездом" и "приятным свиданьем", устанут закусывать, пить густой палящий чай и разговаривать. Ванятка спит в зыбке и не мешает им. Они говорят все о тех же новостях. Теперь мать прибавляет к каждому случаю нескончаемые подробности, вместе с отцом они осуждают, радуются, сожалеют - в зависимости от того, о ком или о чем идет речь.
Верно, дьявол в насмешку отрастил людям языки. Больше грешите, дескать, судите, рядите - на том свете припомнится. Ведь если бы отец и мать поменьше разговаривали, живехонько бы они чай отпили и принялись за распаковку корзины.
Шурке не сидится за столом. Он шныряет по избе, трется возле отца.
- Ровно гвоздь ему, прости господи, впился... Сядь, вертун! приказывает мать.
Отведав яичницы с грибами, отец сажает Шурку к себе на колени и гладит по стриженой голове.
- Уважил... Люблю грибки! Спасибо, Шурок!
- Кушай на здоровье... - говорит Шурка, чувствуя некоторое утешение.
Он глядится в лакированное отцово голенище, как в зеркало. Видит в голенище косой оконный переплет, краешек неба и собственное лицо размером в пуговицу.
Но вот пришел-таки конец и чаепитию. Помолчал отец, покурил, весело посмотрел из-под густых бровей на Шурку и мать, застывших в ожидании у стола, крякнул и, шагнув на кухню, перемахнул одной рукой корзину в зало. Вслед за корзиной полетели на середину пола узлы.
- Принимай добро, хозяюшка! - говорит отец, обнимая мать за плечи.
Она, смеясь, опускается на колени возле узлов. Шурка зубами помогает развязывать веревки. Отец лениво, как дядя Ося, развалился на скамье. Он закинул ногу на ногу и, покачиваясь, накручивая усы, наблюдает за Шуркой и матерью. Когда веревки развязаны, отец присаживается на корточки и собственноручно опоражнивает мешки и корзину.
На полу громоздятся кучей: пудовик гречневой крупы, старые без подметок сапоги, коловорот, отрезы ситца, которые мать тут же, встав с пола, примеряет на себя, ахая и благодаря отца; подмоченная головка сахара, обрывок цепи, гвозди, волосатое клетчатое одеяло, "лампасея" в банке, спорок хорькового меха, изъеденный молью...
Сверкают глаза у Шурки. Такого богатства ему еще не доводилось видеть в своей избе. Скоро, скоро дойдет черед до желанного ружья!
Вынимая вещи, отец говорит:
- По случаю куплено... на Александровском рынке. В хозяйстве все пригодится.
- Ну еще бы! - подхватывает мать, обнимая добро обеими руками. Одеяло совсем новехонькое... Господи, иголок-то! На всю жизнь хватит.
- Крупа немножко того... с душком. У знакомого лабазника брал. Четвертак скинул, подлец.
- В сенокос съедим, - воркует мать, бережно подбирая в пригоршню рассыпавшиеся крохи. - Я маслица скоромного горшок накопила. Масло всякий дух отшибет.
Нетерпение Шурки возрастает. Вот и поплавки и шелковая леска появились на свет. Вот и крючки и грузила выложены на стол. В волнении Шурка даже не может как следует полюбоваться удильным снаряжением.
"Ружье... сейчас ружье... И чего там копается тятька!"
Со дна корзины отец достает маленький белый сверток. Вертит в руках и смеется.
- Тебе, сынок... Получай батькин подарок!
У Шурки потемнело в глазах. Что-то горькое, колючее застряло в горле - не проглотишь.
Прощай, ружье длинностволое, с отполированной ложей! Прощайте, свинцовые пульки, гром выстрела, трепет подбитых вороньих крыльев!..
Как слепой, тычется Шурка в отцовы колени, берет подарок и срывающимся голосом пробует выдавить:
- Спа... спаси... бо, тя-а-а...
Судорожные рыдания против воли рвутся наружу. Прижав к груди сверток, Шурка бежит в сени, карабкается по темной лестнице на чердак.
- Мало? - несется вслед ему сердитый окрик отца. - Ружья захотелось? Ишь ты!
Сиреневые тенета свисают с крыши. Свет пробивается в щели и бежит белесыми ручейками. Разная рухлядь - корчаги, сломанные грабли, ящики преграждают путь солнечным ручейкам, и они разливаются лужами по чердаку. В круглом окошке бьется о стекло и жужжит оса. На чердаке прохладно, пахнет хмелем.
Спрятавшись за грудой зимних рам, у трубы, Шурка долго и неутешно плачет. Ему слышно, как, разобрав привезенное добро, уходит в чулан отец отдыхать с дороги. Мать провожает его, стелет на сундуке, взбивает подушки. Они шепчутся и смеются. Наверное, над Шуркой.
Возвратившись из чулана, мать гремит в избе посудой и тихонько напевает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
На крыльцо выходит человек в тужурке со светлыми пуговицами, в галошах на босу ногу. Картуз у него с красным верхом. Человек курит папиросу, сонно оглядывается вокруг, зевает. Потом нехотя идет к станционному колоколу, звонит.
У Шурки замирает сердце. Он крепко держится за подол материной юбки. Платформа оживает. Появляются пассажиры с котомками и узелками. Какая-то старуха в лаптях, высокая, с кривым повойником* на седой голове, присев возле тощего белоглазого паренька, делает сразу четыре дела: крестит, плачет, спрашивает сердито, куда девал билет парнишка, и поправляет ему за спиной полосатый холщовый мешок.
И вот, точно из-под земли, слышен далекий свисток паровоза. За частой изгородью елок появляется редкий дымок, словно дядя Ося в раздумье попыхивает трубкой. Дымок приближается, растет, густеет и тащит за собой цепочку спичечных коробков на колесах.
Шум надвигается. Уже не спичечные коробки, а чудище, задыхаясь в бешеном беге, летит на Шурку. Ему жутко и весело. На платформе бранятся ямщики, выбирая себе местечко повиднее. Они снимают картузы и молодцевато подпираются кнутами, точно саблями. Старуха в лаптях снова крестит белоглазого парнишку и наказывает ему держать билет в руке, а билет у парнишки опять куда-то запропастился.
С грохотом и свистом пролетает паровоз мимо станции. Ветер бьет в щеки колким песком. Шурка невольно прячет лицо в складки материной юбки. Одного Он боится - пожалуй, не остановится машина, мимо проедет отец. Должно, журавель этот не указал ему станцию. Вот беда! Шурка готов зареветь, но мать хватает его за руку и бежит к зеленым вздрагивающим вагонам.
Рябит в глазах от множества человеческих голов, свисающих гроздьями из окон. Звенит в ушах от шума и криков. Кто-то второпях наступил Шурке на ногу. Он молча переносит боль. Последние три вагона остались, а бати не видать. Конечно, он не приехал!
- Палаша... Сюда... Палаша!
И в тот же миг, нет, даже чуточку раньше примечает Шурка в окне последнего вагона косой, брусничного цвета ворот ластиковой рубахи и знакомые кошачьи усы. Отец улыбается и машет рукой.
Он появляется на площадке вагона, и мать торопливо принимает кучу узлов и заветную, туго перевязанную бечевой корзину. Спустившись на платформу, отец первым делом пересчитывает узлы и только после этого здоровается. Они с матерью прикладываются щеками крест-накрест, три раза, как в пасху, когда христосуются.
- Живы? Здоровы? - спрашивает отец и сам себе отвечает: - Ну и слава богу!
Высоко поднимает на руки Шурку.
- Ух, как вытянулся! В Питер пора.
Усы отца пахнут табаком и приятно щекочут губы.
- На-ко... похрусти...
Горсть леденцов перекочевывает из кармана отца в Шуркин картуз.
Перед тем как погрузить узлы и корзину на дроги, отец медленно обходит вокруг Лютика и довольно щурится.
- Спасибо. Не заморили мне коня... Ишь пузо отъел, старый!
Он хлопает ладонью по крутому заду Лютика. Привычными, ловкими движениями подтягивает чересседельник, поправляет дугу, хомут, седелку.
Шевеля одним ухом, мерин тянется к отцу, шлепая отвислыми, мягкими губами.
- Узнал хозяина? - растроганно бормочет отец. - Ах ты... мо-орда!
Он треплет мерина по спутанной гриве, заботливо стирает гной из слезящихся глаз, отгоняет мух.
Со станции возвращаются неторопко, с разговорами. Их обгоняют, дымя пылью, звонкие тройки, тарантасы парой, телеги. Питерщики на сенокос валом валят. Раскрасневшаяся мать, сидя на узлах, правит лошадью. Она рассталась-таки с ковровой шалью и без умолку передает отцу деревенские новости: кто умер, кто женился, у кого околела лошадь, кто прикатил из Питера с "березовым кондуктором", то есть пешком. Отец всем интересуется, расспрашивает.
Он идет тропой, вровень с дрогами, в распахнутом пиджаке. Часто курит городские, знакомые Шурке по прошлым приездам, запашистые папиросы "Трезвон". Он в щегольских, на высоких каблуках, лакированных сапогах бутылками. Ворот русской, навыпуск, рубахи расстегнут. По бархатному жилету из бокового кармашка в кармашек протянута серебряная цепочка от часов. Черный суконный картуз отца с блестящим козырьком лежит на материных коленях. Отец часто встряхивает курчавыми смоляными волосами и гладит чистым носовым платком усы.
Лицо у отца белое, гладко выбритое.
Перед деревнями отец аккуратно застегивает ворот рубахи, запахивает пиджак. Точно по уговору, мать подает ему картуз. Отец не надевает, а ставит его на голову, как горшок, и двумя пальцами чуть приподнимает, когда мужики и бабы, глазея из окон изб, кланяются ему.
В лесу картуз возвращается на материны колени. Освободив шею об жаркого ворота, отец пристально смотрит на пыльные сапоги и как будто начинает хромать. Шурка догадывается: как и в прошлые приезды, отцу жалко лакированных сапог, но сказать об этом неудобно.
- Жмут? - понимающе спрашивает мать. - Так сними, здесь никто не видит... Каменьев-то, господи! Собьешь каблуки.
- И то...
Разувшись, отец старательно вытирает сапоги, прячет под сено, в дроги. Засучивает брюки повыше и удовлетворенно крякает, размашисто ступая желтыми, как брюква, мозолистыми подошвами. Улыбка топорщит его редкие, торчащие в стороны усы.
- Пречудесно!.. Стосковалась нога в городе. Все в сапогах да в сапогах... А они кусаются! Десятку на ногах истреплешь - и не заметишь.
Хрустя леденцами, Шурка то подсаживается на корзину, то, соскочив, бежит возле отца. Шурку мучает, не дает покоя вопрос: привез ли отец ружье, моленное в четырех материнских письмах, так славно стрелявшее во сне всамделишными пульками по голубям, воронам и галкам. Спрашивать не полагается, а ждать, когда отец сам вынет подарок, очень долго. Шурка знает это по опыту.
Где может лежать ружье? Все узлы украдкой перещупаны. Набитые кульками и свертками, они не таят в себе ничего хотя бы отдаленно похожего на ствол или ложу ружья. Остается корзина. Но как заглянуть в нее? Прутья пригнаны плотно, веревок намотано вдоль и поперек множество, да еще сбоку замчище грушей подвешен. Ох, придется ждать положенного на подарки часа!
В придорожной канаве Шурка срывает ромашку.
- Бак, бак, бак... выпусти собак, - бормочет он по привычке.
Черные крохотные букашки послушно выползают из мохнатой головки цветка. Шурка безжалостно расправляется с ними, потом гадает, ощипывая молочные лепестки:
- Привез - не привез... Привез - не привез...
"Обманывает, - думает он, - или еще попробовать?"
Но и на втором стебле пророчат лепестки то же самое.
Загоревал Шурка, даже леденцы перестал сосать.
- Ну, в последний разочек... - шепчет он, срывая новую ромашку.
И опять лепестки кончаются под страшное "не привез".
С мольбой и ненавистью глядит Шурка на общипанную чашечку цветка. И вдруг - о счастье! - совсем незаметно притаился у желтка тонюсенький, острый, как кончик иголки, белый неразвернувшийся лепесток. Сковырнул его ногтем Шурка, торжествующе закричал:
- Привез!
Занятые разговорами, отец и мать не обращают на Шурку внимания. И хорошо, иначе пришлось бы сознаться, что означает эта ворожба на ромашке.
У Косого мостика, как въехать в село, отец надевает бутыльчатые сапоги, подышав перед этим на лакированные голенища и протерев их рукавом пиджака. Ставит на голову картуз и шествует к дому, важно раскланиваясь с соседями. Он ни с кем не останавливается покалякать, все дымит и дымит в усы "Трезвоном".
Шурка понимает, почему отец сейчас такой неразговорчивый: не положено питерщику вот так, сразу, лясы точить. Замирая от гордости, сидит Шурка на дрогах, на самом высоком узле, точно он сам приехал из Питера, и очень жалеет, что нет у него трости с серебряным набалдашником и не горят на пальцах перстни с драгоценными камнями.
Церемония переноса узлов и корзины в избу совершается, по обыкновению, с торжественной медлительностью. Отец сбрасывает пиджак, засучивает рукава рубахи, словно предстоит тяжелая и долгая работа. Каждый узел вносится в дом отдельно. Когда Шурка в пылу усердия берет сразу два узла и бежит с ними на крыльцо, мать сердито останавливает его:
- Положь! Сейчас же положь... уронишь!
Корзину они несут вдвоем с отцом, коромыслами согнув спины, и делают частые передышки на коротком пути. Из окошек соседних изб всем видать, как тяжела корзина.
И как всегда, не позже и не раньше, именно в это время у лип, что растут возле Шуркиной избы, появляются сельские мальчишки и девчонки, предводительствуемые Яшкой Петухом. Они молча приближаются к крыльцу и выстраиваются широким полукругом. Шурке известно, что это значит.
- Тятя, ребята пришли, - радостно докладывает он.
Усмехаясь, отец развязывает один из узелков, сыплет в подол Шуркиной рубашки мягкие, румяные крендели.
- По одному оделяй, - строго наставляет мать.
- Знаю!
Он выбегает на крыльцо, переглядывается с Яшкой и важно раздает всем по баранке.
- Спасибо, - благодарят ребята и немножко ждут еще. Бывает, сам питерщик выглянет на крыльцо, как ясное солнышко, и подарит на всех серебрушку.
На этот раз дело обходится без гривенника.
- У тяти мелких нет, - объясняет Шурка, и ребята расходятся.
Яшка засовывает в рот крендель и смачно жует. Он, как закадычный друг, получил украдкой от ребят двойную порцию и вдобавок несколько леденцов.
- Привез? - спрашивает он, надув веснушчатые щеки и от усердной жвачки шевеля ушами.
- Кажется... привез, - не совсем уверенно отвечает Шурка. Перед другом нельзя кривить душой, хотя похвастаться очень хочется. Обязательно ружье... либо что позагвоздистее, - добавляет он на всякий случай.
- Придешь к риге?
- Эге. После чаю.
- Стибри еще крендельков и конфетку.
Шурка дружески лягает Петуха в живот:
- Без тебя знаю!
Яшка уходит, а Шурка замечает у самой дальней липы Катьку Растрепу. Она сидит на корточках, спиной к Шурке, и учит ходить свою сестренку.
- Дыб-дыбок, Оля - беленький грибок... - тоненько поет она, растопыривая руки. - Ну, иди ко мне, иди!
Это она говорит сестренке, которая, перебирая ножонками-ступочками, боится оторваться от липы, а Шурке кажется - Катька зовет его. Он делает два неуверенных скачка к липе и тихонько свистит. Катька не оглядывается и еще громче, ласковее поет:
- Оля, дыб... белый гриб!
"И не надо, и не надо..." - думает Шурка, поворачивается на пятке и скачет к дому.
- Санька, чай пить! - зовет мать из окна.
Но ему не хочется пить чай и в избу идти не хочется. Он заходит за крыльцо, трогает удилища, приставленные к стене, потом смотрит в щелку.
Бросив сестренку, Катька стоит, прислонившись к липе. Огнем горят на солнце ее рыжие волосы. Катька жмурит зеленые глаза, точно плачет.
Шурка давно все простил и все позабыл. Он считает на ощупь леденцы в кармане. Но ему нельзя выходить из-за крыльца, а Катька сейчас уйдет, вон берет Олюшку на руки... А леденцов - четыре, и он не знает, что с ними делать.
Из подворотни выскакивает петух. Шурка, обрадовавшись, гонит его к липе. Катька опять садится на корточки и учит сестренку ходить.
Шурка гоняется вокруг липы за петухом и кричит:
- Петя, Петя, на конфетку!
А Катька поет:
- Дыб-дыб... Поди сюда, поди!
Петух не слушается Шурки, отказывается от гостинца и, распластав крылья, спасается через изгородь на гумно. А Олюшка не слушается Катьки, не хочет ходить и, притопывая, держится ручонками за липу.
- Эх, ты! - запыхавшись, говорит Шурка, пробегая мимо. - Учить не умеешь... Нянька!
Сказано так, что после этого можно и драться и разговаривать, смотря по настроению и обстоятельствам.
- Да она капризничает! - сердито отвечает Катька.
- Ничего не капризничает... Ставь на лужок.
- Да она упадет...
- Ничего не упадет. С печи роняла, а тут уж, подумаешь... Ну-ка, пусти!
Он ставит Олюшку на луговину и, отступив немного назад, показывает леденец.
- На! Поди сюда... На!
Олюшка тянется к леденцу, качнувшись, переступает разик, останавливается - и вдруг мелко и часто бежит по траве своими ступочками, падает в Шуркины руки и отнимает леденец.
- Вот и пошла! Вот и пошла! - кричит и смеется Шурка.
И Катька смеется и кричит:
- Пошла! Пошла!
Потом Шурка показывает Катьке крепко сжатый кулак.
- Угадай, что у меня в руке? - спрашивает он.
- Леденцы.
- Угадала! - раскрывает он ладонь и, помявшись, добавляет: - Тебе.
Потупившись, Катька шепотом говорит:
- Спасибочко.
Глава XVII
ПИТЕРСКИЕ ПОДАРКИ
Чаепитие затянулось.
В обычное время палкой не выгнать бы Шурку из-за стола. Но сегодня кусок не идет ему в рот. Ждет не дождется Шурка, когда отец с матерью, потные и красные, устанут чокаться "с приездом" и "приятным свиданьем", устанут закусывать, пить густой палящий чай и разговаривать. Ванятка спит в зыбке и не мешает им. Они говорят все о тех же новостях. Теперь мать прибавляет к каждому случаю нескончаемые подробности, вместе с отцом они осуждают, радуются, сожалеют - в зависимости от того, о ком или о чем идет речь.
Верно, дьявол в насмешку отрастил людям языки. Больше грешите, дескать, судите, рядите - на том свете припомнится. Ведь если бы отец и мать поменьше разговаривали, живехонько бы они чай отпили и принялись за распаковку корзины.
Шурке не сидится за столом. Он шныряет по избе, трется возле отца.
- Ровно гвоздь ему, прости господи, впился... Сядь, вертун! приказывает мать.
Отведав яичницы с грибами, отец сажает Шурку к себе на колени и гладит по стриженой голове.
- Уважил... Люблю грибки! Спасибо, Шурок!
- Кушай на здоровье... - говорит Шурка, чувствуя некоторое утешение.
Он глядится в лакированное отцово голенище, как в зеркало. Видит в голенище косой оконный переплет, краешек неба и собственное лицо размером в пуговицу.
Но вот пришел-таки конец и чаепитию. Помолчал отец, покурил, весело посмотрел из-под густых бровей на Шурку и мать, застывших в ожидании у стола, крякнул и, шагнув на кухню, перемахнул одной рукой корзину в зало. Вслед за корзиной полетели на середину пола узлы.
- Принимай добро, хозяюшка! - говорит отец, обнимая мать за плечи.
Она, смеясь, опускается на колени возле узлов. Шурка зубами помогает развязывать веревки. Отец лениво, как дядя Ося, развалился на скамье. Он закинул ногу на ногу и, покачиваясь, накручивая усы, наблюдает за Шуркой и матерью. Когда веревки развязаны, отец присаживается на корточки и собственноручно опоражнивает мешки и корзину.
На полу громоздятся кучей: пудовик гречневой крупы, старые без подметок сапоги, коловорот, отрезы ситца, которые мать тут же, встав с пола, примеряет на себя, ахая и благодаря отца; подмоченная головка сахара, обрывок цепи, гвозди, волосатое клетчатое одеяло, "лампасея" в банке, спорок хорькового меха, изъеденный молью...
Сверкают глаза у Шурки. Такого богатства ему еще не доводилось видеть в своей избе. Скоро, скоро дойдет черед до желанного ружья!
Вынимая вещи, отец говорит:
- По случаю куплено... на Александровском рынке. В хозяйстве все пригодится.
- Ну еще бы! - подхватывает мать, обнимая добро обеими руками. Одеяло совсем новехонькое... Господи, иголок-то! На всю жизнь хватит.
- Крупа немножко того... с душком. У знакомого лабазника брал. Четвертак скинул, подлец.
- В сенокос съедим, - воркует мать, бережно подбирая в пригоршню рассыпавшиеся крохи. - Я маслица скоромного горшок накопила. Масло всякий дух отшибет.
Нетерпение Шурки возрастает. Вот и поплавки и шелковая леска появились на свет. Вот и крючки и грузила выложены на стол. В волнении Шурка даже не может как следует полюбоваться удильным снаряжением.
"Ружье... сейчас ружье... И чего там копается тятька!"
Со дна корзины отец достает маленький белый сверток. Вертит в руках и смеется.
- Тебе, сынок... Получай батькин подарок!
У Шурки потемнело в глазах. Что-то горькое, колючее застряло в горле - не проглотишь.
Прощай, ружье длинностволое, с отполированной ложей! Прощайте, свинцовые пульки, гром выстрела, трепет подбитых вороньих крыльев!..
Как слепой, тычется Шурка в отцовы колени, берет подарок и срывающимся голосом пробует выдавить:
- Спа... спаси... бо, тя-а-а...
Судорожные рыдания против воли рвутся наружу. Прижав к груди сверток, Шурка бежит в сени, карабкается по темной лестнице на чердак.
- Мало? - несется вслед ему сердитый окрик отца. - Ружья захотелось? Ишь ты!
Сиреневые тенета свисают с крыши. Свет пробивается в щели и бежит белесыми ручейками. Разная рухлядь - корчаги, сломанные грабли, ящики преграждают путь солнечным ручейкам, и они разливаются лужами по чердаку. В круглом окошке бьется о стекло и жужжит оса. На чердаке прохладно, пахнет хмелем.
Спрятавшись за грудой зимних рам, у трубы, Шурка долго и неутешно плачет. Ему слышно, как, разобрав привезенное добро, уходит в чулан отец отдыхать с дороги. Мать провожает его, стелет на сундуке, взбивает подушки. Они шепчутся и смеются. Наверное, над Шуркой.
Возвратившись из чулана, мать гремит в избе посудой и тихонько напевает:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33