варикоз вен в глотке, из-за алкогольных ядов, и от натуги, когда блюешь. От выпивки вены расширяются и в конце концов лопаются, и тогда блюешь кровью.
– И я на него гляжу, а он все равно как живой труп, типа, и он стоит тута и плачет, в луже собственной мочи и крови, и ты знаешь, что я тогда подумал? Ты знаешь, какая первая мысль пришла мне в голову, бля?
– Наверно, знаю.
– «Вот везунчик, мать его так». Вот что я подумал про того доходягу. Хотел бы и я так нажраться. Господи Исусе.
Он качает головой. Мне кажется, что он бесконечно печален, но эта печаль тут же пропадает, как только начинает свистеть чайник, а Перри протягивает мне готовую самокрутку, и улыбается, и говорит:
– Ну неважно. Я не запил, я выдержал, и вот он я, бля. Все еще чистенький и сухой. Силен как бык, бля.
– Ты молоток.
– А то. Chwarae teg [6], верно? Я сдюжу, братан. Все снесу, бля.
Он мимоходом хлопает меня по плечу, выключает газ и заваривает чай. Тот парень на собрании, про которого рассказал Перри, кажется, собирается влезть ко мне в голову и удобно устроиться, так что я зажигаю самокрутку и оглядываю хижину, удивляясь, как Перри удалось обставить ее барахлом, что он выудил на свалке, от телевизора и видеомагнитофона, стоящих в углу на ящике, до стопки кассет с жестким «европейским» порно (он думает, что я про них не знаю) за раскладушкой, у дальней стены. Перри, он работает стражем свалки с незапамятных времен; говорит, что никого больше не знает, кто бы не тратил на жизнь ни гроша. Он, правда, несколько раз чуть не погиб, вот ето были бы расходы, но такое случается с кучей народу. Включая меня. И я думаю, что ето помогает ему удерживаться от выпивки: он говорит, что обожает исследовать свалку, смотреть, что выкинули люди. Говорит, ето его личная сокровищница.
Господи-исусе, эта скука. Чего мы только не и делаем, чтоб ее победить. Чего мы только не и делаем, чтоб заполнить свои дни, свои долгие, долгие дни тяжкой работы, уныния, смерти заживо - время, отпущенное нам на земле, цепь плоских, пустых наших дней.
– Вот, держи.
Он протягивает мне кружку с чаем.
– Пасиб.
Он опять садится. Теперь улыбается; ушло оно, то отчаяние, что было пару минут назад, отвязалось от него. Перепады настроения, как у любого алкаша в завязке. Пугающие крайности хронического выпивохи, который вот щас по случайности не пьет.
– Как рука?
– Наполовину кремировали.
Я дую на чай и отхлебываю.
– А я все думал.
– Да ну, не может быть.
– Не, слушай, ведь было б лучше, если б те оттяпали правую руку, а не левую.
– Чё это?
– А то, что ты ведь правша, верно? Так что, каждый раз, как дрочить, тебе пришлось бы это делать левой, все равно как если тебе это делает кто-то другой.
Он смеется. Я тоже, хоть я и слышал уже ету шутку тыщу раз, бля. И даже сам так шутил довольно часто, бля.
– Кроме шуток. Так как она?
– Чего?
– Да рука твоя, бля. Не болит, ничего?
– Нет, все нормально. Иногда вроде как чешется, и все.
– Чешется?
– Угу. Не сама рука, понимаешь, не культя, типа. Я имею в виду - ну, знаешь - пустоту.
– А, да. Это, фантомное как его там.
– Угу.
– Странно как, а?
– Да, верно. Мне доктор однажды объяснил.
– Правда? А что сказал?
Я рассказываю Перри, что запомнил, и что читал, и что сам знаю теперь, как не мог знать раньше, до того, как мне самому ампутировали руку: что непрестанный круговорот етого мира, суета и шум, отпечатываются в наших нейронных сетях в самом раннем возрасте, и ети сети, так широко раскинутые, такие чувствительные, быстро привыкают к определенным ощущениям и вроде как заточены на их восприятие. Эти сети сохраняют состояние готовности к восприятию, даже когда руки или ноги уже нет, так что ето они, а не отсутствующая конечность, продолжают испытывать ощущения. Это плохо, потому что ненормальная боль и покалывание со временем все сильнее - сеть, посылающая фальшивые болевые сигналы, выстреливает все чаще, пытаясь связаться с рецептором, которого больше нет, и поетому становится чувствительнее к таким случайным стимулам, как боль. И именно этот стимул всегда попадает по адресу, верно? По случайности, именно этот стимул. Возьмем стохастический резонанс и посмотрим, какой на него будет отклик; вы уже заранее знаете какой. От «черт, опять оно» до «господи хватит не могу больше господи хватит господи больше не могу».
– Пмаешоягрю? Понял?
– Угу. - Перри кивает. - Хотя чё я не могу понять… Чё я хочу сказать, тут получается, что твои мозги не могут измениться. Но на самом деле они меняются, верно? Я хочу сказать, ты ведь можешь на них действовать.
– Ну, предположим.
– Я хочу сказать, в смысле, заполнять пробелы. Это как… как выпивка: когда ее уже нет, остается одна большая чертова пустота. И ты ее заполняешь, так?
– Чем?
Перри взмахом руки обводит стены хижины и причудливые скульптуры, которыми он их украсил; фантастические фигуры из хлама: труб, досок и сплющенных консервных банок. Странные химеры, образы, возникшие в покореженном от алкоголя мозгу Перри, который, будто нарочно, чтобы продемонстрировать собственную искривленность и доказать, что вечное пристрастие - не к алкоголю или наркотикам, но к самому хаосу, немедленно перепрыгивает на другую тему: о недавних посетителях свалки, двуногих и четвероногих. А их много - любителей порыться в развалинах.
– Даже барсук у меня тут был на прошлой неделе, вон тама. Битый час на его пялился в биноколь. А он себе такой шуршал вокруг, бог знает чё искал. И красные коршуны, они тоже тут вечно кругом летают, пмаешь, ищут чаек, больных или старых, что улететь не могут. И лис еще, наглый такой, да, прямо к хижине приходит, если я ему оставлю объедков. У лиса этого, у него один глаз токо.
Одноглазый лис; мой одноглазый лис? Не скажу Перри, что ко мне этот лис тоже приходит; пусть ето будет моя тайна. Мой одноглазый лис, приходит с горы ко мне в сад. Никому про него не расскажу. Мой секрет.
– И еще больничный фургон заезжал давеча. Сгрузил кучу мусора. Не органика, нет, ту они всю сжигают. Опасная она, пмаешь.
Органика - ето, например, использованные бинты. Конечности. Отрезанные конечности, предаваемые сожжению.
– Но всётки я тебе подарочек припас. - Перри ухмыляется. - Отличный подарочек. Сегодня к вечеру будет готов.
– Подарок?
– Угу.
– Какой?
– Не скажу, братан. Сюрприз. Вечером, может, занесу.
– Вот здорово будет. Мне сюрприз не помешает.
– Да всем нам сюрпризы не помешали бы… Но тебе сюрприз будет. От меня.
– Классно.
Допиваю чай и встаю.
– Кстати о больницах…
– Тебе надо, да?
На лице тревога. Странный малый этот Перидур.
– Не в больницу, не. Просто к доктору - показаться, провериться, все такое.
Мы прощаемся, я выхожу из хижины, иду через ворота, мимо первой партии мусора, принятой Перри сегодня: грузовик, из которого во все стороны лезут спрессованные картонные коробки. Свет чуть потускнел, и, кажется, облака, что я видел утром на севере, ползут сюда к нам, но вдоль дороги Пен-ир- Ангор все еще оживленно, птицы тусуются: зяблики порхают сквозь живые изгороди, скворцы и дрозды трещат на деревьях, сороки скачут по полю. И канюк опять вернулся, реет над Пен Динасом, кружит вокруг вершины. Много птиц сегодня. А вот вчера было мало; пара воробьев да вороны в саду. Что делают все птицы в такие бесптичьи дни? Хотел бы я знать, куда они деваются. Может, повстречали парящего ястреба, охотницу-кошку, собаку или куницу. А может, они все улетают куда, встречаются где-нибудь в секретном лесу, травят байки, учат друг друга новым песням, обсуждают, что значит быть птицей и каково быть птицей в человечьем саду. А может, дают друг другу наводки, в каком доме лучше кормят. А в каком самая злая кошка.
Ребекка любила птиц. Обожала просто. Однажды рассказала, почему: когда она была девчонкой и жила у бабки, кругом нее всегда были птицы - ейный дед приносил их с доков - майны, и попугаи, и попугайчики-неразлучники, и зяблики, и все такое - по всему дому, летали как хотели и везде гадили. И жутко шумели. И вот, в тот раз ейный дед принес здорового сокола в клобучке, позвал всю семью в кухню, и вот стоял там такой с етим соколом на руке, и как только снял клобук, сокол заорал и вылетел в раскрытую дверь. И с тех пор его никто не видал, хотя Ребекка его всюду высматривала; сказала, что ржала, когда через пару дней зашла соседка вся в истерике, оказалось, орел унес ее собачку - мерзкую шавку чихуахуа , что Ребекке спать не давала ночами. Ребекка и обрадовалась. И с тех пор она думала об етом, прежде чем заснуть: об орле, могучей экзотической птице, что парит над городом, пикирует над канавой в Энфилде и какает с высоты на Гудисон. Так она сказала, Ребекка.
Шаг 2: Мы уверовали, что лишь сила, бо?льшая нас, может вернуть нам душевное здоровье. Неважно какая: не обязательно Бог, хотя для некоторых - именно Он, и даже если Бог, то не обязательно в версии одной из официальных религий. Может, это будет море; может, небо; какое-нибудь дерево; история. Что угодно, лишь бы в этом чем-то можно было затеряться. Некоторым придется ждать, чтоб Высшая Сила вошла в их жизнь внезапно, потому что искать эту Силу - бесполезно, и для этих людей Высшая Сила никогда не будет личностна, потому что это приведет их только к дальнейшему разрушению; но это может быть книга, фильм, какое-то место, явление природы, животное; лиса, например, одноглазый лис, что спускается с горы обнюхать ваш сад, пока вы стоите у окна, сама воплощенная невыразимость - так весомо в вашем саду. И вы на него смотрите. И остаток вашей левой руки пульсирует в пустом рукаве, а остаток вашего человеческого достоинства еле слышно мямлит у вас в черепушке.
В машине
Они въезжают в Честер с запада, по Хул-роуд. Район этот - новостройка, а значит, лежит вне римских стен, осенен многоэтажками шестидесятых годов, и если вдруг явится здесь римский камень, забытая вещь, орудие или гробница, будут они незваными гостями - вдруг отскочит лопата рабочего, копающего яму под фундамент для пристройки, или вынырнет помеха в канаве для укладки кабеля. Попалось загадочное приспособление, обтесанный камень - и вот застопорилась постройка внутреннего дворика, или прачечной, или квартирки для бабушки, или вообще нового дома. Сама история вламывается в человеческие дела, что вечно сводятся к одному - разнятся лишь машины, что люди сгоняют себе в помощь, - оставить след людской предприимчивости на поверхности земли. И в глине. И даже в камне под этой глиной, черные или красные слои земли и пепла, где и когда целые города стерты с лица земли. Ушедшие вглубь слои, ударенные войной.
В городе что-то идет, или что-то готовится, может, футбольный матч, или шоу на стадионе, потому как у вокзала тусуется народ, большая толпа и шумная. Полиция тоже присутствует очень явно, некоторые полицейские - верхом, а одной лошадью как барьером загородились два офицера в желтых куртках, швырнули парня на капот машины и теперь обыскивают его от подошв до кончиков пальцев. Даррен притормаживает и очень медленно едет мимо этой сцены.
– Гля, какие сволочи, Алли. Мудаки. Оставьте парня в покое, вы, козлы легавые!
Один из полицейских бросает взгляд на машину, а это совершенно ни к чему, и Даррен, вспомнив, что он на задании и что в случае провала его ждут неприятности, прибавляет газу и добирается до Сити-роуд. Алистер что-то бормочет насчет того, что они проскочили кольцевую, но Даррен то ли не слышит, то ли оставляет без внимания.
– Сволочи легавые. Суки ебаные, братан, вот кто они такие. Уроды, сволочи. Помнишь тех двух, что избили нас в каталажке на Копперас-Хилл за паршивые две завертки белого. Ты ведь так и не поправился после того, а, братан?
Алистер запускает пятерню под бейсболку и почесывает узловатую шишку. Шишка стала жесткой и волокнистой, но все еще чувствуется.
– Зато я три штуки огреб, ага.
– Ага, и потратил бабло, чтоб профукать последние мозги, что легавые тебе оставили.
Он глядит искоса на Алистера, который все так же пялится в дорожный атлас, разложенный на коленях. Даррен замечает худобу лица, слабость подбородка, опущенные глаза, пастозную кожу, и качает головой. По его лицу сложно понять, о чем он думает.
Они едут по мосту, нависшему низко над каналом. Солнце отражается от зеленой воды и бьет Даррену в глаза.
– А, бля. Ничё не видно, бля. Алли, у тя какиенить черные очки есть с собой?
Алистер качает головой.
– Не-а. Забыл.
– Чё, и хавку забыл, и очки свои дребаные тоже забыл? Ты хоть чё-нибудь ваще вспомнил ?
– Я вот чё взял зато! - Алистер тычет в воздух атласом. - Мы бы ни хера не знали куда ехать, если б я не взял, скажешь, нет?
– Угу, тада скажи наконец, куда нам ехать, бля. Мы уже почти в городе, куда нам теперь?
– Ну, кольцевую мы прощелкали… но это ничё; мы можем через центр города. Поворачивай направо вон там.
– Где?
Алистер показывает.
– Вон там. Под ту большую штуку, вроде арки.
Древние ворота в древней стене. Грандиозная арка, возведенная завоевателем, некогда здесь торчали на кольях отрубленные головы заговорщиков, мятежников или просто кельтов. Под тонкой пленкой из выхлопов и сажи эти каменные глыбы прячут шрамы, порезы, царапины, сколы и щербины, портал вечной войны, сквозь который, под который ползут нескончаемые машины, для того и созданные. Копыта нынче обтянуты резиной, вечно штампуют на мостовой свою печать, на постоянно разбухающих слоях экскрементов - навоза и выхлопов, газов и дерьма.
Машины ползут. Впереди на дороге какой-то затор.
– Даваааай! - Даррен дважды жмет клаксон. - Шевели жопой!
Прохожий кидает укоризненный взгляд, Даррен в ответ показывает средний палец.
– Чё уставился, сука рыжая? Алли, глянь на этого козла. Гля, какой хаер у него. Козел рыжий, дребаный.
Он выговаривает «рижый», будто рифмуя с «ненавижу». Корчит злобную гримасу в спину торопливо удаляющегося пешехода.
– Знаешь, чё меня по правде достает, Алли?
– Чё?
– Почему бы всем этим рыжим уродам не покраситься? То есть, ведь просто совсем, скажешь, нет? Какой-то Пол Шоулз [7], бля. Если б я был рыжий, я бы прям побежал в магазин за краской, чесслово. И дома бы покрасился. Я чё хочу сказать, это ведь не какая-нибудь там пластическая операция, верно? Несколько фунтов потратить, и все. Намазать бошку, подождать десять минут, смыть и готово: больше не рыжий. Чё проще.
Алли улыбается.
– Просто ужас как невежливо с их стороны, бля.
– Точно, братан. Невежливо. Невоспитанные уроды.
Машины начинают двигаться. Мало-помалу ползут вперед. Несколько машин отрываются и уходят вперед на светофоре у перехода, Даррен делает движение, чтоб последовать за ними, но маячок перехода пищит лихорадочно, будто голодный, и Даррен вынужден затормозить и ждать, пока люди перейдут.
– Бога душу мать. С такой скоростью весь день будем ехать. Шевелись же, ты, дребаный…
Он внезапно замолкает. Глядя вперед, через лобовое стекло, на переходящих дорогу людей, уставился на молодую женщину с ребенком на руках, что замешкалась, приотстала.
– Гля, сукин сын, глянь, кто там идет.
– Где?
Даррен тычет в молодую женщину толстым пальцем, напоминающим банан, увенчанный блестящей золотой печаткой.
– Вон, она . Ты тока глянь, вон тащится.
Она, эта женщина, медленно переходит дорогу: каштановые волосы собраны на затылке, черные расклешенные джинсы с заниженной талией, короткая черная теплая безрукавка, под ней черная футболка. На груди у нее, в кенгурушке - младенец, она прижимается губами к родничку у него на затылке, обхватила ребенка одной голой рукой, а другой, на согнутом крючком пальце, тащит прозрачный полиэтиленовый мешок больших, ярких апельсинов.
– Кто это?
– Ты чё, Алли, в натуре, не узнал ее? Это ж та сука чокнутая, что хахаля своего придушила! Которая нас кинула, продинамила тогда в пабе на Док-роуд, с год назад, помнишь? Где-то в феврале, помнишь?
Алли мотает головой. Глядит на запыхавшуюся женщину, что остановилась посреди проезжей части - поправить лямку кенгурушки.
– Да знаешь ты! Которая с Питером гуляла! Замочила ебаря своего, пока с ним трахалась, - задушила беднягу до смерти, да еще залетела от него. Ее даже не посадили, убийцу, блядь такую.
Молодая женщина, поправив, наконец, лямку, глядит с извиняющейся улыбкой на ревущую, фырчащую рядом с ней машину. Эта улыбка задевает в сердце у Алистера какую-то струну, или, может, жилу, а может, не в сердце, а в паху, в голове или вообще в шее - он не уверен. Он глядит, как женщина переходит дорогу и ступает на тротуар. Даррен опускает свое окно, резко, злобно дергая ручку, и высовывает голову из машины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
– И я на него гляжу, а он все равно как живой труп, типа, и он стоит тута и плачет, в луже собственной мочи и крови, и ты знаешь, что я тогда подумал? Ты знаешь, какая первая мысль пришла мне в голову, бля?
– Наверно, знаю.
– «Вот везунчик, мать его так». Вот что я подумал про того доходягу. Хотел бы и я так нажраться. Господи Исусе.
Он качает головой. Мне кажется, что он бесконечно печален, но эта печаль тут же пропадает, как только начинает свистеть чайник, а Перри протягивает мне готовую самокрутку, и улыбается, и говорит:
– Ну неважно. Я не запил, я выдержал, и вот он я, бля. Все еще чистенький и сухой. Силен как бык, бля.
– Ты молоток.
– А то. Chwarae teg [6], верно? Я сдюжу, братан. Все снесу, бля.
Он мимоходом хлопает меня по плечу, выключает газ и заваривает чай. Тот парень на собрании, про которого рассказал Перри, кажется, собирается влезть ко мне в голову и удобно устроиться, так что я зажигаю самокрутку и оглядываю хижину, удивляясь, как Перри удалось обставить ее барахлом, что он выудил на свалке, от телевизора и видеомагнитофона, стоящих в углу на ящике, до стопки кассет с жестким «европейским» порно (он думает, что я про них не знаю) за раскладушкой, у дальней стены. Перри, он работает стражем свалки с незапамятных времен; говорит, что никого больше не знает, кто бы не тратил на жизнь ни гроша. Он, правда, несколько раз чуть не погиб, вот ето были бы расходы, но такое случается с кучей народу. Включая меня. И я думаю, что ето помогает ему удерживаться от выпивки: он говорит, что обожает исследовать свалку, смотреть, что выкинули люди. Говорит, ето его личная сокровищница.
Господи-исусе, эта скука. Чего мы только не и делаем, чтоб ее победить. Чего мы только не и делаем, чтоб заполнить свои дни, свои долгие, долгие дни тяжкой работы, уныния, смерти заживо - время, отпущенное нам на земле, цепь плоских, пустых наших дней.
– Вот, держи.
Он протягивает мне кружку с чаем.
– Пасиб.
Он опять садится. Теперь улыбается; ушло оно, то отчаяние, что было пару минут назад, отвязалось от него. Перепады настроения, как у любого алкаша в завязке. Пугающие крайности хронического выпивохи, который вот щас по случайности не пьет.
– Как рука?
– Наполовину кремировали.
Я дую на чай и отхлебываю.
– А я все думал.
– Да ну, не может быть.
– Не, слушай, ведь было б лучше, если б те оттяпали правую руку, а не левую.
– Чё это?
– А то, что ты ведь правша, верно? Так что, каждый раз, как дрочить, тебе пришлось бы это делать левой, все равно как если тебе это делает кто-то другой.
Он смеется. Я тоже, хоть я и слышал уже ету шутку тыщу раз, бля. И даже сам так шутил довольно часто, бля.
– Кроме шуток. Так как она?
– Чего?
– Да рука твоя, бля. Не болит, ничего?
– Нет, все нормально. Иногда вроде как чешется, и все.
– Чешется?
– Угу. Не сама рука, понимаешь, не культя, типа. Я имею в виду - ну, знаешь - пустоту.
– А, да. Это, фантомное как его там.
– Угу.
– Странно как, а?
– Да, верно. Мне доктор однажды объяснил.
– Правда? А что сказал?
Я рассказываю Перри, что запомнил, и что читал, и что сам знаю теперь, как не мог знать раньше, до того, как мне самому ампутировали руку: что непрестанный круговорот етого мира, суета и шум, отпечатываются в наших нейронных сетях в самом раннем возрасте, и ети сети, так широко раскинутые, такие чувствительные, быстро привыкают к определенным ощущениям и вроде как заточены на их восприятие. Эти сети сохраняют состояние готовности к восприятию, даже когда руки или ноги уже нет, так что ето они, а не отсутствующая конечность, продолжают испытывать ощущения. Это плохо, потому что ненормальная боль и покалывание со временем все сильнее - сеть, посылающая фальшивые болевые сигналы, выстреливает все чаще, пытаясь связаться с рецептором, которого больше нет, и поетому становится чувствительнее к таким случайным стимулам, как боль. И именно этот стимул всегда попадает по адресу, верно? По случайности, именно этот стимул. Возьмем стохастический резонанс и посмотрим, какой на него будет отклик; вы уже заранее знаете какой. От «черт, опять оно» до «господи хватит не могу больше господи хватит господи больше не могу».
– Пмаешоягрю? Понял?
– Угу. - Перри кивает. - Хотя чё я не могу понять… Чё я хочу сказать, тут получается, что твои мозги не могут измениться. Но на самом деле они меняются, верно? Я хочу сказать, ты ведь можешь на них действовать.
– Ну, предположим.
– Я хочу сказать, в смысле, заполнять пробелы. Это как… как выпивка: когда ее уже нет, остается одна большая чертова пустота. И ты ее заполняешь, так?
– Чем?
Перри взмахом руки обводит стены хижины и причудливые скульптуры, которыми он их украсил; фантастические фигуры из хлама: труб, досок и сплющенных консервных банок. Странные химеры, образы, возникшие в покореженном от алкоголя мозгу Перри, который, будто нарочно, чтобы продемонстрировать собственную искривленность и доказать, что вечное пристрастие - не к алкоголю или наркотикам, но к самому хаосу, немедленно перепрыгивает на другую тему: о недавних посетителях свалки, двуногих и четвероногих. А их много - любителей порыться в развалинах.
– Даже барсук у меня тут был на прошлой неделе, вон тама. Битый час на его пялился в биноколь. А он себе такой шуршал вокруг, бог знает чё искал. И красные коршуны, они тоже тут вечно кругом летают, пмаешь, ищут чаек, больных или старых, что улететь не могут. И лис еще, наглый такой, да, прямо к хижине приходит, если я ему оставлю объедков. У лиса этого, у него один глаз токо.
Одноглазый лис; мой одноглазый лис? Не скажу Перри, что ко мне этот лис тоже приходит; пусть ето будет моя тайна. Мой одноглазый лис, приходит с горы ко мне в сад. Никому про него не расскажу. Мой секрет.
– И еще больничный фургон заезжал давеча. Сгрузил кучу мусора. Не органика, нет, ту они всю сжигают. Опасная она, пмаешь.
Органика - ето, например, использованные бинты. Конечности. Отрезанные конечности, предаваемые сожжению.
– Но всётки я тебе подарочек припас. - Перри ухмыляется. - Отличный подарочек. Сегодня к вечеру будет готов.
– Подарок?
– Угу.
– Какой?
– Не скажу, братан. Сюрприз. Вечером, может, занесу.
– Вот здорово будет. Мне сюрприз не помешает.
– Да всем нам сюрпризы не помешали бы… Но тебе сюрприз будет. От меня.
– Классно.
Допиваю чай и встаю.
– Кстати о больницах…
– Тебе надо, да?
На лице тревога. Странный малый этот Перидур.
– Не в больницу, не. Просто к доктору - показаться, провериться, все такое.
Мы прощаемся, я выхожу из хижины, иду через ворота, мимо первой партии мусора, принятой Перри сегодня: грузовик, из которого во все стороны лезут спрессованные картонные коробки. Свет чуть потускнел, и, кажется, облака, что я видел утром на севере, ползут сюда к нам, но вдоль дороги Пен-ир- Ангор все еще оживленно, птицы тусуются: зяблики порхают сквозь живые изгороди, скворцы и дрозды трещат на деревьях, сороки скачут по полю. И канюк опять вернулся, реет над Пен Динасом, кружит вокруг вершины. Много птиц сегодня. А вот вчера было мало; пара воробьев да вороны в саду. Что делают все птицы в такие бесптичьи дни? Хотел бы я знать, куда они деваются. Может, повстречали парящего ястреба, охотницу-кошку, собаку или куницу. А может, они все улетают куда, встречаются где-нибудь в секретном лесу, травят байки, учат друг друга новым песням, обсуждают, что значит быть птицей и каково быть птицей в человечьем саду. А может, дают друг другу наводки, в каком доме лучше кормят. А в каком самая злая кошка.
Ребекка любила птиц. Обожала просто. Однажды рассказала, почему: когда она была девчонкой и жила у бабки, кругом нее всегда были птицы - ейный дед приносил их с доков - майны, и попугаи, и попугайчики-неразлучники, и зяблики, и все такое - по всему дому, летали как хотели и везде гадили. И жутко шумели. И вот, в тот раз ейный дед принес здорового сокола в клобучке, позвал всю семью в кухню, и вот стоял там такой с етим соколом на руке, и как только снял клобук, сокол заорал и вылетел в раскрытую дверь. И с тех пор его никто не видал, хотя Ребекка его всюду высматривала; сказала, что ржала, когда через пару дней зашла соседка вся в истерике, оказалось, орел унес ее собачку - мерзкую шавку чихуахуа , что Ребекке спать не давала ночами. Ребекка и обрадовалась. И с тех пор она думала об етом, прежде чем заснуть: об орле, могучей экзотической птице, что парит над городом, пикирует над канавой в Энфилде и какает с высоты на Гудисон. Так она сказала, Ребекка.
Шаг 2: Мы уверовали, что лишь сила, бо?льшая нас, может вернуть нам душевное здоровье. Неважно какая: не обязательно Бог, хотя для некоторых - именно Он, и даже если Бог, то не обязательно в версии одной из официальных религий. Может, это будет море; может, небо; какое-нибудь дерево; история. Что угодно, лишь бы в этом чем-то можно было затеряться. Некоторым придется ждать, чтоб Высшая Сила вошла в их жизнь внезапно, потому что искать эту Силу - бесполезно, и для этих людей Высшая Сила никогда не будет личностна, потому что это приведет их только к дальнейшему разрушению; но это может быть книга, фильм, какое-то место, явление природы, животное; лиса, например, одноглазый лис, что спускается с горы обнюхать ваш сад, пока вы стоите у окна, сама воплощенная невыразимость - так весомо в вашем саду. И вы на него смотрите. И остаток вашей левой руки пульсирует в пустом рукаве, а остаток вашего человеческого достоинства еле слышно мямлит у вас в черепушке.
В машине
Они въезжают в Честер с запада, по Хул-роуд. Район этот - новостройка, а значит, лежит вне римских стен, осенен многоэтажками шестидесятых годов, и если вдруг явится здесь римский камень, забытая вещь, орудие или гробница, будут они незваными гостями - вдруг отскочит лопата рабочего, копающего яму под фундамент для пристройки, или вынырнет помеха в канаве для укладки кабеля. Попалось загадочное приспособление, обтесанный камень - и вот застопорилась постройка внутреннего дворика, или прачечной, или квартирки для бабушки, или вообще нового дома. Сама история вламывается в человеческие дела, что вечно сводятся к одному - разнятся лишь машины, что люди сгоняют себе в помощь, - оставить след людской предприимчивости на поверхности земли. И в глине. И даже в камне под этой глиной, черные или красные слои земли и пепла, где и когда целые города стерты с лица земли. Ушедшие вглубь слои, ударенные войной.
В городе что-то идет, или что-то готовится, может, футбольный матч, или шоу на стадионе, потому как у вокзала тусуется народ, большая толпа и шумная. Полиция тоже присутствует очень явно, некоторые полицейские - верхом, а одной лошадью как барьером загородились два офицера в желтых куртках, швырнули парня на капот машины и теперь обыскивают его от подошв до кончиков пальцев. Даррен притормаживает и очень медленно едет мимо этой сцены.
– Гля, какие сволочи, Алли. Мудаки. Оставьте парня в покое, вы, козлы легавые!
Один из полицейских бросает взгляд на машину, а это совершенно ни к чему, и Даррен, вспомнив, что он на задании и что в случае провала его ждут неприятности, прибавляет газу и добирается до Сити-роуд. Алистер что-то бормочет насчет того, что они проскочили кольцевую, но Даррен то ли не слышит, то ли оставляет без внимания.
– Сволочи легавые. Суки ебаные, братан, вот кто они такие. Уроды, сволочи. Помнишь тех двух, что избили нас в каталажке на Копперас-Хилл за паршивые две завертки белого. Ты ведь так и не поправился после того, а, братан?
Алистер запускает пятерню под бейсболку и почесывает узловатую шишку. Шишка стала жесткой и волокнистой, но все еще чувствуется.
– Зато я три штуки огреб, ага.
– Ага, и потратил бабло, чтоб профукать последние мозги, что легавые тебе оставили.
Он глядит искоса на Алистера, который все так же пялится в дорожный атлас, разложенный на коленях. Даррен замечает худобу лица, слабость подбородка, опущенные глаза, пастозную кожу, и качает головой. По его лицу сложно понять, о чем он думает.
Они едут по мосту, нависшему низко над каналом. Солнце отражается от зеленой воды и бьет Даррену в глаза.
– А, бля. Ничё не видно, бля. Алли, у тя какиенить черные очки есть с собой?
Алистер качает головой.
– Не-а. Забыл.
– Чё, и хавку забыл, и очки свои дребаные тоже забыл? Ты хоть чё-нибудь ваще вспомнил ?
– Я вот чё взял зато! - Алистер тычет в воздух атласом. - Мы бы ни хера не знали куда ехать, если б я не взял, скажешь, нет?
– Угу, тада скажи наконец, куда нам ехать, бля. Мы уже почти в городе, куда нам теперь?
– Ну, кольцевую мы прощелкали… но это ничё; мы можем через центр города. Поворачивай направо вон там.
– Где?
Алистер показывает.
– Вон там. Под ту большую штуку, вроде арки.
Древние ворота в древней стене. Грандиозная арка, возведенная завоевателем, некогда здесь торчали на кольях отрубленные головы заговорщиков, мятежников или просто кельтов. Под тонкой пленкой из выхлопов и сажи эти каменные глыбы прячут шрамы, порезы, царапины, сколы и щербины, портал вечной войны, сквозь который, под который ползут нескончаемые машины, для того и созданные. Копыта нынче обтянуты резиной, вечно штампуют на мостовой свою печать, на постоянно разбухающих слоях экскрементов - навоза и выхлопов, газов и дерьма.
Машины ползут. Впереди на дороге какой-то затор.
– Даваааай! - Даррен дважды жмет клаксон. - Шевели жопой!
Прохожий кидает укоризненный взгляд, Даррен в ответ показывает средний палец.
– Чё уставился, сука рыжая? Алли, глянь на этого козла. Гля, какой хаер у него. Козел рыжий, дребаный.
Он выговаривает «рижый», будто рифмуя с «ненавижу». Корчит злобную гримасу в спину торопливо удаляющегося пешехода.
– Знаешь, чё меня по правде достает, Алли?
– Чё?
– Почему бы всем этим рыжим уродам не покраситься? То есть, ведь просто совсем, скажешь, нет? Какой-то Пол Шоулз [7], бля. Если б я был рыжий, я бы прям побежал в магазин за краской, чесслово. И дома бы покрасился. Я чё хочу сказать, это ведь не какая-нибудь там пластическая операция, верно? Несколько фунтов потратить, и все. Намазать бошку, подождать десять минут, смыть и готово: больше не рыжий. Чё проще.
Алли улыбается.
– Просто ужас как невежливо с их стороны, бля.
– Точно, братан. Невежливо. Невоспитанные уроды.
Машины начинают двигаться. Мало-помалу ползут вперед. Несколько машин отрываются и уходят вперед на светофоре у перехода, Даррен делает движение, чтоб последовать за ними, но маячок перехода пищит лихорадочно, будто голодный, и Даррен вынужден затормозить и ждать, пока люди перейдут.
– Бога душу мать. С такой скоростью весь день будем ехать. Шевелись же, ты, дребаный…
Он внезапно замолкает. Глядя вперед, через лобовое стекло, на переходящих дорогу людей, уставился на молодую женщину с ребенком на руках, что замешкалась, приотстала.
– Гля, сукин сын, глянь, кто там идет.
– Где?
Даррен тычет в молодую женщину толстым пальцем, напоминающим банан, увенчанный блестящей золотой печаткой.
– Вон, она . Ты тока глянь, вон тащится.
Она, эта женщина, медленно переходит дорогу: каштановые волосы собраны на затылке, черные расклешенные джинсы с заниженной талией, короткая черная теплая безрукавка, под ней черная футболка. На груди у нее, в кенгурушке - младенец, она прижимается губами к родничку у него на затылке, обхватила ребенка одной голой рукой, а другой, на согнутом крючком пальце, тащит прозрачный полиэтиленовый мешок больших, ярких апельсинов.
– Кто это?
– Ты чё, Алли, в натуре, не узнал ее? Это ж та сука чокнутая, что хахаля своего придушила! Которая нас кинула, продинамила тогда в пабе на Док-роуд, с год назад, помнишь? Где-то в феврале, помнишь?
Алли мотает головой. Глядит на запыхавшуюся женщину, что остановилась посреди проезжей части - поправить лямку кенгурушки.
– Да знаешь ты! Которая с Питером гуляла! Замочила ебаря своего, пока с ним трахалась, - задушила беднягу до смерти, да еще залетела от него. Ее даже не посадили, убийцу, блядь такую.
Молодая женщина, поправив, наконец, лямку, глядит с извиняющейся улыбкой на ревущую, фырчащую рядом с ней машину. Эта улыбка задевает в сердце у Алистера какую-то струну, или, может, жилу, а может, не в сердце, а в паху, в голове или вообще в шее - он не уверен. Он глядит, как женщина переходит дорогу и ступает на тротуар. Даррен опускает свое окно, резко, злобно дергая ручку, и высовывает голову из машины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20