Выпей и скажи: жил на свете такой дурак, дядя Родя... зубы скалил... а ему реветь хотелось. Ни хрена он хорошего в жизни не видел, с чем и помер, во веки веков, аминь!
- Брешешь, Родька, брешешь, сивый мерин! - тихо смеется Горев.
- Да иногда и сбрехнуть не грех. Ску-ушно... А-ах, поджечь бы всю Россию! Погрелся бы я у огонька.
"Какие мужики сегодня смешные! - думает Шурка. - Сердитые, а смеются".
Все это не похоже на обычные разговоры. Мужики не ругаются, а будто сообща думают вслух, чего с ними никогда не бывало.
Шурка с усилием раскрывает глаза, зябко ежится. Он ворочается на коленях дяди Роди, стараясь угнездиться потеплее.
В казенке затихла беседа. Парни и девки разошлись ненадолго по домам. Чаю напьются, поедят и снова заведут свою бесконечную кадриль.
За шоссейкой с побелевшими камнями, за серыми, сонно насупившимися избами и амбарами румянится край неба. Вечерняя зорька сошлась с утренней. Они разгоняют за Волгой облака, прокладывая дорогу солнышку.
Скоро затрубит Сморчок, но мужики и не думают уходить от Косоурова палисада. Они все толкуют с Афанасием Сергеевичем. Лица у них как-то подобрели, глаза светятся. Верно, немножко научил их Горев, как жить лучше. Вот бы и Шуркиному отцу послушать... Может, не пришлось бы ему есть тухлые щи в Питере и взашей получать. Но отец почему-то знать не желает Горева. А вот дядя Родя любит Афанасия Сергеевича и во всем соглашается с ним.
- Есть такие люди, правильно... Кремень! Искру дают, - который раз повторяет дядя Родя в самое Шуркино ухо, так что щекотно становится. Будет их, мы скажем, на свете больше - подожгут сердца, поведут народ...
- В тюрьму, что ли? - насмешливо спрашивает дядя Ося, поднимаясь с травы и потягиваясь. - Ха-а... Тьфу! - зевает и плюется он спросонок. - В тюрьму, мытарь, и я могу повести. Дорожка известная, бывал... Нет, ты меня к правде веди, коли растревожил... А где она? Покажи! - требует он, поглядывая исподлобья на Горева, точно вызывая его на спор.
За него откликается Никита Аладьин:
- Найдутся такие, покажут.
- Вот это самое... - Дядя Ося складывает пальцы в кукиш, подносит его себе под нос, будто нюхает. Потом раскрывает пальцы и дует на пустую ладонь. - Видал? Вот те и вся ихняя правда!
- Рехнулся ты, Тюкин, от безделья, - недовольно говорит дядя Родя, спуская Шурку с колен. - Александр, спать пора. Иди, - приказывает он.
Шурка еще минуточку медлит.
Тюкин скрипит зубами. Дыбом стоят рыжие волосы, в них запуталась солома, перья.
- Ага-а! Рехнулся? - рычит он. - А ты - нет? Страшно на правду-то смотреть?.. А ты смотри-и... Вот она! - Он опять складывает кукиш и сует его в бороду дяде Роде. - Не жмурься! Я всю жизнь гляжу - не боюсь.
Дядя Родя отмахивается от кукиша, как от комара. Мужики принимаются ругать Катькиного отца.
Полусонный, Шурка бредет домой. Не раздеваясь, он сваливается в сенях на постельник, заботливо припасенный матерью.
Глава XXVII
ЧУДО, ВЫМОЛЕННОЕ ШУРКОЙ
Вот так и случилось, что проспал Шурка самое интересное.
Когда поздно утром поднялся он в мятой матроске, тесных жарких башмаках и, продирая кулаками глаза, хромая и натыкаясь в сенях на ларь и кадки, вышел во двор, отец, на себя не похожий, умывался у крыльца. Лицо и руки у отца были в саже, точно в трубу лазил. Один рукав питерской рубахи болтался лоскутьями, другой совсем пропал. Через все голое плечо, обожженное, в волдырях, шла глубокая царапина в запекшейся крови. Расставив широко ноги в серых от пепла сапогах, фыркая грязной мыльной пеной, отец оживленно рассказывал матери:
- Дрожит вся, мычит жалостно, а упирается... телушка-то. Я ее хвать за рога - и волоком. Быков кричит: "Не тро-ожь! Убьет!" - а я знай волоку... Тут бревно на меня свалилось, задело немного. Насилу выскочил. И телушка за мной... Дотла сгорел двор... Однако добро, скотину преотлично вытащили.
Мать, поливая из ведра в черные отцовы ладони, ахает и крестится.
- Слава тебе, хоть ветру не было! И нас спалило бы... Уж так полыхало, ужасти! Я хотела сундук из чулана тащить... Господи, плечо-то! Хоть содой посыпать... Да пошто ты сунулся в огонь?
- Как тут не сунешься? Жалко... Не пропадать же добру.
Не стоило большого труда догадаться, что был пожар у лавочника. Отец поспел на пожар, видать, вовремя. А Шурка прозевал редкое зрелище.
Он сердито щурится на солнце, поднявшееся довольно высоко, завистливо и восхищенно разглядывает отца. Левый, опаленный ус заметно стал короче правого.
- И лавка сгорела? - спрашивает Шурка. - А пряники?
- Уцелели, - смеется отец, плескаясь водой. - Да ты что, разве не был на пожаре?
- Его и набат не поднял, - отвечает мать, подавая отцу чистое полотенце. - Бесстыдник! Рубашку-то не снял, завалился, неряха, так и дрых. Измял как, посмотри. В чем седня ходить будешь? Ведь тифинская еще, - ворчит она.
"Вот как! И набат был, а я ничего не слыхал..." - огорченно думает Шурка.
- Не чутко, кто поджег? - спрашивает мать отца.
- Руки-ноги не оставил... На Сморчка показывает Быков. Грозился, слышь, пастух... Кабы не подоспел Родион с пожарной машиной, не отстоять бы нам дом, да и казенка сгорела бы.
- Так и надо, не жадничай, не пускай беседы... Может, парни курили у двора и заронили огонь.
- Ищи-свищи теперь. А двора-то нет.
"Значит, и дядя Родя пожар тушил. И Яшка, наверное, не прозевал, грустно размышляет Шурка. - Только меня одного не хватало. - Он переносит обиду на отца. - Землю у него воруют, а он телку спасает... И хорошо, что я проспал пожар. Всегда буду просыпать пожары. Вот вам!"
Он возвращается в избу, стаскивает башмаки и с сердитым удовольствием топает по полу голыми онемелыми пятками. Прищемил в сердцах хвост коту. Тот замяукал на всю избу. Проснулся братик в зыбке, заплакал. С печи ощупью слезла бабуша Матрена, вздыхая и кивая головой, принялась качать скрипучую зыбку.
За чаем мать заглянула Шурке в лицо и рассердилась:
- Да ты не умывался, негодяй? Марш из-за стола!
Он покорно повозился на кухне под глиняным, с отбитым рыльцем, умывальником, хотя и не любил этого делать. На него нашло какое-то тупое безразличие. И даже когда бабуша сказала, что не пойдет, пожалуй, сегодня домой и понянчится с Ваняткой, Шурка не запрыгал от радости, не повис на шее у бабуши, а молча отправился гулять.
Праздник догорал, как костер, в который не прибавляют хворосту. Вот вспыхнула в какой-то избе песня, слабо загуляла по улице и погасла. Допивались неполные рюмки вина, опрокидывались вверх дном графинчики и бутылки, чтобы слить сиротливые капельки водки. Доедались последки вчерашних кушаний. Хозяйки не угощали, не потчевали заночевавших, собиравшихся восвояси гостей, а только поглядывали из-за самоваров, как бы за столом понемножку на всех хватило еды. Разговоры тянулись вяло, лениво, словно дым в ненастный день. Все вздыхали, кашляли, кряхтели. Так шипят и тлеют в костре последние головешки, попыхивая редкими струйками дыма. И не пахнет этот дым, и глаз не ест, и тепла не дают остывшие седые угли.
До свидания, тихвинская, до будущего года! Пролетела, как ласточка, и ничего после себя не оставила. Будто не было тебя, праздник, как серебряного полтинника...
Шурку преследовали неудачи. Он не мог найти Катьку. И другие ребята словно сквозь землю провалились. Пустынна была шоссейка, тихи знакомые переулки. Только за Гремцом, на пожарище, ковырялся Быков, где-то свистели Тихони с Олегом да у Косоурова палисада торчали и судачили бабы. Шурка не решился пойти один за мост, хотя ему и полагалось знать, жив ли кабатчик, и заманчиво было бы поворошить палкой на пожарище.
На завалинке сидел лохматый и грустный с похмелья Саша Пупа, тоскливо зевая и почесываясь. У Солиных на крыльце возился со своими булавками дурачок Машенька. Прошел гумнами на Волгу дядя Ося с удочками. Тонко, в перекличку, как петухи, начали петь-звенеть под навесами косы, отбиваемые заботливыми мужиками.
Шурка вспомнил про медянку, которую вчера хоронили, и отправился узнать, срослась она или нет. Он нашел хвост и туловище, а голову, зарытую у Косого мостика, придавленную порядочным булыжником, найти не мог. И нельзя было точно решить, что же получилось: ожила раздавленная голова ядовитой медянки и уползла, чтобы жалить людей, или просто затерялась и Шурка не нашел ее?
День был тяжелый и скучный, как понедельник. Шурка не ждал ничего хорошего от этого дня, желая лишь поскорее прожить его, как вдруг счастье, пролетая лебедем над селом, сжалилось над парнишкой и задело его своим легким изменчивым крылом.
Он возвращался шоссейкой. В пыли блеснул ему в глаза белый огонек. Шурка наклонился, и у него затряслись коленки. На дороге, в колее, вдавленное чьим-то острым каблуком в песок, как в подковке, лежало золотое кольцо с драгоценным камнем.
"Миша Император потерял!"
Шурка подхватил кольцо, зажал в кулачке и со всех ног пустился бежать к дому.
"Не отдам, не отдам! - твердил он себе, сжимая до боли в пальцах находку. - У него колец много, а у меня нет... И никому не покажу. Тятьке не покажу, мамке не покажу... а Катьке и Яшке покажу".
Наверняка это было не простое кольцо, а волшебное, и совсем не Миши Императора, потому что как только Шурка стал обладателем кольца, так сразу все кругом переменилось и исполнились многие его желания. И ребята появились на улице, и грабельки, маленькие, ловкие, сделанные отцом из больших, сломанных, очутились прислоненными к удочкам за крыльцом, и Саша Пупа, умытый, причесанный, в кумачовой рубахе и бархатном жилете, окруженный мужиками, торжественно и важно топал к избе Афанасия Горева.
Живо смекнул Шурка, по какому такому случаю движется это медленное, говорливое шествие мужиков. Нет, не кончилась тихвинская! Рано простился с ней Шурка. Еще гулять и гулять ему, глазеть и радоваться до самого вечера.
Он завязал кольцо в носовой платок, сунул его под рубашку, где вчера хранился полтинник. Лежи, перстенек, не шевелись и не показывайся. Не расстанется с тобой Шурка, не разменяет на пятаки, не проиграет в вертушку, будь спокоен.
Шурка присоединился к ребятам, и они, порхнув воробьиной стайкой, раньше мужиков очутились перед домом Горева.
Питерщик стоял на крыльце, подбоченясь, засунув пальцы в кожаные кармашки удивительного пояса, покачивался от удовольствия на носках и заливался тихим смехом.
- Не забыли... Ах, черти драные! Порядочек! - воскликнул Горев, когда мужики подошли к избе.
Афанасий сбежал к ним, они окружили его галдящей оравой, подняли на руки, и вот уже питерщик, потеряв кепку, растрепанный, взлетает к макушкам берез.
- Выше его! У-ух, легонький!
- Будь здоров, Афанасий Сергеич!
- С приездом тебя!
- С праздником!
- Раскошеливайся, брат, на похмелку!
Став на ноги, Горев поблагодарил за почет и дал мужикам зелененькую бумажку.
- Гулять так гулять! - весело сказал он, разыскивая кепку, улыбаясь и покусывая свои усы. - Славь остальных, братцы, не давай питерщикам спуску!
И повел к избе бабки Ольги.
Миша Император не вышел к мужикам. Бабка Ольга сказала, что ему недужится.
- Ничего, мы тебя замест сынка покачаем, - ответил Ваня Дух, торопливо подступая к хозяйке.
И, как ни отбивалась бабка, покачали ее мужики, поздравили с благополучным приездом сына из Питера, пожелали ему выздоровления, богатой да красивой невесты, а бабке - кучу внучат. Пришлось бабке Ольге бежать в избу за деньгами.
Шурка видел, как в окошко из-за занавески выглянул Миша Император с повязанной полотенцем головой, когда его мамаша рассчитывалась с мужиками. Шурка потрогал напуск матроски и постарался на всякий случай отойти в сторону, чтобы не попасться, грехом, на глаза Мише Императору.
Мимо шел с обеда пастух Сморчок. Мужики зазвали его с собой.
- Погуляем немножко, Евсей Борисович, - сказал Горев, уважительно здороваясь.
И Шурка впервые узнал, что у Сморчка есть короткое, звучное, как хлопок кнута, имя и есть, как у всех взрослых, отчество. Это его порядком удивило.
- Зальем пожар... ты, поджигатель! - смеялись мужики.
- Избави бог, - сказал Сморчок, присоединяясь к шествию. - Выпить отчего же, можно. Поджигать - нельзя.
- Знаем. Мухи не обидишь, - подтвердили мужики. - Оттого и смешно на Быкова.
- А мухи есть злющие, Евсей Борисович, - усмехнулся Горев, идя рядом с пастухом.
- Ты, Афанас Сергеич, я погляжу, не переменился, - отвечал Сморчок, засовывая под мышку кнут. - Пять годков мы с тобой не видались ай больше? - Он ласково вскинул из-под дремучих бровей светлые глаза на питерщика и внушительно добавил: - Муха душу не трогает, не поганит. Душе я хозяин.
- Хо-озяин! Смотри-ка на него! Над коровами, что ли? - потешались мужики.
- Хозяин над собой, - сказал, не обижаясь, пастух. - А вы - нет?.. То-то же, травка-муравка! Пожелать надо - расцветет душа. Всем только пожелать.
Все шло замечательно. Ребята носились от одной избы питерщика к другой, возвещая хозяевам о приближении мужиков.
Обогнав ребят, подлетел Шурка к своему дому. Отец, босой, в старой, неподпоясанной рубахе, отбивал под навесом косу.
- Тятя, мужики идут... качать! - запыхавшись, радостно сообщил Шурка.
Отец швырнул косу, молоток и плюнул, поднимаясь с бревна.
- Чтоб им сдохнуть, пьяницам проклятым!
Он поспешно ушел в избу.
Шурка не знал, куда ему деваться от стыда. Отец прятался от мужиков, чтобы не давать им денежек. Вот сию минуточку прибегут ребята, закричат под окнами, привалят веселой толпой мужики, а Шуркина мать, бессовестная, высунется из окна и скажет, что отца дома нет. А все видели и слышали, как он отбивал косу, догадаются, что он спрятался, потому что бедный и жадный, станут его просмеивать.
Ох, срам какой! Задразнят Шурку ребята!
Свист, хохот, крики приближались. Шурка кинулся под навес, забился в самый дальний угол, за гнилые доски.
Ему было слышно, как топали на крыльце и стучались в дверь ребята, как, разговаривая и посмеиваясь, подходили мужики.
- Миколай Лександрыч... питерское солнышко, выглянь! - закричал Саша Пупа.
- Где он там? - спрашивал, смеясь, Горев. - Подавайте его сюда, мошенника!
Шурка зажмурился, хотя ему и так ничего не было видно, зажал ладошками уши. Но крики и хохот лезли в уши. Шурка заплакал...
Перстенек, родненький, ненаглядный, спаси и помилуй Шурку. Золотенький, с драгоценным камешком, сделай так, чтобы не было стыдно, чтобы батька раскошелился хоть на двугривенный, вышел к мужикам. Ты волшебный, ты все можешь сделать. Ну что тебе стоит?.. А Шурка, вот те крест, отплатит тебе: будет чистить каждый день толченым кирпичом и протирать тряпочкой, никому тебя не отдаст, в спичечный коробок положит и ваткой прикроет - живи, как в домушке... Перстенек, перстенек, сотвори чудо!
Шурка плакал и гладил под рубашкой колечко.
И чудо совершилось.
У крыльца заревели, завозились мужики:
- О-оп-ля! Ух, ты!
- С приездом... здоров будь... чтоб счастье тебе привалило!
Высунулся Шурка из-за досок и увидел лакированные, черно сиявшие голенища сапог. Голенища летали над головами мужиков, словно большие галки.
Шурка вылез из-под навеса, подбежал к крыльцу, растолкал ребят, чтобы поближе быть к отцу. Тот, оправляя наспех надетый, измятый праздничный пиджак, кланялся мужикам.
- Спасибо за честь, соседи, много благодарен. Вот извольте... от всей души.
Отец, хмурясь и улыбаясь, сунул что-то в руку Саше Пупе.
- Маловато, Лександрыч, - сказал Саша, похлопывая ладонью об ладонь. - Боже мой, прибавить надо!
- Не при деньгах... потратился по хозяйству... Извинить прошу, оправдывался отец и опять кланялся.
- Хватит тебе, Саша! Насобирал, чай, больше попа в церкви, загалдели нетерпеливо мужики. - Гони на станцию за вином! Бабы, жарь яишню на все село! Милости просим, Николай Александрыч, повеселиться с нами за компанию.
- Ваши гости, ваши гости! - отвечал отец, переставая хмуриться.
Спустя часа два на лужайке, у моста, где вчера Шурка кудесничал с "курой", гуляли мужики. Поодаль от лужайки, у лип, сгрудились бабы и ребята, наблюдая, как веселятся их мужья и отцы, заговляясь* перед сенокосом.
Верховодил на лужайке Саша Пупа.
- Жи-ве-ом! - голосил он, приплясывая босыми ногами. - И жить будем. А смерть придет - помирать будем!
Афанасий Горев подсел к Матвею Сибиряку, и под липами очень скоро стало известно, что Горев уступил переселенцу свою избу.
- Куда торопишься, Афанасий Сергеич? - спрашивали мужики. - Продать не купить, успеется. Аль надумал спокинуть деревню навсегда?
- Жениться хочу, - отшучивался Горев. - Может, какая рябая в дом примет.
- От такого сокола которая откажется? Ни в жизнь!
- Э-эх, разбередил ты нам опять ретивое - и укатишь! Бессовестно, брат.
Шутки, смех, выкрики не умолкали на лужайке. Один Никита Аладьин, по обыкновению, не пил вина, не курил, почти не разговаривал. Уронив тяжелую голову на плечо, улыбаясь в нитяную бороду, он глядел на мужиков. Вдруг он поднял голову, откинулся на траву - и песня полилась свободно, как вода сама собой льется через край переполненной бадейки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
- Брешешь, Родька, брешешь, сивый мерин! - тихо смеется Горев.
- Да иногда и сбрехнуть не грех. Ску-ушно... А-ах, поджечь бы всю Россию! Погрелся бы я у огонька.
"Какие мужики сегодня смешные! - думает Шурка. - Сердитые, а смеются".
Все это не похоже на обычные разговоры. Мужики не ругаются, а будто сообща думают вслух, чего с ними никогда не бывало.
Шурка с усилием раскрывает глаза, зябко ежится. Он ворочается на коленях дяди Роди, стараясь угнездиться потеплее.
В казенке затихла беседа. Парни и девки разошлись ненадолго по домам. Чаю напьются, поедят и снова заведут свою бесконечную кадриль.
За шоссейкой с побелевшими камнями, за серыми, сонно насупившимися избами и амбарами румянится край неба. Вечерняя зорька сошлась с утренней. Они разгоняют за Волгой облака, прокладывая дорогу солнышку.
Скоро затрубит Сморчок, но мужики и не думают уходить от Косоурова палисада. Они все толкуют с Афанасием Сергеевичем. Лица у них как-то подобрели, глаза светятся. Верно, немножко научил их Горев, как жить лучше. Вот бы и Шуркиному отцу послушать... Может, не пришлось бы ему есть тухлые щи в Питере и взашей получать. Но отец почему-то знать не желает Горева. А вот дядя Родя любит Афанасия Сергеевича и во всем соглашается с ним.
- Есть такие люди, правильно... Кремень! Искру дают, - который раз повторяет дядя Родя в самое Шуркино ухо, так что щекотно становится. Будет их, мы скажем, на свете больше - подожгут сердца, поведут народ...
- В тюрьму, что ли? - насмешливо спрашивает дядя Ося, поднимаясь с травы и потягиваясь. - Ха-а... Тьфу! - зевает и плюется он спросонок. - В тюрьму, мытарь, и я могу повести. Дорожка известная, бывал... Нет, ты меня к правде веди, коли растревожил... А где она? Покажи! - требует он, поглядывая исподлобья на Горева, точно вызывая его на спор.
За него откликается Никита Аладьин:
- Найдутся такие, покажут.
- Вот это самое... - Дядя Ося складывает пальцы в кукиш, подносит его себе под нос, будто нюхает. Потом раскрывает пальцы и дует на пустую ладонь. - Видал? Вот те и вся ихняя правда!
- Рехнулся ты, Тюкин, от безделья, - недовольно говорит дядя Родя, спуская Шурку с колен. - Александр, спать пора. Иди, - приказывает он.
Шурка еще минуточку медлит.
Тюкин скрипит зубами. Дыбом стоят рыжие волосы, в них запуталась солома, перья.
- Ага-а! Рехнулся? - рычит он. - А ты - нет? Страшно на правду-то смотреть?.. А ты смотри-и... Вот она! - Он опять складывает кукиш и сует его в бороду дяде Роде. - Не жмурься! Я всю жизнь гляжу - не боюсь.
Дядя Родя отмахивается от кукиша, как от комара. Мужики принимаются ругать Катькиного отца.
Полусонный, Шурка бредет домой. Не раздеваясь, он сваливается в сенях на постельник, заботливо припасенный матерью.
Глава XXVII
ЧУДО, ВЫМОЛЕННОЕ ШУРКОЙ
Вот так и случилось, что проспал Шурка самое интересное.
Когда поздно утром поднялся он в мятой матроске, тесных жарких башмаках и, продирая кулаками глаза, хромая и натыкаясь в сенях на ларь и кадки, вышел во двор, отец, на себя не похожий, умывался у крыльца. Лицо и руки у отца были в саже, точно в трубу лазил. Один рукав питерской рубахи болтался лоскутьями, другой совсем пропал. Через все голое плечо, обожженное, в волдырях, шла глубокая царапина в запекшейся крови. Расставив широко ноги в серых от пепла сапогах, фыркая грязной мыльной пеной, отец оживленно рассказывал матери:
- Дрожит вся, мычит жалостно, а упирается... телушка-то. Я ее хвать за рога - и волоком. Быков кричит: "Не тро-ожь! Убьет!" - а я знай волоку... Тут бревно на меня свалилось, задело немного. Насилу выскочил. И телушка за мной... Дотла сгорел двор... Однако добро, скотину преотлично вытащили.
Мать, поливая из ведра в черные отцовы ладони, ахает и крестится.
- Слава тебе, хоть ветру не было! И нас спалило бы... Уж так полыхало, ужасти! Я хотела сундук из чулана тащить... Господи, плечо-то! Хоть содой посыпать... Да пошто ты сунулся в огонь?
- Как тут не сунешься? Жалко... Не пропадать же добру.
Не стоило большого труда догадаться, что был пожар у лавочника. Отец поспел на пожар, видать, вовремя. А Шурка прозевал редкое зрелище.
Он сердито щурится на солнце, поднявшееся довольно высоко, завистливо и восхищенно разглядывает отца. Левый, опаленный ус заметно стал короче правого.
- И лавка сгорела? - спрашивает Шурка. - А пряники?
- Уцелели, - смеется отец, плескаясь водой. - Да ты что, разве не был на пожаре?
- Его и набат не поднял, - отвечает мать, подавая отцу чистое полотенце. - Бесстыдник! Рубашку-то не снял, завалился, неряха, так и дрых. Измял как, посмотри. В чем седня ходить будешь? Ведь тифинская еще, - ворчит она.
"Вот как! И набат был, а я ничего не слыхал..." - огорченно думает Шурка.
- Не чутко, кто поджег? - спрашивает мать отца.
- Руки-ноги не оставил... На Сморчка показывает Быков. Грозился, слышь, пастух... Кабы не подоспел Родион с пожарной машиной, не отстоять бы нам дом, да и казенка сгорела бы.
- Так и надо, не жадничай, не пускай беседы... Может, парни курили у двора и заронили огонь.
- Ищи-свищи теперь. А двора-то нет.
"Значит, и дядя Родя пожар тушил. И Яшка, наверное, не прозевал, грустно размышляет Шурка. - Только меня одного не хватало. - Он переносит обиду на отца. - Землю у него воруют, а он телку спасает... И хорошо, что я проспал пожар. Всегда буду просыпать пожары. Вот вам!"
Он возвращается в избу, стаскивает башмаки и с сердитым удовольствием топает по полу голыми онемелыми пятками. Прищемил в сердцах хвост коту. Тот замяукал на всю избу. Проснулся братик в зыбке, заплакал. С печи ощупью слезла бабуша Матрена, вздыхая и кивая головой, принялась качать скрипучую зыбку.
За чаем мать заглянула Шурке в лицо и рассердилась:
- Да ты не умывался, негодяй? Марш из-за стола!
Он покорно повозился на кухне под глиняным, с отбитым рыльцем, умывальником, хотя и не любил этого делать. На него нашло какое-то тупое безразличие. И даже когда бабуша сказала, что не пойдет, пожалуй, сегодня домой и понянчится с Ваняткой, Шурка не запрыгал от радости, не повис на шее у бабуши, а молча отправился гулять.
Праздник догорал, как костер, в который не прибавляют хворосту. Вот вспыхнула в какой-то избе песня, слабо загуляла по улице и погасла. Допивались неполные рюмки вина, опрокидывались вверх дном графинчики и бутылки, чтобы слить сиротливые капельки водки. Доедались последки вчерашних кушаний. Хозяйки не угощали, не потчевали заночевавших, собиравшихся восвояси гостей, а только поглядывали из-за самоваров, как бы за столом понемножку на всех хватило еды. Разговоры тянулись вяло, лениво, словно дым в ненастный день. Все вздыхали, кашляли, кряхтели. Так шипят и тлеют в костре последние головешки, попыхивая редкими струйками дыма. И не пахнет этот дым, и глаз не ест, и тепла не дают остывшие седые угли.
До свидания, тихвинская, до будущего года! Пролетела, как ласточка, и ничего после себя не оставила. Будто не было тебя, праздник, как серебряного полтинника...
Шурку преследовали неудачи. Он не мог найти Катьку. И другие ребята словно сквозь землю провалились. Пустынна была шоссейка, тихи знакомые переулки. Только за Гремцом, на пожарище, ковырялся Быков, где-то свистели Тихони с Олегом да у Косоурова палисада торчали и судачили бабы. Шурка не решился пойти один за мост, хотя ему и полагалось знать, жив ли кабатчик, и заманчиво было бы поворошить палкой на пожарище.
На завалинке сидел лохматый и грустный с похмелья Саша Пупа, тоскливо зевая и почесываясь. У Солиных на крыльце возился со своими булавками дурачок Машенька. Прошел гумнами на Волгу дядя Ося с удочками. Тонко, в перекличку, как петухи, начали петь-звенеть под навесами косы, отбиваемые заботливыми мужиками.
Шурка вспомнил про медянку, которую вчера хоронили, и отправился узнать, срослась она или нет. Он нашел хвост и туловище, а голову, зарытую у Косого мостика, придавленную порядочным булыжником, найти не мог. И нельзя было точно решить, что же получилось: ожила раздавленная голова ядовитой медянки и уползла, чтобы жалить людей, или просто затерялась и Шурка не нашел ее?
День был тяжелый и скучный, как понедельник. Шурка не ждал ничего хорошего от этого дня, желая лишь поскорее прожить его, как вдруг счастье, пролетая лебедем над селом, сжалилось над парнишкой и задело его своим легким изменчивым крылом.
Он возвращался шоссейкой. В пыли блеснул ему в глаза белый огонек. Шурка наклонился, и у него затряслись коленки. На дороге, в колее, вдавленное чьим-то острым каблуком в песок, как в подковке, лежало золотое кольцо с драгоценным камнем.
"Миша Император потерял!"
Шурка подхватил кольцо, зажал в кулачке и со всех ног пустился бежать к дому.
"Не отдам, не отдам! - твердил он себе, сжимая до боли в пальцах находку. - У него колец много, а у меня нет... И никому не покажу. Тятьке не покажу, мамке не покажу... а Катьке и Яшке покажу".
Наверняка это было не простое кольцо, а волшебное, и совсем не Миши Императора, потому что как только Шурка стал обладателем кольца, так сразу все кругом переменилось и исполнились многие его желания. И ребята появились на улице, и грабельки, маленькие, ловкие, сделанные отцом из больших, сломанных, очутились прислоненными к удочкам за крыльцом, и Саша Пупа, умытый, причесанный, в кумачовой рубахе и бархатном жилете, окруженный мужиками, торжественно и важно топал к избе Афанасия Горева.
Живо смекнул Шурка, по какому такому случаю движется это медленное, говорливое шествие мужиков. Нет, не кончилась тихвинская! Рано простился с ней Шурка. Еще гулять и гулять ему, глазеть и радоваться до самого вечера.
Он завязал кольцо в носовой платок, сунул его под рубашку, где вчера хранился полтинник. Лежи, перстенек, не шевелись и не показывайся. Не расстанется с тобой Шурка, не разменяет на пятаки, не проиграет в вертушку, будь спокоен.
Шурка присоединился к ребятам, и они, порхнув воробьиной стайкой, раньше мужиков очутились перед домом Горева.
Питерщик стоял на крыльце, подбоченясь, засунув пальцы в кожаные кармашки удивительного пояса, покачивался от удовольствия на носках и заливался тихим смехом.
- Не забыли... Ах, черти драные! Порядочек! - воскликнул Горев, когда мужики подошли к избе.
Афанасий сбежал к ним, они окружили его галдящей оравой, подняли на руки, и вот уже питерщик, потеряв кепку, растрепанный, взлетает к макушкам берез.
- Выше его! У-ух, легонький!
- Будь здоров, Афанасий Сергеич!
- С приездом тебя!
- С праздником!
- Раскошеливайся, брат, на похмелку!
Став на ноги, Горев поблагодарил за почет и дал мужикам зелененькую бумажку.
- Гулять так гулять! - весело сказал он, разыскивая кепку, улыбаясь и покусывая свои усы. - Славь остальных, братцы, не давай питерщикам спуску!
И повел к избе бабки Ольги.
Миша Император не вышел к мужикам. Бабка Ольга сказала, что ему недужится.
- Ничего, мы тебя замест сынка покачаем, - ответил Ваня Дух, торопливо подступая к хозяйке.
И, как ни отбивалась бабка, покачали ее мужики, поздравили с благополучным приездом сына из Питера, пожелали ему выздоровления, богатой да красивой невесты, а бабке - кучу внучат. Пришлось бабке Ольге бежать в избу за деньгами.
Шурка видел, как в окошко из-за занавески выглянул Миша Император с повязанной полотенцем головой, когда его мамаша рассчитывалась с мужиками. Шурка потрогал напуск матроски и постарался на всякий случай отойти в сторону, чтобы не попасться, грехом, на глаза Мише Императору.
Мимо шел с обеда пастух Сморчок. Мужики зазвали его с собой.
- Погуляем немножко, Евсей Борисович, - сказал Горев, уважительно здороваясь.
И Шурка впервые узнал, что у Сморчка есть короткое, звучное, как хлопок кнута, имя и есть, как у всех взрослых, отчество. Это его порядком удивило.
- Зальем пожар... ты, поджигатель! - смеялись мужики.
- Избави бог, - сказал Сморчок, присоединяясь к шествию. - Выпить отчего же, можно. Поджигать - нельзя.
- Знаем. Мухи не обидишь, - подтвердили мужики. - Оттого и смешно на Быкова.
- А мухи есть злющие, Евсей Борисович, - усмехнулся Горев, идя рядом с пастухом.
- Ты, Афанас Сергеич, я погляжу, не переменился, - отвечал Сморчок, засовывая под мышку кнут. - Пять годков мы с тобой не видались ай больше? - Он ласково вскинул из-под дремучих бровей светлые глаза на питерщика и внушительно добавил: - Муха душу не трогает, не поганит. Душе я хозяин.
- Хо-озяин! Смотри-ка на него! Над коровами, что ли? - потешались мужики.
- Хозяин над собой, - сказал, не обижаясь, пастух. - А вы - нет?.. То-то же, травка-муравка! Пожелать надо - расцветет душа. Всем только пожелать.
Все шло замечательно. Ребята носились от одной избы питерщика к другой, возвещая хозяевам о приближении мужиков.
Обогнав ребят, подлетел Шурка к своему дому. Отец, босой, в старой, неподпоясанной рубахе, отбивал под навесом косу.
- Тятя, мужики идут... качать! - запыхавшись, радостно сообщил Шурка.
Отец швырнул косу, молоток и плюнул, поднимаясь с бревна.
- Чтоб им сдохнуть, пьяницам проклятым!
Он поспешно ушел в избу.
Шурка не знал, куда ему деваться от стыда. Отец прятался от мужиков, чтобы не давать им денежек. Вот сию минуточку прибегут ребята, закричат под окнами, привалят веселой толпой мужики, а Шуркина мать, бессовестная, высунется из окна и скажет, что отца дома нет. А все видели и слышали, как он отбивал косу, догадаются, что он спрятался, потому что бедный и жадный, станут его просмеивать.
Ох, срам какой! Задразнят Шурку ребята!
Свист, хохот, крики приближались. Шурка кинулся под навес, забился в самый дальний угол, за гнилые доски.
Ему было слышно, как топали на крыльце и стучались в дверь ребята, как, разговаривая и посмеиваясь, подходили мужики.
- Миколай Лександрыч... питерское солнышко, выглянь! - закричал Саша Пупа.
- Где он там? - спрашивал, смеясь, Горев. - Подавайте его сюда, мошенника!
Шурка зажмурился, хотя ему и так ничего не было видно, зажал ладошками уши. Но крики и хохот лезли в уши. Шурка заплакал...
Перстенек, родненький, ненаглядный, спаси и помилуй Шурку. Золотенький, с драгоценным камешком, сделай так, чтобы не было стыдно, чтобы батька раскошелился хоть на двугривенный, вышел к мужикам. Ты волшебный, ты все можешь сделать. Ну что тебе стоит?.. А Шурка, вот те крест, отплатит тебе: будет чистить каждый день толченым кирпичом и протирать тряпочкой, никому тебя не отдаст, в спичечный коробок положит и ваткой прикроет - живи, как в домушке... Перстенек, перстенек, сотвори чудо!
Шурка плакал и гладил под рубашкой колечко.
И чудо совершилось.
У крыльца заревели, завозились мужики:
- О-оп-ля! Ух, ты!
- С приездом... здоров будь... чтоб счастье тебе привалило!
Высунулся Шурка из-за досок и увидел лакированные, черно сиявшие голенища сапог. Голенища летали над головами мужиков, словно большие галки.
Шурка вылез из-под навеса, подбежал к крыльцу, растолкал ребят, чтобы поближе быть к отцу. Тот, оправляя наспех надетый, измятый праздничный пиджак, кланялся мужикам.
- Спасибо за честь, соседи, много благодарен. Вот извольте... от всей души.
Отец, хмурясь и улыбаясь, сунул что-то в руку Саше Пупе.
- Маловато, Лександрыч, - сказал Саша, похлопывая ладонью об ладонь. - Боже мой, прибавить надо!
- Не при деньгах... потратился по хозяйству... Извинить прошу, оправдывался отец и опять кланялся.
- Хватит тебе, Саша! Насобирал, чай, больше попа в церкви, загалдели нетерпеливо мужики. - Гони на станцию за вином! Бабы, жарь яишню на все село! Милости просим, Николай Александрыч, повеселиться с нами за компанию.
- Ваши гости, ваши гости! - отвечал отец, переставая хмуриться.
Спустя часа два на лужайке, у моста, где вчера Шурка кудесничал с "курой", гуляли мужики. Поодаль от лужайки, у лип, сгрудились бабы и ребята, наблюдая, как веселятся их мужья и отцы, заговляясь* перед сенокосом.
Верховодил на лужайке Саша Пупа.
- Жи-ве-ом! - голосил он, приплясывая босыми ногами. - И жить будем. А смерть придет - помирать будем!
Афанасий Горев подсел к Матвею Сибиряку, и под липами очень скоро стало известно, что Горев уступил переселенцу свою избу.
- Куда торопишься, Афанасий Сергеич? - спрашивали мужики. - Продать не купить, успеется. Аль надумал спокинуть деревню навсегда?
- Жениться хочу, - отшучивался Горев. - Может, какая рябая в дом примет.
- От такого сокола которая откажется? Ни в жизнь!
- Э-эх, разбередил ты нам опять ретивое - и укатишь! Бессовестно, брат.
Шутки, смех, выкрики не умолкали на лужайке. Один Никита Аладьин, по обыкновению, не пил вина, не курил, почти не разговаривал. Уронив тяжелую голову на плечо, улыбаясь в нитяную бороду, он глядел на мужиков. Вдруг он поднял голову, откинулся на траву - и песня полилась свободно, как вода сама собой льется через край переполненной бадейки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33