Улыбаюсь ей и развожу руками, показывая одну целую руку и половинку в пустом рукаве. Несимметрично, типа.
– Ой, прости, bach [15].
– Ничего-ничего.
Она укладывает мои покупки, протягивает пакет через прилавок, я беру его, потом ставлю на пол, чтобы выудить из кармана деньги, отдаю ей, принимаю сдачу, сую обратно в карман, говорю спасибо, наклоняюсь и поднимаю пакет за ручки. Выхожу из лавочки и поворачиваю направо, к берегу. В животе урчит; громко, будто грузовик едет мимо окна спальни посреди ночи. Есть хочется.
Господи, попробовали бы вы купить себе обед одной рукой, бля. Попробовали бы отнести его на берег - одной рукой. Попробовали бы его съесть, бля.
В городе не протолкнуться. У всех разом обеденный перерыв, типа, и студенты ходят по магазинам, или просто так болтаются, или что там эти уроды вообще обычно делают. То есть, когда не стоят у банкоматов, громко обсуждая какой-нибудь новый фильм. И когда не регочут в пабах, как ослы. У входа в книжный магазин бездомный продает «Большой вопрос» [16], выкрикивая название журнала, а через несколько дверей от него, в дверном проеме задрипанной лавочки, где тоже когда-то была пекарня, сидит Айки Причард - сгорбленная туша, обтянутая тенниской. Даже через улицу я в каком-то смысле чувствую его присутствие, его плотность, вытесненный им объем воздуха. Его только что выпустили из кутузки, но, похоже, он за время отсидки не уменьшился в размерах; его посадили за то, что избил до смерти одного из своих дружков, типа, но етот дружок сам оказался убийцей, что-то вроде того, что-то страшное и мерзкое, хоть я и не помню подробностей. Айки склонился вперед, опершись локтями на колени, читает газету, сложенную в несколько раз, так что получился маленький плотный квадратик. Он бросает на меня взгляд, когда я прохожу мимо, потом опять смотрит вниз, не кивает. Должно быть, не узнал меня, или не вспомнил, потому как я давненько не видал его, последний раз говорил с ним на ярмарке, как раз перед тем, как его замели. А может он просто хам, а? Правда, я ему никогда об етом не скажу, а то, чего доброго, можно и другой руки лишиться. Айки - чертов псих. Чокнутый деревенский кретин.
Набережная воняет гнилыми водорослями. Мерзкий, соленый запах, словно от дохлой рыбы. Он совсем не похож ни на что человеческое, его одновременно обоняешь и чувствуешь на вкус, да почти что видишь и слышишь, словно светящееся марево жары, словно жужжание пчел - поневоле решишь, будто нам нужно отдельное чувство для всего, что исходит из моря, когда оно сталкивается с нашими жизнями, то есть. Волнует нас, нервирует. Может, поетому набережная так безлюдна, из-за етой вони выброшенных на песок водорослей. Держит людей на расстоянии. Готов спорить, что вокруг замка народу битком, все, у кого обеденный перерыв, пытаются притулиться где-нибудь в прохладе и подальше от вонючей набережной. Скоро море заберет назад все, что ему принадлежит. Волны пойдут вспять и отвоюют свое.
– Эй! Хошь купить старую машину? Хошь купить старую машину?
Один из местных полудурков, недоумков, типа, сидит на скамье у бургер-бара «Финикки» и выкрикивает чепуху в никуда. Многовато полудурков в таком небольшом городишке, непропорционально много, по правде сказать, таких, что орут, визжат, пьют на улице. Этот обитает тут уже много лет, дольше меня, и мозги его деградировали у всех на виду; когда-то он любил распространяться в пабах, что он писатель, потом начал выпивать на троих с алкашами на набережной, и не успели бы вы сказать: «Стой, хватит, Христа ради, не губи себя», - как он уже превратился в то, что вы видите: вечно маячащую на этой набережной фигуру в вонючих обносках, что выкрикивает разную несвязную чепуху, поток умирающего сознания, продукты распада. Печально, на самом деле.
Мимо ковыляет старуха с хозяйственной сумкой на колесиках.
– Хошь купить старую машину? РАБОТАЕТ НА ШИЗОФРЕНИИ!
Старуха втягивает голову в плечи и спешит прочь, а он хихикает и кашляет. Печально, на самом деле. Но, по правде сказать, он как был мудаком, так и остался. От восемнадцати банок «Спеш» [17] в день у него только громкость увеличилась.
Я спускаюсь на пляж, сажусь спиной к каменной стене и смотрю на океан. Здешняя вонь меня не беспокоит, вопли этого мудака за спиной - тоже. Мне ничего не стоит отсечь и то, и другое. Просто отключиться. Уйти в себя и в то, что знаешь, в то, что выучил, во все, что держит тебя на плаву, не дает сойти с ума…
…что в Британии больше двух миллионов человек с хроническим пристрастием к алкоголю и наркотикам. Это чертова прорва народу, и для любого из них собственные мозги - чудовищно неуютное место. Им неприятно встретить самих себя. Им приятнее болезнь, дерьмо, кровавые ошметки, распад сознания. Ета дрожь, господи, эта дрожь; моя первая ночь в вытрезвителе, я был весь в супе, своем и чужом. Представьте себе Джерри Ли Льюиса [18], Трясучку Стивенса [19], свору гадящих собак, больных чумкой, загнанных в одну комнату, во время землетрясения - вот такая дрожь была. Просто до смешного. И вечно эти вопросы, все время вопросы, Питер Солт ястребом кидался на нас, глубокие морщины, как буква V, меж выцветшими серыми глазами четко выделяются, и эти нескончаемые вопросы, черт бы их побрал. Словно на допросе.
Кусаю сосиску в тесте. Ветер задирает мне воротник, упирая его в щеку. У моря меняется настроение, мрачнеет, похоже.
Вот кое-что из речей Питера Солта:
Иногда бывает, что ты принимаешь решение, а на самом деле ето спиртное за тебя решает.
Ты беспомощен. Ты алкаш, и больше ничего.
Твои проблемы не в выпивке и не в наркотиках, а в том, что ты не справляешься со своими чувствами.
Моя работа - пропихивать людей в маленькую дверцу, на которой написано «выздоровление».
Алкоголики и наркоманы могут быть очень умными людьми, но они в своей жизни последовательно совершают все более глупые ошибки.
И ты
и ты
и ты
Вкусные сосиски в тесте делают в «Y Popty». С перцем, вроде. Сжираю одну и принимаюсь за другую. Заглатываю и другую тоже, потом крошу птицам булочки: для этого приходится зажимать булочку зубами и рукой отламывать кусочки, похоже на противоположность кормления, анти-обед. Собираю кусочки в руку и разбрасываю по гальке как можно дальше от себя, открываю стаканчик кофе, ем пирожок с мясом и смотрю, как птицы - чайки, вороны и голуби - слетаются и ссорятся из-за моего хлеба. Люблю смотреть, как они приземляются, расправляя крылья; силуэтом против неяркого солнца, свет будто срывается с крыльев. Свет словно пульсирует у них в перьях.
Крики у меня за спиной стихают, ето ханыга, шатаясь, побрел прочь от набережной, к Холму Конституции. Так и я когда-то ходил - от Альбертова дока или Оттерспульской набережной, шатаясь, качаясь, брел, разговаривая с призраками, Христом, смертью в балахоне и с косой, бля. Одежда - корка застарелых потеков, или море разливанное свежих, и вот до чего я дошел в етом поиске радости - до выпивки, до Ребекки, до безумия, до отсечения и кремации руки. Голоса бормотали мне из кранов, из водостоков, из канализации. Из чайников, из почтовых ящиков на улице. Бормотали про меня. Говорили про меня. И запах просачивался вместе с гноем, когда гнила моя рука, и я словно все еще вонзаю иглу в эту гниль, и словно все еще пью из лопнувших вен в горле. Вечный вкус крови. И яд до сих пор каплет на мои язвы и внутренние болячки, и кровавая пена в унитазе, и на трусах что-то похожее на черносмородиновый джем.
Потому что мне было скучно. Потому что я ничего не видел хорошего в жизни, кроме Ребекки и хора ангелов в голове, когда я был пьян или обдолбан.
Потому что, еще раз повторю, мне было СКУЧНО, бля, СКУЧНО.
Потому что во всем мире не было другого такого как я потому что я пил потому что я был отмечен знаком с небес потому что я был избранник потому что я был слишком хорош для этого ебаного мира потому что без выпивки жизнь была невыносима и потому что моя жизнь сейчас - только полжизни в сравнении с тем, когда я был сильнее всего пьян ето биение крови ета жажда сердца осуществление так близко так так так
несчастная развалина, бля
Ярко-красные лапки среди желтизны чаек и черноты ворон у рассыпанного хлеба. Ета птичка мельче чайки
летала, как я бывало, бля
парила, как я бывало, типа
как я бывало мог бля когда
когда я был
Крачка обыкновенная, часто встречается летом, со спинки больше серого, снизу - белого, но на ногах, груди и брюшке тоже бывает сероватый отлив. Красные лапки, черная шапочка, оранжево-красный клюв с черным кончиком - летняя расцветка взрослой птицы, а клюв может быть полностью красным или почти совсем черным. Хвост - вилочкой, с глубоким вырезом. Полет: зависает в воздухе, редкие сильные взмахи крыльев, пикирует, может взлетать как с земли, так и с воды, и садится тоже на землю и на воду, обитает в море, в устьях и в пресной воде в глубине материка. Питается рыбой. И, конечно, кусочками хлеба, что наломал и разбросал однорукий алкаш в завязке. Потомство выводит на побережьях, колониями от одного до тысячи гнезд, реже - в колониях поменьше, на материке, ето крачка обыкновенная, не путать с арктической и розовой.
Не такая уж обыкновенная ета обыкновенная крачка. Я гляжу, как она выхватывает большой кусок хлеба и летит прочь, чтобы съесть его у кромки воды, все более рваной, потому что ветер крепчает. Допиваю кофе, пихаю пустые пакеты и все прочее обратно в пластиковый мешок, застегиваю толстовку доверху, закуриваю. Культя начинает гореть, потому что похолодало.
Одноногий голубь пытается ухватить немного еды. Городской голубь, крыса с крыльями, одна нога полностью отгнила. Мне хочется, чтобы ему достался кусочек хлеба, но другие птицы опережают его, потом он наконец ухватывает кусочек и пытается ускакать подальше, только большая чайка долбит его в спину клювом, пока он не роняет кусок, и тогда чайка хватает хлеб, а одноногому гульке приходится дальше долбить клювом впустую. Бедняга. В конце концов ему ничего не остается, только кружить вокруг клюющих птиц, кружить и курлыкать и клевать гальку. Спотыкаясь на здоровой ноге, на единственной ноге.
И все недостающие руки и ноги этого мира сложены в одну большую пирамиду, до неба, размером и объемом с гору. И все, кто их лишился, ковыляют вокруг, нецелые, укороченные: безрукие женщины тутси в платках; дети, что играли на минных полях в Бирме, Афганистане, Кампучии, Конго, калеки-сиротки Фодея Санко [20]. Тысячи укороченных людей, толпа ковыляющих ампутантов. Ходят по планете, уже частично умершие, неполные, кто без рук, кто без ног. Усечение в мировом масштабе. Глобальное сокращение человеческого тела.
Ну ладно. Есть облик, который нельзя ни нарисовать, ни выследить, ни урезать. Так что катитесь в жопу.
Вот и весь мой обед. Зарываю бычок в песке, встаю, выкидываю пакет с мусором в урну, покидаю пляж и птиц, иду к супермаркету, через город. Надо затариться продуктами. Иду быстро, потому что с севера пришла на город большая черная туча, и мне совсем не хочется оказаться под ней, когда она прорвется.
Шаг 5: Мы признались Богу, самим себе и другому человеку, в чем подлинный корень наших проблем. Он - в гордыне, и если бы нам с самого начала дана была возможность достигнуть блаженства или хотя бы способность понять, что такое это блаженство, то гордыня не была бы составной частью нашей души, и нам не пришлось бы прибегать для ее утоления к алкоголю и наркотикам, пытаясь с их помощью расширить убогие человеческие мерки. Но мы признались в этом, и Бог совершенно никак не отреагировал, ни огонька не замерцало в темноте наших душ, я с самого начала знал, что так оно и будет, именно поэтому меня тянуло к выпивке, а Питер Солт сказал, что я лицемерю, иду наперекор своему характеру, скрытному и застенчивому. Так что я все еще двуличен, еще веду себя как одержимый алкоголик, и тогда я ушел, чтобы обдумать это, а Питер Солт сказал, что я забиваюсь в угол и предаюсь жалости к себе. Так что добро пожаловать обратно в трезвость: в мир немилосердных суждений и растерянности. На бездушную равнину порядка и скуки и запирательств и фальши и отрицательных стимулов ОТРИЦАТЕЛЬНЫХ СТИМУЛОВ ОТРИЦАТЕЛЬНЫХ СТИМУЛОВ - в жизнь.
В машине
– Ух ты, ща дождь пойдет. Гля, какая туча. Совсем черная, ёптыть.
Еще один «моррис-майнор», приближаясь, мигает фарами. В машине - пожилая пара, он - в плоской кепке, твидовом пиджаке, водительских перчатках, она - в очках с розоватыми стеклами, волосы замотаны шарфиком, парочка выглядит как пришельцы из прошлого, будто они провалились сюда через другое измерение из параллельной вселенной, из мира однодневных экскурсий и уюта. Даррен делает пальцами V, прижимая их к стеклу, пока другая машина едет мимо.
– Еще один урод. Они чё, совсем рехнулись?
Алистер указывает.
– Дар, гля, какой туман. Мы ща въедем прям в него.
Даррен прищуривается.
– Это не туман, мальчик. Это дым, бля.
– Дым?
– Угу.
– Откуда?
– А я знаю, откуда? Чё-та в поле горит. Чья-нибудь дача или чё. Какие-нить трехнутые кугуты сожгли домик какого-нибудь бедняги, где он хотел на пенсии поселиться. Всю жизнь, бля, работал на этот дом. Воевал, наверно, и все такое. Козлы.
Темные миазмы приближаются - может, туча, беременная дождем, но она слишком низко висит и ее не сносит ветром, может, туман, но для тумана эта штука слишком темная и маслянистая, и вроде как поднимается от земли, странная тяга, странная сальность. Машина взбирается на пригорок, и оттуда виден огонь, рожающий эти клубы дыма, пламя алое - не оранжевое, не желтое, но ярко-красное, словно рана, и в языках пламени - силуэты, черные, застывшие, перепутанные, в таких позах, словно им больно, словно сам дьявол там за истопника. Будто зеленая, вздымающаяся земля лопнула, открыла свою тайную лихорадку, что нескончаемо кишит у нее во чреве, пламя и мука, а мы над ними ходим, строим дома, играем в свои игры. И все, к чему мы стремимся, в конце концов пожирается огнем.
– Это что за еб твою мать, Алли?
– Это, о господи-исусе. По телику показывали.
– Да что это за херня?
Языки, щупальца липкого дыма играют с порхающими чешуйками пепла, серыми с розоватой каймой, лижут ветровое стекло. Пятнышки мокрого пепла прилипают, дворники размазывают их по стеклу, оставляя жирные потеки.
– Это этот, как его, ящур. Видно, жгут дохлятину.
– А, вот, значит, это что такое. Дохлые коровы, типа?
– Угу.
– Надо было купить булочек и кетчупа. Вышел бы клевый шашлык, а, братан?
Но Даррен не улыбается. Они медленно едут сквозь облако дыма, сажи, копоти, вони горелых шкур, рогов, плоти, костей, едут параллельно погребальному костру, теперь можно различить горящие силуэты, тоненькие палочки изогнутых ребер, ногу с копытом, что застряли как в ловушке, почернели в этом воплощении агонии, в красном истерическом биении огня. Рогатые черепа изрыгают огонь, в грудной клетке - ничего, кроме бьющихся огненных органов. И никого живого вокруг этой огромной гекатомбы, в этом безнадзорном погребальном костре, на дне чаши, образованной кольцом гор, которые сквозь дым словно заглядывают жадно в эту жуткую печь, то ли склоняются в нерешительности, то ли застыли, готовые броситься на дымящиеся останки, обугленные осколки костей и рога в исходящей паром каше из горелой крови. Лакомый кусочек для этих огромных столпившихся стервятников. Целый пруд жуткого пудинга - ублажить прожорливую землю.
Сознательно или нет, Даррен притормаживает, и машина ползет, пыхтя, мимо погребального костра, братской могилы, все четыре глаза скошены налево - на костер. Эта сцена будто из бреда или ночного кошмара, или из опаленных выпивкой и наркотиками мозгов. Трескучее видение, как две капли воды похожее на продукт лобных долей, перегруженных адреналином.
– Господисусе.
Алистер глядит молча. Голова повернута за плечо, словно приклеенная к огню, притянутая к нему щупальцем влажного дыма.
– А воняет -то, господи.
Что-то невообразимое, словно расселись кишки земли, и все дерьмо за всю ее историю, былое дерьмо и свеженькое и плеск и брызги жизни. Делай что хочешь, все равно кончится пеплом и вонью. В страшном жаре сердца лопаются, как грибы-дождевики, и вылетает из них только прах.
– Слуш, надо выбираться отсюда, братан. Я те грю. Чё-та мне тут не нравится. Здесь чё-та не так, совсем не так. Я ща сблюю , ей-бо.
Даррен прибавляет скорости, насколько позволяет старенький двигатель. Внезапный порыв ветра подхватывает дымные щупальца, срывает их с машины, машина покидает черное облако и выезжает наконец на свежий воздух.
– Слушай, вот где жуть -то, а. Я те грю. Вот где жуть-то. Чем раньше мы вернемся на нашу сторону, тем лучше, ей-бо. Черт бы побрал этого Томми. Эти деньги такого не стоят, ей-бо не стоят. Еще раз ему понадобится с кем-нибудь разбираться в этой чертовой дыре - пускай сам едет и разбирается, чесслово.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
– Ой, прости, bach [15].
– Ничего-ничего.
Она укладывает мои покупки, протягивает пакет через прилавок, я беру его, потом ставлю на пол, чтобы выудить из кармана деньги, отдаю ей, принимаю сдачу, сую обратно в карман, говорю спасибо, наклоняюсь и поднимаю пакет за ручки. Выхожу из лавочки и поворачиваю направо, к берегу. В животе урчит; громко, будто грузовик едет мимо окна спальни посреди ночи. Есть хочется.
Господи, попробовали бы вы купить себе обед одной рукой, бля. Попробовали бы отнести его на берег - одной рукой. Попробовали бы его съесть, бля.
В городе не протолкнуться. У всех разом обеденный перерыв, типа, и студенты ходят по магазинам, или просто так болтаются, или что там эти уроды вообще обычно делают. То есть, когда не стоят у банкоматов, громко обсуждая какой-нибудь новый фильм. И когда не регочут в пабах, как ослы. У входа в книжный магазин бездомный продает «Большой вопрос» [16], выкрикивая название журнала, а через несколько дверей от него, в дверном проеме задрипанной лавочки, где тоже когда-то была пекарня, сидит Айки Причард - сгорбленная туша, обтянутая тенниской. Даже через улицу я в каком-то смысле чувствую его присутствие, его плотность, вытесненный им объем воздуха. Его только что выпустили из кутузки, но, похоже, он за время отсидки не уменьшился в размерах; его посадили за то, что избил до смерти одного из своих дружков, типа, но етот дружок сам оказался убийцей, что-то вроде того, что-то страшное и мерзкое, хоть я и не помню подробностей. Айки склонился вперед, опершись локтями на колени, читает газету, сложенную в несколько раз, так что получился маленький плотный квадратик. Он бросает на меня взгляд, когда я прохожу мимо, потом опять смотрит вниз, не кивает. Должно быть, не узнал меня, или не вспомнил, потому как я давненько не видал его, последний раз говорил с ним на ярмарке, как раз перед тем, как его замели. А может он просто хам, а? Правда, я ему никогда об етом не скажу, а то, чего доброго, можно и другой руки лишиться. Айки - чертов псих. Чокнутый деревенский кретин.
Набережная воняет гнилыми водорослями. Мерзкий, соленый запах, словно от дохлой рыбы. Он совсем не похож ни на что человеческое, его одновременно обоняешь и чувствуешь на вкус, да почти что видишь и слышишь, словно светящееся марево жары, словно жужжание пчел - поневоле решишь, будто нам нужно отдельное чувство для всего, что исходит из моря, когда оно сталкивается с нашими жизнями, то есть. Волнует нас, нервирует. Может, поетому набережная так безлюдна, из-за етой вони выброшенных на песок водорослей. Держит людей на расстоянии. Готов спорить, что вокруг замка народу битком, все, у кого обеденный перерыв, пытаются притулиться где-нибудь в прохладе и подальше от вонючей набережной. Скоро море заберет назад все, что ему принадлежит. Волны пойдут вспять и отвоюют свое.
– Эй! Хошь купить старую машину? Хошь купить старую машину?
Один из местных полудурков, недоумков, типа, сидит на скамье у бургер-бара «Финикки» и выкрикивает чепуху в никуда. Многовато полудурков в таком небольшом городишке, непропорционально много, по правде сказать, таких, что орут, визжат, пьют на улице. Этот обитает тут уже много лет, дольше меня, и мозги его деградировали у всех на виду; когда-то он любил распространяться в пабах, что он писатель, потом начал выпивать на троих с алкашами на набережной, и не успели бы вы сказать: «Стой, хватит, Христа ради, не губи себя», - как он уже превратился в то, что вы видите: вечно маячащую на этой набережной фигуру в вонючих обносках, что выкрикивает разную несвязную чепуху, поток умирающего сознания, продукты распада. Печально, на самом деле.
Мимо ковыляет старуха с хозяйственной сумкой на колесиках.
– Хошь купить старую машину? РАБОТАЕТ НА ШИЗОФРЕНИИ!
Старуха втягивает голову в плечи и спешит прочь, а он хихикает и кашляет. Печально, на самом деле. Но, по правде сказать, он как был мудаком, так и остался. От восемнадцати банок «Спеш» [17] в день у него только громкость увеличилась.
Я спускаюсь на пляж, сажусь спиной к каменной стене и смотрю на океан. Здешняя вонь меня не беспокоит, вопли этого мудака за спиной - тоже. Мне ничего не стоит отсечь и то, и другое. Просто отключиться. Уйти в себя и в то, что знаешь, в то, что выучил, во все, что держит тебя на плаву, не дает сойти с ума…
…что в Британии больше двух миллионов человек с хроническим пристрастием к алкоголю и наркотикам. Это чертова прорва народу, и для любого из них собственные мозги - чудовищно неуютное место. Им неприятно встретить самих себя. Им приятнее болезнь, дерьмо, кровавые ошметки, распад сознания. Ета дрожь, господи, эта дрожь; моя первая ночь в вытрезвителе, я был весь в супе, своем и чужом. Представьте себе Джерри Ли Льюиса [18], Трясучку Стивенса [19], свору гадящих собак, больных чумкой, загнанных в одну комнату, во время землетрясения - вот такая дрожь была. Просто до смешного. И вечно эти вопросы, все время вопросы, Питер Солт ястребом кидался на нас, глубокие морщины, как буква V, меж выцветшими серыми глазами четко выделяются, и эти нескончаемые вопросы, черт бы их побрал. Словно на допросе.
Кусаю сосиску в тесте. Ветер задирает мне воротник, упирая его в щеку. У моря меняется настроение, мрачнеет, похоже.
Вот кое-что из речей Питера Солта:
Иногда бывает, что ты принимаешь решение, а на самом деле ето спиртное за тебя решает.
Ты беспомощен. Ты алкаш, и больше ничего.
Твои проблемы не в выпивке и не в наркотиках, а в том, что ты не справляешься со своими чувствами.
Моя работа - пропихивать людей в маленькую дверцу, на которой написано «выздоровление».
Алкоголики и наркоманы могут быть очень умными людьми, но они в своей жизни последовательно совершают все более глупые ошибки.
И ты
и ты
и ты
Вкусные сосиски в тесте делают в «Y Popty». С перцем, вроде. Сжираю одну и принимаюсь за другую. Заглатываю и другую тоже, потом крошу птицам булочки: для этого приходится зажимать булочку зубами и рукой отламывать кусочки, похоже на противоположность кормления, анти-обед. Собираю кусочки в руку и разбрасываю по гальке как можно дальше от себя, открываю стаканчик кофе, ем пирожок с мясом и смотрю, как птицы - чайки, вороны и голуби - слетаются и ссорятся из-за моего хлеба. Люблю смотреть, как они приземляются, расправляя крылья; силуэтом против неяркого солнца, свет будто срывается с крыльев. Свет словно пульсирует у них в перьях.
Крики у меня за спиной стихают, ето ханыга, шатаясь, побрел прочь от набережной, к Холму Конституции. Так и я когда-то ходил - от Альбертова дока или Оттерспульской набережной, шатаясь, качаясь, брел, разговаривая с призраками, Христом, смертью в балахоне и с косой, бля. Одежда - корка застарелых потеков, или море разливанное свежих, и вот до чего я дошел в етом поиске радости - до выпивки, до Ребекки, до безумия, до отсечения и кремации руки. Голоса бормотали мне из кранов, из водостоков, из канализации. Из чайников, из почтовых ящиков на улице. Бормотали про меня. Говорили про меня. И запах просачивался вместе с гноем, когда гнила моя рука, и я словно все еще вонзаю иглу в эту гниль, и словно все еще пью из лопнувших вен в горле. Вечный вкус крови. И яд до сих пор каплет на мои язвы и внутренние болячки, и кровавая пена в унитазе, и на трусах что-то похожее на черносмородиновый джем.
Потому что мне было скучно. Потому что я ничего не видел хорошего в жизни, кроме Ребекки и хора ангелов в голове, когда я был пьян или обдолбан.
Потому что, еще раз повторю, мне было СКУЧНО, бля, СКУЧНО.
Потому что во всем мире не было другого такого как я потому что я пил потому что я был отмечен знаком с небес потому что я был избранник потому что я был слишком хорош для этого ебаного мира потому что без выпивки жизнь была невыносима и потому что моя жизнь сейчас - только полжизни в сравнении с тем, когда я был сильнее всего пьян ето биение крови ета жажда сердца осуществление так близко так так так
несчастная развалина, бля
Ярко-красные лапки среди желтизны чаек и черноты ворон у рассыпанного хлеба. Ета птичка мельче чайки
летала, как я бывало, бля
парила, как я бывало, типа
как я бывало мог бля когда
когда я был
Крачка обыкновенная, часто встречается летом, со спинки больше серого, снизу - белого, но на ногах, груди и брюшке тоже бывает сероватый отлив. Красные лапки, черная шапочка, оранжево-красный клюв с черным кончиком - летняя расцветка взрослой птицы, а клюв может быть полностью красным или почти совсем черным. Хвост - вилочкой, с глубоким вырезом. Полет: зависает в воздухе, редкие сильные взмахи крыльев, пикирует, может взлетать как с земли, так и с воды, и садится тоже на землю и на воду, обитает в море, в устьях и в пресной воде в глубине материка. Питается рыбой. И, конечно, кусочками хлеба, что наломал и разбросал однорукий алкаш в завязке. Потомство выводит на побережьях, колониями от одного до тысячи гнезд, реже - в колониях поменьше, на материке, ето крачка обыкновенная, не путать с арктической и розовой.
Не такая уж обыкновенная ета обыкновенная крачка. Я гляжу, как она выхватывает большой кусок хлеба и летит прочь, чтобы съесть его у кромки воды, все более рваной, потому что ветер крепчает. Допиваю кофе, пихаю пустые пакеты и все прочее обратно в пластиковый мешок, застегиваю толстовку доверху, закуриваю. Культя начинает гореть, потому что похолодало.
Одноногий голубь пытается ухватить немного еды. Городской голубь, крыса с крыльями, одна нога полностью отгнила. Мне хочется, чтобы ему достался кусочек хлеба, но другие птицы опережают его, потом он наконец ухватывает кусочек и пытается ускакать подальше, только большая чайка долбит его в спину клювом, пока он не роняет кусок, и тогда чайка хватает хлеб, а одноногому гульке приходится дальше долбить клювом впустую. Бедняга. В конце концов ему ничего не остается, только кружить вокруг клюющих птиц, кружить и курлыкать и клевать гальку. Спотыкаясь на здоровой ноге, на единственной ноге.
И все недостающие руки и ноги этого мира сложены в одну большую пирамиду, до неба, размером и объемом с гору. И все, кто их лишился, ковыляют вокруг, нецелые, укороченные: безрукие женщины тутси в платках; дети, что играли на минных полях в Бирме, Афганистане, Кампучии, Конго, калеки-сиротки Фодея Санко [20]. Тысячи укороченных людей, толпа ковыляющих ампутантов. Ходят по планете, уже частично умершие, неполные, кто без рук, кто без ног. Усечение в мировом масштабе. Глобальное сокращение человеческого тела.
Ну ладно. Есть облик, который нельзя ни нарисовать, ни выследить, ни урезать. Так что катитесь в жопу.
Вот и весь мой обед. Зарываю бычок в песке, встаю, выкидываю пакет с мусором в урну, покидаю пляж и птиц, иду к супермаркету, через город. Надо затариться продуктами. Иду быстро, потому что с севера пришла на город большая черная туча, и мне совсем не хочется оказаться под ней, когда она прорвется.
Шаг 5: Мы признались Богу, самим себе и другому человеку, в чем подлинный корень наших проблем. Он - в гордыне, и если бы нам с самого начала дана была возможность достигнуть блаженства или хотя бы способность понять, что такое это блаженство, то гордыня не была бы составной частью нашей души, и нам не пришлось бы прибегать для ее утоления к алкоголю и наркотикам, пытаясь с их помощью расширить убогие человеческие мерки. Но мы признались в этом, и Бог совершенно никак не отреагировал, ни огонька не замерцало в темноте наших душ, я с самого начала знал, что так оно и будет, именно поэтому меня тянуло к выпивке, а Питер Солт сказал, что я лицемерю, иду наперекор своему характеру, скрытному и застенчивому. Так что я все еще двуличен, еще веду себя как одержимый алкоголик, и тогда я ушел, чтобы обдумать это, а Питер Солт сказал, что я забиваюсь в угол и предаюсь жалости к себе. Так что добро пожаловать обратно в трезвость: в мир немилосердных суждений и растерянности. На бездушную равнину порядка и скуки и запирательств и фальши и отрицательных стимулов ОТРИЦАТЕЛЬНЫХ СТИМУЛОВ ОТРИЦАТЕЛЬНЫХ СТИМУЛОВ - в жизнь.
В машине
– Ух ты, ща дождь пойдет. Гля, какая туча. Совсем черная, ёптыть.
Еще один «моррис-майнор», приближаясь, мигает фарами. В машине - пожилая пара, он - в плоской кепке, твидовом пиджаке, водительских перчатках, она - в очках с розоватыми стеклами, волосы замотаны шарфиком, парочка выглядит как пришельцы из прошлого, будто они провалились сюда через другое измерение из параллельной вселенной, из мира однодневных экскурсий и уюта. Даррен делает пальцами V, прижимая их к стеклу, пока другая машина едет мимо.
– Еще один урод. Они чё, совсем рехнулись?
Алистер указывает.
– Дар, гля, какой туман. Мы ща въедем прям в него.
Даррен прищуривается.
– Это не туман, мальчик. Это дым, бля.
– Дым?
– Угу.
– Откуда?
– А я знаю, откуда? Чё-та в поле горит. Чья-нибудь дача или чё. Какие-нить трехнутые кугуты сожгли домик какого-нибудь бедняги, где он хотел на пенсии поселиться. Всю жизнь, бля, работал на этот дом. Воевал, наверно, и все такое. Козлы.
Темные миазмы приближаются - может, туча, беременная дождем, но она слишком низко висит и ее не сносит ветром, может, туман, но для тумана эта штука слишком темная и маслянистая, и вроде как поднимается от земли, странная тяга, странная сальность. Машина взбирается на пригорок, и оттуда виден огонь, рожающий эти клубы дыма, пламя алое - не оранжевое, не желтое, но ярко-красное, словно рана, и в языках пламени - силуэты, черные, застывшие, перепутанные, в таких позах, словно им больно, словно сам дьявол там за истопника. Будто зеленая, вздымающаяся земля лопнула, открыла свою тайную лихорадку, что нескончаемо кишит у нее во чреве, пламя и мука, а мы над ними ходим, строим дома, играем в свои игры. И все, к чему мы стремимся, в конце концов пожирается огнем.
– Это что за еб твою мать, Алли?
– Это, о господи-исусе. По телику показывали.
– Да что это за херня?
Языки, щупальца липкого дыма играют с порхающими чешуйками пепла, серыми с розоватой каймой, лижут ветровое стекло. Пятнышки мокрого пепла прилипают, дворники размазывают их по стеклу, оставляя жирные потеки.
– Это этот, как его, ящур. Видно, жгут дохлятину.
– А, вот, значит, это что такое. Дохлые коровы, типа?
– Угу.
– Надо было купить булочек и кетчупа. Вышел бы клевый шашлык, а, братан?
Но Даррен не улыбается. Они медленно едут сквозь облако дыма, сажи, копоти, вони горелых шкур, рогов, плоти, костей, едут параллельно погребальному костру, теперь можно различить горящие силуэты, тоненькие палочки изогнутых ребер, ногу с копытом, что застряли как в ловушке, почернели в этом воплощении агонии, в красном истерическом биении огня. Рогатые черепа изрыгают огонь, в грудной клетке - ничего, кроме бьющихся огненных органов. И никого живого вокруг этой огромной гекатомбы, в этом безнадзорном погребальном костре, на дне чаши, образованной кольцом гор, которые сквозь дым словно заглядывают жадно в эту жуткую печь, то ли склоняются в нерешительности, то ли застыли, готовые броситься на дымящиеся останки, обугленные осколки костей и рога в исходящей паром каше из горелой крови. Лакомый кусочек для этих огромных столпившихся стервятников. Целый пруд жуткого пудинга - ублажить прожорливую землю.
Сознательно или нет, Даррен притормаживает, и машина ползет, пыхтя, мимо погребального костра, братской могилы, все четыре глаза скошены налево - на костер. Эта сцена будто из бреда или ночного кошмара, или из опаленных выпивкой и наркотиками мозгов. Трескучее видение, как две капли воды похожее на продукт лобных долей, перегруженных адреналином.
– Господисусе.
Алистер глядит молча. Голова повернута за плечо, словно приклеенная к огню, притянутая к нему щупальцем влажного дыма.
– А воняет -то, господи.
Что-то невообразимое, словно расселись кишки земли, и все дерьмо за всю ее историю, былое дерьмо и свеженькое и плеск и брызги жизни. Делай что хочешь, все равно кончится пеплом и вонью. В страшном жаре сердца лопаются, как грибы-дождевики, и вылетает из них только прах.
– Слуш, надо выбираться отсюда, братан. Я те грю. Чё-та мне тут не нравится. Здесь чё-та не так, совсем не так. Я ща сблюю , ей-бо.
Даррен прибавляет скорости, насколько позволяет старенький двигатель. Внезапный порыв ветра подхватывает дымные щупальца, срывает их с машины, машина покидает черное облако и выезжает наконец на свежий воздух.
– Слушай, вот где жуть -то, а. Я те грю. Вот где жуть-то. Чем раньше мы вернемся на нашу сторону, тем лучше, ей-бо. Черт бы побрал этого Томми. Эти деньги такого не стоят, ей-бо не стоят. Еще раз ему понадобится с кем-нибудь разбираться в этой чертовой дыре - пускай сам едет и разбирается, чесслово.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20