Часы давали ему короткие команды: «Иди спать!», «Помой посуду!», «Выключи свет!» Поначалу он не обращал внимания на эти звуки, но часы все повторяли и повторяли указания, всегда в одних и тех же словах. Постепенно он начал подчиняться приказам, и часы стали управлять его жизнью. Они говорили ему, что есть на обед и какие передачи смотреть по телевизору, когда стирать, на какие телефонные звонки отвечать…
Когда он впервые уселся в моей приемной, я спросил его, хочет ли он чаю или кофе. Он ответил не сразу. Рассеянно посмотрел на стенные часы и через секунду повернулся и сказал, что хочет стакан воды.
Странно, но этот пациент не хотел, чтобы его лечили. Он мог бы убрать все часы из дома или заменить их на электронные, но в часовых голосах было что-то придававшее ему уверенность и даже оптимизм. Его жена, по всей видимости, была человеком беспокойным и организованным, все время его подгоняла, составляя для него списки дел, выбирая одежду и вообще принимая за него решения.
Он не желал, чтобы я убрал голоса, наоборот, ему необходимо было слышать их постоянно. Дома часы были уже в каждой комнате, но вот когда он выходил на улицу…
Я предложил ему носить ручные часы, но это его не устраивало: они говорили недостаточно громко или бормотали бессвязно. После напряженных раздумий мы пошли на антикварный рынок Грея, где он больше часа прислушивался к старомодным карманным часам, пока не нашел те, что вполне отчетливо говорили с ним.
Часы, тиканье которых я слышу сейчас, возможно, являются стуком мотора «лендровера». Или же это часы Страшного суда – семь минут до полуночи. Мое безупречное прошлое отходит в историю, и я не могу остановить время.
По дороге из Хетчмира мне навстречу попадаются две полицейские машины. Видимо, Мел сообщила полиции, куда я отправился разыскивать Эрскина. Они не знают о «лендровере» – по крайней мере пока. Маленькая старая дама с фотографической памятью им скажет. Если мне повезет, сначала она поведает им историю своей жизни, дав мне время отъехать подальше.
Я поглядываю в зеркало заднего вида, почти ожидая увидеть голубые мигалки. Это будет пародия на погоню на высоких скоростях. Они смогут обогнать меня на велосипедах, если я не обнаружу четвертую передачу. Возможно, мы продемонстрируем и такую сцену: замедленная вереница машин, снятая с вертолета.
Я помню финальные кадры «Бутча Кэссиди и Санденса Кида», когда Редфорд и Ньюман, продолжая острить, выходят навстречу мексиканской армии. Лично я не презираю смерть до такой степени. И не вижу ничего величественного в граде пуль и заколоченном гробе.
Лукас Даттон живет в доме из красного кирпича на окраинной улице, где угловые магазины были вытеснены наркоторговцами и борделями. Каждая глухая стена покрыта краской. Даже памятники народного искусства и протестантские фрески испорчены. В рисунках нет ни цвета, ни вдохновения. Это бессмысленный, жестокий вандализм.
Лукас взгромоздился на лестницу в проезде, свинчивая баскетбольное кольцо со стены. Его волосы стали, кажется, еще темнее, но он поправился в талии, а лоб его пересечен горизонтальными морщинками, спускающимися до кустистых бровей.
– Помощь не нужна?
Он смотрит вниз и в течение нескольких минут пытается понять, кто я такой.
– Эти штуковины проржавели, – говорит он, похлопывая по болтам. Спустившись с лестницы, он вытирает руки о рубашку. Он жмет мою руку и в то же время бросает взгляд на дом, выдавая этим свое беспокойство. Должно быть, его жена внутри. Они уже видели выпуски новостей или слушали радио.
Я слышу музыку из верхнего окна: что-то с массой тяжелых басов и скрипящих дисков. Лукас следит за моим взглядом.
– Я прошу ее сделать потише, но она говорит, что такая музыка должна быть громкой. Возраст, видимо.
Я помню близнецов. Соня хорошо плавала: в бассейне, в море – у нее была прекрасная техника. Однажды, когда ей было лет девять, меня пригласили на барбекю. Она объявила, что когда-нибудь переплывет Канал.
– Быстрее будет воспользоваться Туннелем, – сказал я ей.
Все засмеялись. Соня закатила глаза. С тех пор она меня не любила.
Ее сестра Клер была читательницей, в очках в стальной оправе, с ленивым взглядом. Большую часть того дня она провела в своей комнате, жалуясь, что ей не слышно телевизора, потому что снаружи все «трещат, как обезьяны».
Лукас складывает лестницу и объясняет, что «девочки больше не пользуются кольцом».
– Ужасно, что случилось с Соней, – говорю я.
Он делает вид, что не слышит. Инструменты убираются в ящик. Я уже готов начать расспросы, но он рассказывает мне, что Соня незадолго до смерти выиграла два титула на национальных соревнованиях по плаванию и побила рекорд на дистанции.
– И все же, несмотря на эти тренировки, круги ранним утром, миля за милей, она знала, что толку не будет. Есть узкая грань между хорошими спортсменами и великими спортсменами.
Я не прерываю его, зная, что он ведет к делу. История разворачивается. Соня Даттон, неполных двадцати трех лет, оделась для рок-концерта. Она пошла с Клер и компанией университетских друзей. Кто-то дал ей белую таблетку с отпечатком в виде ракушки. Она всегда была так осторожна в отношении лекарств и добавок. Она танцевала всю ночь, пока ее пульс не ускорился и давление не подскочило. Она почувствовала слабость и раздражительность. С ней случился приступ в туалетной кабинке.
Лукас все еще наклоняется над ящиком с инструментами, словно что-то потерял. Его плечи трясутся. Срывающимся голосом он рассказывает, как Соня три недели провела в коме, так и не придя в сознание. Лукас и его жена спорили, отключать или нет систему жизнеобеспечения. Он был прагматичен. Он хотел запомнить, как она скользит по воде своим легким стилем. Жена обвинила его в том, что он отказался от надежды, что думает только о себе, что недостаточно молится о чуде.
– С тех пор она мне и десятка слов не сказала за раз. Вчера вечером сообщила, что видела твою фотографию в новостях. Я задал ей вопросы, и она на них ответила. Впервые за целую вечность…
– Кто дал Соне таблетку? Они кого-нибудь поймали?
Лукас качает головой. Клер описала этого человека. Она смотрела фотографии из архивов и приходила на опознания.
– И как же он выглядел?
– Высокий, худой, загорелый… с зачесанными назад волосами.
– А возраст?
– Лет тридцать пять.
Он закрывает ящик и защелкивает металлические задвижки, а потом уныло глядит на дом, еще не решаясь войти внутрь. Домашние обязанности вроде этого кольца стали важны, потому что занимают его и позволяют жить дальше.
– Ты помнишь Бобби Моргана?
– Да.
– Когда ты видел его в последний раз?
– Лет четырнадцать-пятнадцать назад. Он был еще ребенком.
– А с тех пор нет?
Даттон качает головой, а потом прищуривается, словно что-то только что пришло ему в голову.
– Соня знала кого-то по имени Бобби Морган. Может, это был тот же человек. Он работал в бассейном комплексе.
– Ты его никогда не видел?
– Нет. – Он видит, как в прихожей раздвигаются занавески. – На твоем месте я бы здесь не задерживался, – говорит он. – Она сообщит в полицию, если тебя увидит.
Ящик с инструментами оттягивает его правую руку. Он перекладывает его в левую и смотрит на баскетбольное кольцо.
– Думаю, ему еще придется повисеть.
Я благодарю его, и он спешит в дом. Дверь закрывается, и мои шаги отдаются в окрестной тишине. Я прежде думал, что Даттон самодоволен и догматичен; он не желал слушать других и менять свою точку зрения на заседаниях. Он был самодуром и искателем блох – из тех слуг народа, которые легко могут обеспечить движение поездов по расписанию, но совершенно не способны общаться с людьми. Если бы только его подчиненные были такими же надежными, как его «шкода», – заводились бы с первого раза морозным утром и немедленно отзывались на любой поворот руля… Теперь он унижен, свергнут, подавлен обстоятельствами.
Человек, давший Соне отравленную таблетку, по описанию не похож на Бобби, но свидетельские показания печально известны своей недостоверностью. Стресс и шок изменяют восприятие. Память подводит. Бобби подобен хамелеону, меняющему цвета, маскирующемуся, двигающемуся взад и вперед, но всегда сливаясь с тем, что находится рядом.
Есть стишок, который тетя Грейси любила мне рассказывать, – политически некорректные куплеты под названием «Десять маленьких индейцев». Они начинаются с того, как десять индейских мальчиков отправились обедать, но один поперхнулся, и их осталось девять. Девять индейцев, поев, клевали носом, один не смог проснуться, и их осталось восемь…
Маленьких индейцев кусают пчелы, проглатывают рыбы, давят медведи и разрезают пополам, пока не остается один. Я чувствую себя этим последним индейцем.
Я понимаю теперь, что делает Бобби. Он пытается забрать то, что каждому из нас дороже всего, – любовь ребенка, близость мужа, чувство привязанности. Он хочет, чтобы мы страдали, как страдал он, чтобы потеряли то, что любим больше всего, чтобы пережили его утрату.
Мел с Бойдом были родственными душами. Каждый, кто знал их, видел это. Ежи и Эстер Горски пережили нацистские газовые камеры и поселились в северной части Лондона, где родили только одно дитя, Элисон, ставшую директором школы и переехавшую в Ливерпуль. Пожарные нашли тело Ежи внизу лестницы. Он все еще был жив, несмотря на ожоги. Эстер задохнулась во сне.
Кэтрин Макбрайд, любимая внучка в дружной семье: капризная, избалованная, испорченная – всегда была сокровищем дедушки, который молился на нее и прощал ее выходки.
У Руперта Эрскина не было ни жены, ни детей. Может быть, Бобби не смог узнать, чем дорожил этот человек, а может, он и знал. Эрскин был упрямым старикашкой, не более привлекательным, чем пятно на ковре. Мы его извиняли, зная, как нелегко ему было ухаживать за женой долгие годы. Бобби лишил его свободы.
Он оставил ему, привязанному к стулу, достаточно времени, чтобы тот смог осознать свою беспомощность.
Могут быть и другие жертвы. У меня нет времени разыскивать их всех. Элиза – это моя вина. Я слишком долго не мог раскрыть секрет Бобби. Бобби становился все более изощренным с каждой смертью, но его месть мне должна была стать вершиной. Он мог бы отнять у меня Джулиану и Чарли, но вместо этого он решил забрать все: семью, друзей, карьеру, репутацию и, наконец, свободу. Он хочет, чтобы я знал, что он в этом виновен.
Весь смысл анализа заключается в том, чтобы понять, а не взять сущность чего-то и свести ее к чему-то еще. Однажды Бобби обвинил меня в том, что я играю в Господа Бога. Он сказал, что люди вроде меня не могут устоять перед искушением запустить руки в душу другого и изменить его мировидение.
Возможно, он прав. Возможно, я совершал ошибки и попадался в ловушки, не обдумав как следует причину и следствие. Я знаю, что, совершив ошибку, недостаточно просто извиниться и сказать: «Я хотел, как лучше». Именно это сказали Грейси, забирая у нее ребенка. Я использовал те же выражения. «С самыми лучшими намерениями…» и «Со всей доброжелательностью…»
В ходе одного из первых моих дел в Ливерпуле мне предстояло решить, сможет ли умственно отсталая женщина двадцати одного года без поддержки семьи и социальных институтов заботиться о ребенке, который вскоре должен был у нее родиться.
Я все еще помню Шэрон в летнем платье, туго обтягивающем ее живот. Она с величайшей тщательностью умылась и причесалась. Она знала, как важна эта беседа для ее будущего. Но несмотря на все усилия, она забыла о кое-каких мелочах. Носки были одинакового цвета, но разной длины. Молния в боковом шве платья сломана. На щеке виднелось пятнышко губной помады.
– Вы знаете, зачем вы здесь, Шэрон?
– Да, сэр.
– Мы должны решить, сможете ли вы заботиться о своем ребенке. Это очень большая ответственность.
– Я смогу. Смогу. Я буду хорошей матерью. Я буду любить малыша.
– Вы знаете, откуда берутся дети?
– Он растет внутри меня. Его поместил туда Господь. – Она говорила благоговейно и гладила свой живот.
Я не мог поспорить с ее логикой.
– Давайте поиграем в игру «Что, если…», хорошо? Я хочу, чтобы вы представили, что купаете своего ребенка, и тут звонит телефон. Ребенок мокрый и скользкий. Что вы сделаете?
– Я… я… я положу ребенка на пол, завернув в полотенце.
– И вот, пока вы говорите по телефону, кто-то стучит в дверь. Вы откроете?
На ее лице появилось выражение неуверенности.
– Это могут быть пожарные, – добавил я, – или ваш социальный работник.
– Я бы открыла, – сказала она, старательно кивая.
– Оказывается, это ваша соседка. Какие-то мальчишки разбили камнем ее окно. Ей надо на работу. Она хочет, чтобы вы посидели у нее в квартире и подождали стекольщика.
– Эти мерзавцы вечно швыряют камни, – сказала Шэрон, сжав кулаки.
– У вашей соседки спутниковое телевидение: канал кинофильмов, мультики, сериалы. Что вы будете смотреть, пока сидите в ее квартире?
– Мультики.
– Выпьете чашку чаю?
– Может быть.
– Соседка оставила вам деньги, чтобы заплатить стекольщику. Пятьдесят фунтов. Работа стоит только сорок пять, но она сказала, что вы можете оставить себе деньги.
Ее глаза загорелись.
– Я могу оставить деньги?
– Да. Что вы купите?
– Шоколада.
– И где вы его купите?
– В магазине.
– Когда вы идете в магазин, что вы обычно берете?
– Ключи и кошелек.
– Что-нибудь еще?
Она помотала головой.
– А где ваш ребенок, Шэрон?
По ее лицу разлилась паника, нижняя губа задрожала. И когда я подумал, что она заплачет, она неожиданно объявила:
– За ним присмотрит Барни.
– Кто такой Барни?
– Моя собака.
Пару месяцев спустя я сидел в родильном отделении и слушал, как всхлипывала Шэрон, когда ее новорожденного сына заворачивали в одеяло и забирали у нее. В мои обязанности входило отвезти мальчика в другую больницу. Я положил его в колыбельку, закрепленную на заднем сиденье машины. Глядя на этот спящий комочек, я размышлял о том, что он подумает через много лет о принятом мною решении. Поблагодарит ли меня за спасение или обвинит в том, что я разрушил его жизнь?
На ум вновь приходит другой ребенок. С ним все понятно. Мы ошиблись относительно Бобби. Мы ошиблись относительно его отца – невинного человека, которого арестовали и часами допрашивали о его сексуальной жизни и длине пениса. Его дом и рабочее место обыскали в поисках детской порнографии, которой не существовало, его имя включили в список насильников, несмотря на то что ему так и не предъявили обвинения, не говоря уже о вынесении приговора.
Это несмываемое пятно отравило бы всю его жизнь. Все его будущие отношения были бы испорчены. Об обвинении должны были информировать его жен и любовниц. Завести ребенка стало бы для него проблематичным. Стать тренером детской футбольной команды – недопустимой дерзостью. Безусловно, этого достаточно, чтобы довести человека до самоубийства.
Сократ – мудрейший из греков – был несправедливо обвинен в совращении юношей и приговорен к смерти. Он мог бы бежать, но принял яд. Сократ верил в то, что наши тела не так важны, как наши души. Возможно, у него была болезнь Паркинсона.
Я несу ответственность за Бобби. Я был частью системы. На мне лежит вина за трусливую уступку. Вместо того чтобы возразить, я промолчал. Я согласился с мнением большинства. Я был молод и только начинал свою профессиональную деятельность, но это не оправдание. Я вел себя как зритель, а не как судья.
Джулиана обозвала меня трусом, когда выгнала из дома. Теперь я понимаю, что она имела в виду. Я сидел на трибуне, не желая вдаваться в проблемы своей семьи и болезни. Я сохранял дистанцию, страшась того, что может случиться. Я позволил своему настроению поглотить меня. Я так переживал, как бы не раскачать лодку, что не заметил айсберга.
6
Три часа назад я составил план. Он был уже не первым. Я пересмотрел их с десяток, внимательно изучая детали, но все мои прожекты имели трагические последствия. Проблем у меня и так достаточно. Я должен обуздать свою изобретательность исходя из собственных физических возможностей – то есть отбрасывать любой проект, требующий от меня спуститься по веревке с крыши здания, обезвредить охранника, вывести из строя систему безопасности или взломать сейф.
Я также сдавал в архив план, не предусматривающий отступления. Из-за этого проваливается большинство кампаний. Игроки обычно не просчитывают ходы так далеко. Конец игры – дело скучное, рутина, лишенная, в отличие от начала, блеска и волнения. Поэтому внимание рассеивается и планы не простираются дальше. Человек надеется на свою способность обставить отход с такой же сноровкой, какой отличалось наступление.
Я знаю это, потому что ко мне в кабинет приходили люди, которые мухлевали, крали и присваивали чужие деньги и существовали на это. У них симпатичные домики, их дети ходят в частные школы, им без труда удается справляться с мелкими трудностями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
Когда он впервые уселся в моей приемной, я спросил его, хочет ли он чаю или кофе. Он ответил не сразу. Рассеянно посмотрел на стенные часы и через секунду повернулся и сказал, что хочет стакан воды.
Странно, но этот пациент не хотел, чтобы его лечили. Он мог бы убрать все часы из дома или заменить их на электронные, но в часовых голосах было что-то придававшее ему уверенность и даже оптимизм. Его жена, по всей видимости, была человеком беспокойным и организованным, все время его подгоняла, составляя для него списки дел, выбирая одежду и вообще принимая за него решения.
Он не желал, чтобы я убрал голоса, наоборот, ему необходимо было слышать их постоянно. Дома часы были уже в каждой комнате, но вот когда он выходил на улицу…
Я предложил ему носить ручные часы, но это его не устраивало: они говорили недостаточно громко или бормотали бессвязно. После напряженных раздумий мы пошли на антикварный рынок Грея, где он больше часа прислушивался к старомодным карманным часам, пока не нашел те, что вполне отчетливо говорили с ним.
Часы, тиканье которых я слышу сейчас, возможно, являются стуком мотора «лендровера». Или же это часы Страшного суда – семь минут до полуночи. Мое безупречное прошлое отходит в историю, и я не могу остановить время.
По дороге из Хетчмира мне навстречу попадаются две полицейские машины. Видимо, Мел сообщила полиции, куда я отправился разыскивать Эрскина. Они не знают о «лендровере» – по крайней мере пока. Маленькая старая дама с фотографической памятью им скажет. Если мне повезет, сначала она поведает им историю своей жизни, дав мне время отъехать подальше.
Я поглядываю в зеркало заднего вида, почти ожидая увидеть голубые мигалки. Это будет пародия на погоню на высоких скоростях. Они смогут обогнать меня на велосипедах, если я не обнаружу четвертую передачу. Возможно, мы продемонстрируем и такую сцену: замедленная вереница машин, снятая с вертолета.
Я помню финальные кадры «Бутча Кэссиди и Санденса Кида», когда Редфорд и Ньюман, продолжая острить, выходят навстречу мексиканской армии. Лично я не презираю смерть до такой степени. И не вижу ничего величественного в граде пуль и заколоченном гробе.
Лукас Даттон живет в доме из красного кирпича на окраинной улице, где угловые магазины были вытеснены наркоторговцами и борделями. Каждая глухая стена покрыта краской. Даже памятники народного искусства и протестантские фрески испорчены. В рисунках нет ни цвета, ни вдохновения. Это бессмысленный, жестокий вандализм.
Лукас взгромоздился на лестницу в проезде, свинчивая баскетбольное кольцо со стены. Его волосы стали, кажется, еще темнее, но он поправился в талии, а лоб его пересечен горизонтальными морщинками, спускающимися до кустистых бровей.
– Помощь не нужна?
Он смотрит вниз и в течение нескольких минут пытается понять, кто я такой.
– Эти штуковины проржавели, – говорит он, похлопывая по болтам. Спустившись с лестницы, он вытирает руки о рубашку. Он жмет мою руку и в то же время бросает взгляд на дом, выдавая этим свое беспокойство. Должно быть, его жена внутри. Они уже видели выпуски новостей или слушали радио.
Я слышу музыку из верхнего окна: что-то с массой тяжелых басов и скрипящих дисков. Лукас следит за моим взглядом.
– Я прошу ее сделать потише, но она говорит, что такая музыка должна быть громкой. Возраст, видимо.
Я помню близнецов. Соня хорошо плавала: в бассейне, в море – у нее была прекрасная техника. Однажды, когда ей было лет девять, меня пригласили на барбекю. Она объявила, что когда-нибудь переплывет Канал.
– Быстрее будет воспользоваться Туннелем, – сказал я ей.
Все засмеялись. Соня закатила глаза. С тех пор она меня не любила.
Ее сестра Клер была читательницей, в очках в стальной оправе, с ленивым взглядом. Большую часть того дня она провела в своей комнате, жалуясь, что ей не слышно телевизора, потому что снаружи все «трещат, как обезьяны».
Лукас складывает лестницу и объясняет, что «девочки больше не пользуются кольцом».
– Ужасно, что случилось с Соней, – говорю я.
Он делает вид, что не слышит. Инструменты убираются в ящик. Я уже готов начать расспросы, но он рассказывает мне, что Соня незадолго до смерти выиграла два титула на национальных соревнованиях по плаванию и побила рекорд на дистанции.
– И все же, несмотря на эти тренировки, круги ранним утром, миля за милей, она знала, что толку не будет. Есть узкая грань между хорошими спортсменами и великими спортсменами.
Я не прерываю его, зная, что он ведет к делу. История разворачивается. Соня Даттон, неполных двадцати трех лет, оделась для рок-концерта. Она пошла с Клер и компанией университетских друзей. Кто-то дал ей белую таблетку с отпечатком в виде ракушки. Она всегда была так осторожна в отношении лекарств и добавок. Она танцевала всю ночь, пока ее пульс не ускорился и давление не подскочило. Она почувствовала слабость и раздражительность. С ней случился приступ в туалетной кабинке.
Лукас все еще наклоняется над ящиком с инструментами, словно что-то потерял. Его плечи трясутся. Срывающимся голосом он рассказывает, как Соня три недели провела в коме, так и не придя в сознание. Лукас и его жена спорили, отключать или нет систему жизнеобеспечения. Он был прагматичен. Он хотел запомнить, как она скользит по воде своим легким стилем. Жена обвинила его в том, что он отказался от надежды, что думает только о себе, что недостаточно молится о чуде.
– С тех пор она мне и десятка слов не сказала за раз. Вчера вечером сообщила, что видела твою фотографию в новостях. Я задал ей вопросы, и она на них ответила. Впервые за целую вечность…
– Кто дал Соне таблетку? Они кого-нибудь поймали?
Лукас качает головой. Клер описала этого человека. Она смотрела фотографии из архивов и приходила на опознания.
– И как же он выглядел?
– Высокий, худой, загорелый… с зачесанными назад волосами.
– А возраст?
– Лет тридцать пять.
Он закрывает ящик и защелкивает металлические задвижки, а потом уныло глядит на дом, еще не решаясь войти внутрь. Домашние обязанности вроде этого кольца стали важны, потому что занимают его и позволяют жить дальше.
– Ты помнишь Бобби Моргана?
– Да.
– Когда ты видел его в последний раз?
– Лет четырнадцать-пятнадцать назад. Он был еще ребенком.
– А с тех пор нет?
Даттон качает головой, а потом прищуривается, словно что-то только что пришло ему в голову.
– Соня знала кого-то по имени Бобби Морган. Может, это был тот же человек. Он работал в бассейном комплексе.
– Ты его никогда не видел?
– Нет. – Он видит, как в прихожей раздвигаются занавески. – На твоем месте я бы здесь не задерживался, – говорит он. – Она сообщит в полицию, если тебя увидит.
Ящик с инструментами оттягивает его правую руку. Он перекладывает его в левую и смотрит на баскетбольное кольцо.
– Думаю, ему еще придется повисеть.
Я благодарю его, и он спешит в дом. Дверь закрывается, и мои шаги отдаются в окрестной тишине. Я прежде думал, что Даттон самодоволен и догматичен; он не желал слушать других и менять свою точку зрения на заседаниях. Он был самодуром и искателем блох – из тех слуг народа, которые легко могут обеспечить движение поездов по расписанию, но совершенно не способны общаться с людьми. Если бы только его подчиненные были такими же надежными, как его «шкода», – заводились бы с первого раза морозным утром и немедленно отзывались на любой поворот руля… Теперь он унижен, свергнут, подавлен обстоятельствами.
Человек, давший Соне отравленную таблетку, по описанию не похож на Бобби, но свидетельские показания печально известны своей недостоверностью. Стресс и шок изменяют восприятие. Память подводит. Бобби подобен хамелеону, меняющему цвета, маскирующемуся, двигающемуся взад и вперед, но всегда сливаясь с тем, что находится рядом.
Есть стишок, который тетя Грейси любила мне рассказывать, – политически некорректные куплеты под названием «Десять маленьких индейцев». Они начинаются с того, как десять индейских мальчиков отправились обедать, но один поперхнулся, и их осталось девять. Девять индейцев, поев, клевали носом, один не смог проснуться, и их осталось восемь…
Маленьких индейцев кусают пчелы, проглатывают рыбы, давят медведи и разрезают пополам, пока не остается один. Я чувствую себя этим последним индейцем.
Я понимаю теперь, что делает Бобби. Он пытается забрать то, что каждому из нас дороже всего, – любовь ребенка, близость мужа, чувство привязанности. Он хочет, чтобы мы страдали, как страдал он, чтобы потеряли то, что любим больше всего, чтобы пережили его утрату.
Мел с Бойдом были родственными душами. Каждый, кто знал их, видел это. Ежи и Эстер Горски пережили нацистские газовые камеры и поселились в северной части Лондона, где родили только одно дитя, Элисон, ставшую директором школы и переехавшую в Ливерпуль. Пожарные нашли тело Ежи внизу лестницы. Он все еще был жив, несмотря на ожоги. Эстер задохнулась во сне.
Кэтрин Макбрайд, любимая внучка в дружной семье: капризная, избалованная, испорченная – всегда была сокровищем дедушки, который молился на нее и прощал ее выходки.
У Руперта Эрскина не было ни жены, ни детей. Может быть, Бобби не смог узнать, чем дорожил этот человек, а может, он и знал. Эрскин был упрямым старикашкой, не более привлекательным, чем пятно на ковре. Мы его извиняли, зная, как нелегко ему было ухаживать за женой долгие годы. Бобби лишил его свободы.
Он оставил ему, привязанному к стулу, достаточно времени, чтобы тот смог осознать свою беспомощность.
Могут быть и другие жертвы. У меня нет времени разыскивать их всех. Элиза – это моя вина. Я слишком долго не мог раскрыть секрет Бобби. Бобби становился все более изощренным с каждой смертью, но его месть мне должна была стать вершиной. Он мог бы отнять у меня Джулиану и Чарли, но вместо этого он решил забрать все: семью, друзей, карьеру, репутацию и, наконец, свободу. Он хочет, чтобы я знал, что он в этом виновен.
Весь смысл анализа заключается в том, чтобы понять, а не взять сущность чего-то и свести ее к чему-то еще. Однажды Бобби обвинил меня в том, что я играю в Господа Бога. Он сказал, что люди вроде меня не могут устоять перед искушением запустить руки в душу другого и изменить его мировидение.
Возможно, он прав. Возможно, я совершал ошибки и попадался в ловушки, не обдумав как следует причину и следствие. Я знаю, что, совершив ошибку, недостаточно просто извиниться и сказать: «Я хотел, как лучше». Именно это сказали Грейси, забирая у нее ребенка. Я использовал те же выражения. «С самыми лучшими намерениями…» и «Со всей доброжелательностью…»
В ходе одного из первых моих дел в Ливерпуле мне предстояло решить, сможет ли умственно отсталая женщина двадцати одного года без поддержки семьи и социальных институтов заботиться о ребенке, который вскоре должен был у нее родиться.
Я все еще помню Шэрон в летнем платье, туго обтягивающем ее живот. Она с величайшей тщательностью умылась и причесалась. Она знала, как важна эта беседа для ее будущего. Но несмотря на все усилия, она забыла о кое-каких мелочах. Носки были одинакового цвета, но разной длины. Молния в боковом шве платья сломана. На щеке виднелось пятнышко губной помады.
– Вы знаете, зачем вы здесь, Шэрон?
– Да, сэр.
– Мы должны решить, сможете ли вы заботиться о своем ребенке. Это очень большая ответственность.
– Я смогу. Смогу. Я буду хорошей матерью. Я буду любить малыша.
– Вы знаете, откуда берутся дети?
– Он растет внутри меня. Его поместил туда Господь. – Она говорила благоговейно и гладила свой живот.
Я не мог поспорить с ее логикой.
– Давайте поиграем в игру «Что, если…», хорошо? Я хочу, чтобы вы представили, что купаете своего ребенка, и тут звонит телефон. Ребенок мокрый и скользкий. Что вы сделаете?
– Я… я… я положу ребенка на пол, завернув в полотенце.
– И вот, пока вы говорите по телефону, кто-то стучит в дверь. Вы откроете?
На ее лице появилось выражение неуверенности.
– Это могут быть пожарные, – добавил я, – или ваш социальный работник.
– Я бы открыла, – сказала она, старательно кивая.
– Оказывается, это ваша соседка. Какие-то мальчишки разбили камнем ее окно. Ей надо на работу. Она хочет, чтобы вы посидели у нее в квартире и подождали стекольщика.
– Эти мерзавцы вечно швыряют камни, – сказала Шэрон, сжав кулаки.
– У вашей соседки спутниковое телевидение: канал кинофильмов, мультики, сериалы. Что вы будете смотреть, пока сидите в ее квартире?
– Мультики.
– Выпьете чашку чаю?
– Может быть.
– Соседка оставила вам деньги, чтобы заплатить стекольщику. Пятьдесят фунтов. Работа стоит только сорок пять, но она сказала, что вы можете оставить себе деньги.
Ее глаза загорелись.
– Я могу оставить деньги?
– Да. Что вы купите?
– Шоколада.
– И где вы его купите?
– В магазине.
– Когда вы идете в магазин, что вы обычно берете?
– Ключи и кошелек.
– Что-нибудь еще?
Она помотала головой.
– А где ваш ребенок, Шэрон?
По ее лицу разлилась паника, нижняя губа задрожала. И когда я подумал, что она заплачет, она неожиданно объявила:
– За ним присмотрит Барни.
– Кто такой Барни?
– Моя собака.
Пару месяцев спустя я сидел в родильном отделении и слушал, как всхлипывала Шэрон, когда ее новорожденного сына заворачивали в одеяло и забирали у нее. В мои обязанности входило отвезти мальчика в другую больницу. Я положил его в колыбельку, закрепленную на заднем сиденье машины. Глядя на этот спящий комочек, я размышлял о том, что он подумает через много лет о принятом мною решении. Поблагодарит ли меня за спасение или обвинит в том, что я разрушил его жизнь?
На ум вновь приходит другой ребенок. С ним все понятно. Мы ошиблись относительно Бобби. Мы ошиблись относительно его отца – невинного человека, которого арестовали и часами допрашивали о его сексуальной жизни и длине пениса. Его дом и рабочее место обыскали в поисках детской порнографии, которой не существовало, его имя включили в список насильников, несмотря на то что ему так и не предъявили обвинения, не говоря уже о вынесении приговора.
Это несмываемое пятно отравило бы всю его жизнь. Все его будущие отношения были бы испорчены. Об обвинении должны были информировать его жен и любовниц. Завести ребенка стало бы для него проблематичным. Стать тренером детской футбольной команды – недопустимой дерзостью. Безусловно, этого достаточно, чтобы довести человека до самоубийства.
Сократ – мудрейший из греков – был несправедливо обвинен в совращении юношей и приговорен к смерти. Он мог бы бежать, но принял яд. Сократ верил в то, что наши тела не так важны, как наши души. Возможно, у него была болезнь Паркинсона.
Я несу ответственность за Бобби. Я был частью системы. На мне лежит вина за трусливую уступку. Вместо того чтобы возразить, я промолчал. Я согласился с мнением большинства. Я был молод и только начинал свою профессиональную деятельность, но это не оправдание. Я вел себя как зритель, а не как судья.
Джулиана обозвала меня трусом, когда выгнала из дома. Теперь я понимаю, что она имела в виду. Я сидел на трибуне, не желая вдаваться в проблемы своей семьи и болезни. Я сохранял дистанцию, страшась того, что может случиться. Я позволил своему настроению поглотить меня. Я так переживал, как бы не раскачать лодку, что не заметил айсберга.
6
Три часа назад я составил план. Он был уже не первым. Я пересмотрел их с десяток, внимательно изучая детали, но все мои прожекты имели трагические последствия. Проблем у меня и так достаточно. Я должен обуздать свою изобретательность исходя из собственных физических возможностей – то есть отбрасывать любой проект, требующий от меня спуститься по веревке с крыши здания, обезвредить охранника, вывести из строя систему безопасности или взломать сейф.
Я также сдавал в архив план, не предусматривающий отступления. Из-за этого проваливается большинство кампаний. Игроки обычно не просчитывают ходы так далеко. Конец игры – дело скучное, рутина, лишенная, в отличие от начала, блеска и волнения. Поэтому внимание рассеивается и планы не простираются дальше. Человек надеется на свою способность обставить отход с такой же сноровкой, какой отличалось наступление.
Я знаю это, потому что ко мне в кабинет приходили люди, которые мухлевали, крали и присваивали чужие деньги и существовали на это. У них симпатичные домики, их дети ходят в частные школы, им без труда удается справляться с мелкими трудностями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37