Одумайся!
– Мне жаль Иштар-умми, но это все, что я испытываю к ней. Я не смогу полюбить ее.
– Но она носит твоего ребенка!
– Так уж вышло.
– Дурак!
Адапа вскинул глаза. Набу-лишир потер грудь, не хватало воздуха. Холодный, слепой взгляд сына пугал.
– Я больше не позволю тебе бродить по улицам, – проговорил судья. – Ты займешься делом. Все плохое пройдет, сын, а если нет – я выбью из тебя дурь! Ты опустился, сам на себя не похож. Ты не брит!
Адапа потер ладонью подбородок, рассеяно улыбнулся.
– Отпущу бороду.
Набу-лишир: в бешенстве хватил кулаком по столу.
– Не о чем говорить! Будешь делать, что я скажу!
Адапа покачал головой.
– Прокляну! – заревел судья.
– Я уже проклят. Все, что я делал, что сделаю потом – ничего не значит. Дым. Я утратил самое главное. Поймешь ли ты меня? Я трус, отец, теперь я это знаю. Я не должен был жениться.
– Ты сошел с ума. – Набу-лишир выпучил глаза. – Опасный безумец!
– Мне неинтересно жить. Я виноват перед Иштар-умми. Не хочу окончательно погубить ее. Я говорил и повторяю: я дам ей развод.
– Замолчи! – Набу-лишир потряс кулаком. – Я заставлю тебя замолчать!
– Ты спрашивал, нет ли у меня возлюбленной. Я ответил, что нет. Я солгал, опять же из трусости. Теперь говорю тебе; я люблю одну девушку, она – моя жизнь. Ты отнял ее у меня.
– Вон! – закричал Набу-лишир.
– Хорошо, уйду, – Адапа поднялся.
– Вон отсюда, шакал! Убирайся!
Набу-лишир потерял голову от отчаяния. Адапа прошел через двор, завешанный теплыми солнечными вуалями, хлопнул внешней дверью. Вслед ему неслись проклятия:
– Я заставлю тебя, слышишь?! Заставлю!
Вышел ливиец убрать со стола. Набу-лишир в сердцах швырнул в него кувшин. Промахнулся. Дрожащими руками раб стал собирать осколки. Покачиваясь, судья ушел в дом.
Иштар-умми отступила от окна. Обвела комнату тоскливым взглядом. На ковре сидела девочка лет пяти, рабыня, привезенная с севера, из какого-то кочевого племени – подарок свекра. Белое платье вышито золотой нитью, в волосах сверкает алмазная лилия. Девочка не знает ни слова по-арамейски – о боги! – ни слова. Она что-то сказала на варварском языке, улыбнулась; Иштар-умми залилась слезами.
Сара была счастлива безмерно. Она лежала рядом с Сумукан-иддином, наслаждаясь ощущением тихой радости. «Все хорошо. Ничего не нужно менять», – твердила она себе.
Глаза Сумукан-иддина были закрыты, но он не спал Сара знала. Она поцеловала его предплечье, потерлась щекой о мощную грудь.
– Я тосковала по родине, – нежно прошептала аравитянка, но если бы я осталась в Ершалаиме, никогда бы не встретила тебя.
Сумукан-иддин не ответил. Пальцы его тихонько сжали ее руку. Сара повернулась на бок, заглянула в его лицо. Ровные брови, ресницы как шелк, нос с горбинкой. Даже теперь он суров. Она вдруг подумала: что станет с ней, если вдруг она его потеряет. Сумукан-иддин приоткрыл один глаз и зажмурился от солнца. Сара засмеялась, уткнувшись в его грудь. Он гладил, ее по голове и тихо улыбался.
– Все хорошо, – шептала она. – Ничего не нужно менять.
– Ты думаешь?
– Совершенно уверена.
– Тебе действительно хорошо со мной?
– Очень, очень хорошо.
Он вздохнул с облегчением. Сара поцеловала уголок его губ. Дверь приоткрылась, в полутьме коридора Сара различила бледное пятно чьего-то лица.
– Кто там? – спросила она тревожно.
– Сара! Сара, выйди, – прошептал кто-то.
Не глядя, она нащупала в постели тонкое покрывало, накинула на себя, подошла к двери. В щель пролезла сухая желтоватая рука старухи. Сара взяла табличку.
– Письмо, – сказала старуха. – Велели передать немедленно.
– Что такое? – спросил Сумукан-иддин.
– Письмо для меня, – отозвалась аравитянка и закрыла дверь.
Сара взобралась на ложе, держа табличку перед собой. Мягкая ткань покрывала сползла, обнажая матовое тело. Подумала минуту, протянула табличку Сумукан-иддину.
– Зачем ты даешь это мне? Письмо тебе адресовано, читай, ты знаешь грамоту.
– Это от Иштар-умми.
Взгляд Сумукан-иддина стал тяжел, неподвижен. Он протянул руку и забрал табличку. Плечи Сары опустились, она сдерживалась изо всех сил, чтобы не зарыдать. Он вернул ей письмо.
– Поедешь к ней, – отрывисто приказал купец.
– Когда? – с замиранием сердца спросила рабыня.
– Сейчас.
Сара умоляюще протянула руки, хотела сказать, что, быть может, не стоит так спешить, быть может, еще час она побудет с ним. Но Сумукан-иддин встал и, голый, вышел.
Утро в Борсиппе начинается рано. Ладья Шама-ша еще не выплыла из подземного мира, едва только виден ее золотой штевень, а над городом уже поднимается тихий гул, дым от печей, где женщины пекут хлеб.
Анту-умми вышла за ворота храма и направилась к кварталу Семи Караванов. Сердце выпрыгивало из груди, но если бы кто-то из встречных мог видеть сквозь темное покрывало, он не заметил бы на этом строгом лице признаков тревоги.
Жрица свернула в улочку, зажатую с двух сторон сплошными стенами, где сквозь сырой тротуар пробивались вьюны и виноградные лозы. Эта безымянная улочка, куда солнце заглядывало лишь на час, стоя в зените, соединяла две главные улицы Борсиппы, идущие параллельно. Несколько шагов – и Анту-умми перед воротами Тихого рынка.
В этот час людей здесь почти не было, ремесленники стучали засовами, отпирая лавки, какая-то неопрятная женщина визгливо ругалась со сторожем, осыпая его проклятиями, дрались собаки. Анту-умми направились к загонам для скота. На небольшом пятачке, черном от запекшейся крови, стояли колоды для разделки туш; одну из них оседлал человек в нищенском платье. Жрица скользнула внимательным взглядом и направилась к нему.
– Что скажешь? – спросила она в полголоса.
– Госпожа, у тебя дар предвидения, – отозвался нищий. – Человека, о котором ты заботилась, постигло несчастье. Его пригласили во дворец. Говорят, что за повозкой на расстоянии следовали гвардейцы. Он во дворец вошел, но так и не вышел. Что-то нехорошее происходит в Вавилоне, прекрасная госпожа.
– Нас не касается. – Анту-умми бросила ему на колени кошелек, человек быстро спрятал его за пазуху.
– И то верно, – сказал он. – Прощай, госпожа.
Она улыбалась. На душе стало легко, как прежде. Легкими шагами возвращалась Анту-умми в храм. Чудесное утро. Стаи голубей вспархивали с тротуара. «За ошибки приходится платить, вот ты и заплатишь, дурачок. Меня больше не будет мутить от воспоминаний о твоем смрадном дыхании, прикосновении голых бедер, верховный жрец. Прощай, милый, прощай. Нельзя кусать руку властелина».
Анту-умми вдруг вспомнила, как давным-давно (она была совсем крохой) сосед сказал ее отцу: «Ты делай что хочешь, а с женщинами поосторожнее».
Войдя в храм, Анту-умми поспешила в святилище Набу.
Глава 31. ЧЕКАННЫЙ БРАСЛЕТ
Кварталы Нового города освещаются плохо, предместья же и вовсе темны. Неверный свет луны бросает на землю тени лачуг; все тонет в сумраке. Чувствуется близость реки. Она прячется в своих берегах. Веет южный ветер. Не оглядываясь, Ламассатум шла по тротуару. Ушиблась о камень, и теперь нога отзывалась болью. В конце улицы горел красный фонарь, она шла на этот свет. Залаял чуткий пес, в лицо опять дохнула невидимая река – больше не было ничего.
Река, вся белая от луны, открылась внезапно, воздух похож на нагретое стекло, такое же небо на западе – тяжелая позеленевшая бронза. Громадные каменные корабли встали перед ней: два у померкшего берега, в мутно-белой завесе тумана; другие видны нечетко, тают в колышущейся тьме. Сквозь туман, сквозь лунную гладь мигают отдаленные редкие огоньки – там Новый город. И опять ей захотелось покончить со всем разом, но тоскливо заныло сердце, еще жалея о чем-то.
Ламассатум пошла вдоль берега, все время оглядываясь на мост, вернулась. Билась вода о столбы-корабли. Она пошла по мосту. Река все время что-то шептала неразборчиво и нежно, мигали волны. Ламассатум подвинулась к краю настила. Можно оставить беды, обнажиться, обновленной войти в новый мир, стать ветром, светом; улететь – и больше никогда не возвращаться. Она нащупала на поясе кошелек, вынула несколько мелких монет, швырнула в белую мокрую гладь. Не услышала даже всплеска. Нет, не теперь. Побежала по мосту, хватая ртом ветер.
Насыпь, усеянная галькой, круто уходила вниз. Отшлифованные водой камешки осыпались под ее стопой. Ламассатум поскользнулась и с шумом съехала вниз. По обе стороны шуршали ручейки. Ошеломленная, она глядела на круглую, луну. Берег с острыми тенями лежал у ее ног, а там чернели насыпи канала.
Ламассатум долго шла, луна катилась впереди; мысль о самоубийстве не оставляла ее. Тени сглаживались, обрывистый берег понижался, пока не стал пологим. Тростниковые хижины рыбаков подступали к самой воде. Здесь еще не завершился день, в питейном заведении гуляли, доносились крики и смех. Ламассатум хотела поскорее пересечь открытое место, освещенное луной, но вдруг остановилась. На песке, ни от кого не скрываясь, совокуплялись двое. Испуганно глядела она на белые, раскинутые ноги женщины и залитые ярким лунным светом ягодицы мужчины. То, что происходило на ее глазах, показалось Ламассатум оскорбительным, грубой ложью, замешенной на крови. Она юркнула за камни, и бурно и беззвучно разрыдалась, кусая руки.
Грязь бедняцких кварталов притягивала Адапу. Теперь он видел, что существуют в мире не только дворцы, роскошь и власть. Есть и другая жизнь, дрожащая от страха, нищеты, омерзения к себе. Незадолго до заката солнца Адапа пересекал по мосту Евфрат и оказывался в жилых кварталах Нового города, далеких от совершенства. Подолгу бродил в сутолоке улиц, пока не зажигались первые светильники в домах. Потом сидел на берегу, с тайной грустью обхватив колени, глядел, как рабы разбирают настил на мосту, и говорил себе, что вот, мост разобран, и нет возможности попасть домой, к нелюбимой женщине, которая его ждет. В двух направлениях шли корабли, задевая мачтами мокрые звезды. Он слышал, голоса корабельщиков, команды кормчих; полюбил вдруг эту неподвижность, это одиночество. Он мог бы просидеть так всю жизнь, глядя, как проплывают мимо дни. Адапа понимал, что ему никогда не стать прежним. В нем словно разом открылись все окна, сквозняк выдувал из него прошлое, саму память об истекших годах.
Теперь Адапа думал о многом, о таких вещах, которые раньше и в голову бы не пришли. Ведь прежде он был замкнут на науке, а в конечном итоге на себе. Никого не любил. И даже эта болезненная привязанность к матери, неизъяснимая нежность были эгоистичны. Когда она умерла, ему казалось, он перестал существовать. Это было фатальное заблуждение. Он так горевал, так искал ее, что пришла, наконец, Ламассатум. И жизнь началась. И жизнь кончилась.
Занятия в высшей школе Эсагилы стали ему в тягость. Древние языки – то, что раньше возбуждало его любопытство, – теперь вызывали раздражение. Что-то иное, новое, манило его, но что, Адапа еще не понял.
Все-таки он узнал имя хозяина Ламассатум. Это был Нингирсу, главный писец принцессы. Очень богатый человек. Но у Адапы достаточно денег, чтобы купить у него рабыню. Другие варианты он не рассматривал. С холодной уверенностью он думал о том, что скоро Ламассатум станет его супругой.
Как он жил до нее? Как жил все эти восемнадцать лет? Теперь ему казалось, что все те туманные, золотые, спокойные годы были лишь предисловием к бытию настоящему. И вот он испытал любовь и страдание, и прошлое ушло, распавшись на составляющие. Адапа словно вылез из кокона – мокрый, дрожащий, раненый навылет, но знающий, что существует любовь, и что одна она и есть величайшая ценность этого мира. Теперь, задыхаясь от боли, нужно найти в себе силы, чтобы расправить крылья и подняться над землей. Молодая бабочка в лучах утреннего солнца.
Адапа подошел к мосту и с удивлением увидел, что настил не разобран. Это было кстати. Поутру он собирался отправиться к Нингирсу. Нужно было выспаться и привести себя в порядок.
За рекой мерцали огни Старого города. Светился храм, венчавший Этеменанки, на террасах дворца мигали светильники, похожие на заплаканные глаза. Луна светила ярко, клинок реки отливал белой сталью. У отвесных берегов лежала густая тень. Яркая рябь волны меркла, касаясь ее. В непроницаемости тьмы берега было что-то смутно влекущее, даже пугающее. Адапа постоял, глядя вниз, потом спустился с насыпи.
Запах реки глушил все остальные запахи. Пахло мокрой глиной, гниющей водной травой, моллюсками. Это было глупо – бродить здесь во мраке, спотыкаясь о камни, слушать, как где-то воют собаки. Он подошел к лачугам, сгрудившимся у воды. По-видимому, это была рыбацкая община. В одном из домов маячил подслеповатый огонек, несуразно, пьяно причитала какая-то женщина.
Адапа присел на камень, еще теплый с вечера. Мерцали звезды, Скорпион сместился, ореол вокруг луны отливал красным. Что-то неестественное было во всем происходящем, в притихшей ночи. Он мог бы сказать твердо, что ситуация повторяется, что-то похожее уже было. Вот так же он сидел здесь, думая о Ламассатум, и река, вся белая от луны, сонно переворачивалась с боку на бок.
Старая деревянная пристань, такая же безнадежная, как лачуги, врезалась в тело реки, дрожало ее черное искривленное отражение. Несколько лодок качались на приколе. Адапа отвернулся. Пора уходить. Завтра предстоит нелегкий день, решится его судьба. Он предвидел тяжелые сражения с домочадцами, ненависть, которой они одарят его. Но это – его жизнь, и прожить ее может только он.
Что-то привлекло его внимание на реке. Он вгляделся в синий бархатный сумрак. В тени пристани что-то происходило, какой-то плеск доносился с той стороны. Пришло чувство беспокойства и осталось легким покалыванием где-то под сердцем. От пристани отошла лодка; луна щедро и радостно посеребрила ее. Лодка качалась на волнах, медленно разворачиваясь. Тот, кто сидел в ней, либо не умел грести, либо был слишком слаб. Наконец лодка развернулась и пошла на середину реки. Теперь Адапа глядел не отрываясь.
Завыла собака. Человек поднялся, и Адапа увидел, что это молодая женщина. Она постояла минуту и бросилась в воду. Ошеломленный, Адапа стоял на берегу, глядя, как смыкаются лунные круги над самоубийцей. Пустая лодка качалась, поворачиваясь к нему кормой.
– О боги! – прошептал Адапа. Оцепенение в следующее мгновение прошло, он бежал к пристани. Сердце колотилось в груди, словно ему было тесно и оно собиралось покинуть тело Адапы.
Он ринулся в реку. Вода оглушила, полилась в нос, рот. Адапа вынырнул, отплевываясь и кашляя. Нырнул снова. В глубине был чернильный мрак, только у поверхности летали бледно-голубые блики, и дрожало серебристое пятно. Адапа рыскал во мраке, хватая руками одну пустоту. Подплыл ближе к лодке, которая гигантским пером качалась наверху. «Здесь, она должна быть где-то здесь», – пронеслось в голове. Больше задерживать дыхание он не мог, снова с шумом вырвался на поверхность, хватая ртом воздух. На миг Адапе показалось, что не достанет уже мужества нырнуть еще раз. Он зажал нос и ушел в глубину.
Адапа руками ощупывал камни, ускользающий ил. Нет ничего. Ничего вновь. Он коснулся чего-то мягкого и с ужасом понял, что это рука. Утопленница лежала на самом дне, в неглубокой воронке. Адапа потащил ее за одежду, с силой отталкиваясь от пластов воды. Спешил. Глаза ее были закрыты, бледное лицо осветила луна. Лодку отнесло течением, догнать ее не было возможности. Адапа поплыл к берегу. Девушка оказалась легкой, Адапа вынес ее на шуршащую гальку.
Кровь шумела у него в голове. Он прижался ухом к груди девушки, ощутил щекой мертвый, мокрый холод ее платья. Она была жива. Адапа приподнял ее голову. Узкое лицо, наполовину очерченное резким лунным сиянием, тонкие черты, посиневшие губы. Счет шел на секунды, она безмолвно умирала. Адапа растерялся, он не знал, что сделать, как помочь ей. Он схватил ее на руки и побежал к ближайшему дому. Дверь хижины оказалась открытой. Кто-то косматый, в тряпье, стоял с лампой в руках. Адапа вошел. Потолок в комнате был такой низкий, что он касался его макушкой, и волосы цеплялись за сухой тростник. Кто-то задвинул дверь, отсекая комнату от ночи, пошел за ним. От света лампы вырастали страшные тени, взгляд Адапы метался в панике в поисках постели.
– Сюда клади, сюда! – услыхал он.
Затем Адапа разглядел пергаментную руку старухи с указующим перстом.
– Вот сюда, вот, отец мой. В угол, на циновочку. Все видела, все, – бормотала она, становясь на колени перед утопленницей. – А ты выйди, постой снаружи. Я ее оживлю, уж я-то знаю, как.
Адапа попятился, не отрывая глаз от безжизненного тела, лежащего на полу, страдальчески запрокинутой головы. Кое-как выбрался наружу. На него зло глядели звезды. Он не знал, куда ему деться. Возбуждение не проходило. Сердце бешено колотилось, тягостно ныли виски. Он сел на связку хвороста, обхватив голову руками. Кто-то потряс его за плечо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
– Мне жаль Иштар-умми, но это все, что я испытываю к ней. Я не смогу полюбить ее.
– Но она носит твоего ребенка!
– Так уж вышло.
– Дурак!
Адапа вскинул глаза. Набу-лишир потер грудь, не хватало воздуха. Холодный, слепой взгляд сына пугал.
– Я больше не позволю тебе бродить по улицам, – проговорил судья. – Ты займешься делом. Все плохое пройдет, сын, а если нет – я выбью из тебя дурь! Ты опустился, сам на себя не похож. Ты не брит!
Адапа потер ладонью подбородок, рассеяно улыбнулся.
– Отпущу бороду.
Набу-лишир: в бешенстве хватил кулаком по столу.
– Не о чем говорить! Будешь делать, что я скажу!
Адапа покачал головой.
– Прокляну! – заревел судья.
– Я уже проклят. Все, что я делал, что сделаю потом – ничего не значит. Дым. Я утратил самое главное. Поймешь ли ты меня? Я трус, отец, теперь я это знаю. Я не должен был жениться.
– Ты сошел с ума. – Набу-лишир выпучил глаза. – Опасный безумец!
– Мне неинтересно жить. Я виноват перед Иштар-умми. Не хочу окончательно погубить ее. Я говорил и повторяю: я дам ей развод.
– Замолчи! – Набу-лишир потряс кулаком. – Я заставлю тебя замолчать!
– Ты спрашивал, нет ли у меня возлюбленной. Я ответил, что нет. Я солгал, опять же из трусости. Теперь говорю тебе; я люблю одну девушку, она – моя жизнь. Ты отнял ее у меня.
– Вон! – закричал Набу-лишир.
– Хорошо, уйду, – Адапа поднялся.
– Вон отсюда, шакал! Убирайся!
Набу-лишир потерял голову от отчаяния. Адапа прошел через двор, завешанный теплыми солнечными вуалями, хлопнул внешней дверью. Вслед ему неслись проклятия:
– Я заставлю тебя, слышишь?! Заставлю!
Вышел ливиец убрать со стола. Набу-лишир в сердцах швырнул в него кувшин. Промахнулся. Дрожащими руками раб стал собирать осколки. Покачиваясь, судья ушел в дом.
Иштар-умми отступила от окна. Обвела комнату тоскливым взглядом. На ковре сидела девочка лет пяти, рабыня, привезенная с севера, из какого-то кочевого племени – подарок свекра. Белое платье вышито золотой нитью, в волосах сверкает алмазная лилия. Девочка не знает ни слова по-арамейски – о боги! – ни слова. Она что-то сказала на варварском языке, улыбнулась; Иштар-умми залилась слезами.
Сара была счастлива безмерно. Она лежала рядом с Сумукан-иддином, наслаждаясь ощущением тихой радости. «Все хорошо. Ничего не нужно менять», – твердила она себе.
Глаза Сумукан-иддина были закрыты, но он не спал Сара знала. Она поцеловала его предплечье, потерлась щекой о мощную грудь.
– Я тосковала по родине, – нежно прошептала аравитянка, но если бы я осталась в Ершалаиме, никогда бы не встретила тебя.
Сумукан-иддин не ответил. Пальцы его тихонько сжали ее руку. Сара повернулась на бок, заглянула в его лицо. Ровные брови, ресницы как шелк, нос с горбинкой. Даже теперь он суров. Она вдруг подумала: что станет с ней, если вдруг она его потеряет. Сумукан-иддин приоткрыл один глаз и зажмурился от солнца. Сара засмеялась, уткнувшись в его грудь. Он гладил, ее по голове и тихо улыбался.
– Все хорошо, – шептала она. – Ничего не нужно менять.
– Ты думаешь?
– Совершенно уверена.
– Тебе действительно хорошо со мной?
– Очень, очень хорошо.
Он вздохнул с облегчением. Сара поцеловала уголок его губ. Дверь приоткрылась, в полутьме коридора Сара различила бледное пятно чьего-то лица.
– Кто там? – спросила она тревожно.
– Сара! Сара, выйди, – прошептал кто-то.
Не глядя, она нащупала в постели тонкое покрывало, накинула на себя, подошла к двери. В щель пролезла сухая желтоватая рука старухи. Сара взяла табличку.
– Письмо, – сказала старуха. – Велели передать немедленно.
– Что такое? – спросил Сумукан-иддин.
– Письмо для меня, – отозвалась аравитянка и закрыла дверь.
Сара взобралась на ложе, держа табличку перед собой. Мягкая ткань покрывала сползла, обнажая матовое тело. Подумала минуту, протянула табличку Сумукан-иддину.
– Зачем ты даешь это мне? Письмо тебе адресовано, читай, ты знаешь грамоту.
– Это от Иштар-умми.
Взгляд Сумукан-иддина стал тяжел, неподвижен. Он протянул руку и забрал табличку. Плечи Сары опустились, она сдерживалась изо всех сил, чтобы не зарыдать. Он вернул ей письмо.
– Поедешь к ней, – отрывисто приказал купец.
– Когда? – с замиранием сердца спросила рабыня.
– Сейчас.
Сара умоляюще протянула руки, хотела сказать, что, быть может, не стоит так спешить, быть может, еще час она побудет с ним. Но Сумукан-иддин встал и, голый, вышел.
Утро в Борсиппе начинается рано. Ладья Шама-ша еще не выплыла из подземного мира, едва только виден ее золотой штевень, а над городом уже поднимается тихий гул, дым от печей, где женщины пекут хлеб.
Анту-умми вышла за ворота храма и направилась к кварталу Семи Караванов. Сердце выпрыгивало из груди, но если бы кто-то из встречных мог видеть сквозь темное покрывало, он не заметил бы на этом строгом лице признаков тревоги.
Жрица свернула в улочку, зажатую с двух сторон сплошными стенами, где сквозь сырой тротуар пробивались вьюны и виноградные лозы. Эта безымянная улочка, куда солнце заглядывало лишь на час, стоя в зените, соединяла две главные улицы Борсиппы, идущие параллельно. Несколько шагов – и Анту-умми перед воротами Тихого рынка.
В этот час людей здесь почти не было, ремесленники стучали засовами, отпирая лавки, какая-то неопрятная женщина визгливо ругалась со сторожем, осыпая его проклятиями, дрались собаки. Анту-умми направились к загонам для скота. На небольшом пятачке, черном от запекшейся крови, стояли колоды для разделки туш; одну из них оседлал человек в нищенском платье. Жрица скользнула внимательным взглядом и направилась к нему.
– Что скажешь? – спросила она в полголоса.
– Госпожа, у тебя дар предвидения, – отозвался нищий. – Человека, о котором ты заботилась, постигло несчастье. Его пригласили во дворец. Говорят, что за повозкой на расстоянии следовали гвардейцы. Он во дворец вошел, но так и не вышел. Что-то нехорошее происходит в Вавилоне, прекрасная госпожа.
– Нас не касается. – Анту-умми бросила ему на колени кошелек, человек быстро спрятал его за пазуху.
– И то верно, – сказал он. – Прощай, госпожа.
Она улыбалась. На душе стало легко, как прежде. Легкими шагами возвращалась Анту-умми в храм. Чудесное утро. Стаи голубей вспархивали с тротуара. «За ошибки приходится платить, вот ты и заплатишь, дурачок. Меня больше не будет мутить от воспоминаний о твоем смрадном дыхании, прикосновении голых бедер, верховный жрец. Прощай, милый, прощай. Нельзя кусать руку властелина».
Анту-умми вдруг вспомнила, как давным-давно (она была совсем крохой) сосед сказал ее отцу: «Ты делай что хочешь, а с женщинами поосторожнее».
Войдя в храм, Анту-умми поспешила в святилище Набу.
Глава 31. ЧЕКАННЫЙ БРАСЛЕТ
Кварталы Нового города освещаются плохо, предместья же и вовсе темны. Неверный свет луны бросает на землю тени лачуг; все тонет в сумраке. Чувствуется близость реки. Она прячется в своих берегах. Веет южный ветер. Не оглядываясь, Ламассатум шла по тротуару. Ушиблась о камень, и теперь нога отзывалась болью. В конце улицы горел красный фонарь, она шла на этот свет. Залаял чуткий пес, в лицо опять дохнула невидимая река – больше не было ничего.
Река, вся белая от луны, открылась внезапно, воздух похож на нагретое стекло, такое же небо на западе – тяжелая позеленевшая бронза. Громадные каменные корабли встали перед ней: два у померкшего берега, в мутно-белой завесе тумана; другие видны нечетко, тают в колышущейся тьме. Сквозь туман, сквозь лунную гладь мигают отдаленные редкие огоньки – там Новый город. И опять ей захотелось покончить со всем разом, но тоскливо заныло сердце, еще жалея о чем-то.
Ламассатум пошла вдоль берега, все время оглядываясь на мост, вернулась. Билась вода о столбы-корабли. Она пошла по мосту. Река все время что-то шептала неразборчиво и нежно, мигали волны. Ламассатум подвинулась к краю настила. Можно оставить беды, обнажиться, обновленной войти в новый мир, стать ветром, светом; улететь – и больше никогда не возвращаться. Она нащупала на поясе кошелек, вынула несколько мелких монет, швырнула в белую мокрую гладь. Не услышала даже всплеска. Нет, не теперь. Побежала по мосту, хватая ртом ветер.
Насыпь, усеянная галькой, круто уходила вниз. Отшлифованные водой камешки осыпались под ее стопой. Ламассатум поскользнулась и с шумом съехала вниз. По обе стороны шуршали ручейки. Ошеломленная, она глядела на круглую, луну. Берег с острыми тенями лежал у ее ног, а там чернели насыпи канала.
Ламассатум долго шла, луна катилась впереди; мысль о самоубийстве не оставляла ее. Тени сглаживались, обрывистый берег понижался, пока не стал пологим. Тростниковые хижины рыбаков подступали к самой воде. Здесь еще не завершился день, в питейном заведении гуляли, доносились крики и смех. Ламассатум хотела поскорее пересечь открытое место, освещенное луной, но вдруг остановилась. На песке, ни от кого не скрываясь, совокуплялись двое. Испуганно глядела она на белые, раскинутые ноги женщины и залитые ярким лунным светом ягодицы мужчины. То, что происходило на ее глазах, показалось Ламассатум оскорбительным, грубой ложью, замешенной на крови. Она юркнула за камни, и бурно и беззвучно разрыдалась, кусая руки.
Грязь бедняцких кварталов притягивала Адапу. Теперь он видел, что существуют в мире не только дворцы, роскошь и власть. Есть и другая жизнь, дрожащая от страха, нищеты, омерзения к себе. Незадолго до заката солнца Адапа пересекал по мосту Евфрат и оказывался в жилых кварталах Нового города, далеких от совершенства. Подолгу бродил в сутолоке улиц, пока не зажигались первые светильники в домах. Потом сидел на берегу, с тайной грустью обхватив колени, глядел, как рабы разбирают настил на мосту, и говорил себе, что вот, мост разобран, и нет возможности попасть домой, к нелюбимой женщине, которая его ждет. В двух направлениях шли корабли, задевая мачтами мокрые звезды. Он слышал, голоса корабельщиков, команды кормчих; полюбил вдруг эту неподвижность, это одиночество. Он мог бы просидеть так всю жизнь, глядя, как проплывают мимо дни. Адапа понимал, что ему никогда не стать прежним. В нем словно разом открылись все окна, сквозняк выдувал из него прошлое, саму память об истекших годах.
Теперь Адапа думал о многом, о таких вещах, которые раньше и в голову бы не пришли. Ведь прежде он был замкнут на науке, а в конечном итоге на себе. Никого не любил. И даже эта болезненная привязанность к матери, неизъяснимая нежность были эгоистичны. Когда она умерла, ему казалось, он перестал существовать. Это было фатальное заблуждение. Он так горевал, так искал ее, что пришла, наконец, Ламассатум. И жизнь началась. И жизнь кончилась.
Занятия в высшей школе Эсагилы стали ему в тягость. Древние языки – то, что раньше возбуждало его любопытство, – теперь вызывали раздражение. Что-то иное, новое, манило его, но что, Адапа еще не понял.
Все-таки он узнал имя хозяина Ламассатум. Это был Нингирсу, главный писец принцессы. Очень богатый человек. Но у Адапы достаточно денег, чтобы купить у него рабыню. Другие варианты он не рассматривал. С холодной уверенностью он думал о том, что скоро Ламассатум станет его супругой.
Как он жил до нее? Как жил все эти восемнадцать лет? Теперь ему казалось, что все те туманные, золотые, спокойные годы были лишь предисловием к бытию настоящему. И вот он испытал любовь и страдание, и прошлое ушло, распавшись на составляющие. Адапа словно вылез из кокона – мокрый, дрожащий, раненый навылет, но знающий, что существует любовь, и что одна она и есть величайшая ценность этого мира. Теперь, задыхаясь от боли, нужно найти в себе силы, чтобы расправить крылья и подняться над землей. Молодая бабочка в лучах утреннего солнца.
Адапа подошел к мосту и с удивлением увидел, что настил не разобран. Это было кстати. Поутру он собирался отправиться к Нингирсу. Нужно было выспаться и привести себя в порядок.
За рекой мерцали огни Старого города. Светился храм, венчавший Этеменанки, на террасах дворца мигали светильники, похожие на заплаканные глаза. Луна светила ярко, клинок реки отливал белой сталью. У отвесных берегов лежала густая тень. Яркая рябь волны меркла, касаясь ее. В непроницаемости тьмы берега было что-то смутно влекущее, даже пугающее. Адапа постоял, глядя вниз, потом спустился с насыпи.
Запах реки глушил все остальные запахи. Пахло мокрой глиной, гниющей водной травой, моллюсками. Это было глупо – бродить здесь во мраке, спотыкаясь о камни, слушать, как где-то воют собаки. Он подошел к лачугам, сгрудившимся у воды. По-видимому, это была рыбацкая община. В одном из домов маячил подслеповатый огонек, несуразно, пьяно причитала какая-то женщина.
Адапа присел на камень, еще теплый с вечера. Мерцали звезды, Скорпион сместился, ореол вокруг луны отливал красным. Что-то неестественное было во всем происходящем, в притихшей ночи. Он мог бы сказать твердо, что ситуация повторяется, что-то похожее уже было. Вот так же он сидел здесь, думая о Ламассатум, и река, вся белая от луны, сонно переворачивалась с боку на бок.
Старая деревянная пристань, такая же безнадежная, как лачуги, врезалась в тело реки, дрожало ее черное искривленное отражение. Несколько лодок качались на приколе. Адапа отвернулся. Пора уходить. Завтра предстоит нелегкий день, решится его судьба. Он предвидел тяжелые сражения с домочадцами, ненависть, которой они одарят его. Но это – его жизнь, и прожить ее может только он.
Что-то привлекло его внимание на реке. Он вгляделся в синий бархатный сумрак. В тени пристани что-то происходило, какой-то плеск доносился с той стороны. Пришло чувство беспокойства и осталось легким покалыванием где-то под сердцем. От пристани отошла лодка; луна щедро и радостно посеребрила ее. Лодка качалась на волнах, медленно разворачиваясь. Тот, кто сидел в ней, либо не умел грести, либо был слишком слаб. Наконец лодка развернулась и пошла на середину реки. Теперь Адапа глядел не отрываясь.
Завыла собака. Человек поднялся, и Адапа увидел, что это молодая женщина. Она постояла минуту и бросилась в воду. Ошеломленный, Адапа стоял на берегу, глядя, как смыкаются лунные круги над самоубийцей. Пустая лодка качалась, поворачиваясь к нему кормой.
– О боги! – прошептал Адапа. Оцепенение в следующее мгновение прошло, он бежал к пристани. Сердце колотилось в груди, словно ему было тесно и оно собиралось покинуть тело Адапы.
Он ринулся в реку. Вода оглушила, полилась в нос, рот. Адапа вынырнул, отплевываясь и кашляя. Нырнул снова. В глубине был чернильный мрак, только у поверхности летали бледно-голубые блики, и дрожало серебристое пятно. Адапа рыскал во мраке, хватая руками одну пустоту. Подплыл ближе к лодке, которая гигантским пером качалась наверху. «Здесь, она должна быть где-то здесь», – пронеслось в голове. Больше задерживать дыхание он не мог, снова с шумом вырвался на поверхность, хватая ртом воздух. На миг Адапе показалось, что не достанет уже мужества нырнуть еще раз. Он зажал нос и ушел в глубину.
Адапа руками ощупывал камни, ускользающий ил. Нет ничего. Ничего вновь. Он коснулся чего-то мягкого и с ужасом понял, что это рука. Утопленница лежала на самом дне, в неглубокой воронке. Адапа потащил ее за одежду, с силой отталкиваясь от пластов воды. Спешил. Глаза ее были закрыты, бледное лицо осветила луна. Лодку отнесло течением, догнать ее не было возможности. Адапа поплыл к берегу. Девушка оказалась легкой, Адапа вынес ее на шуршащую гальку.
Кровь шумела у него в голове. Он прижался ухом к груди девушки, ощутил щекой мертвый, мокрый холод ее платья. Она была жива. Адапа приподнял ее голову. Узкое лицо, наполовину очерченное резким лунным сиянием, тонкие черты, посиневшие губы. Счет шел на секунды, она безмолвно умирала. Адапа растерялся, он не знал, что сделать, как помочь ей. Он схватил ее на руки и побежал к ближайшему дому. Дверь хижины оказалась открытой. Кто-то косматый, в тряпье, стоял с лампой в руках. Адапа вошел. Потолок в комнате был такой низкий, что он касался его макушкой, и волосы цеплялись за сухой тростник. Кто-то задвинул дверь, отсекая комнату от ночи, пошел за ним. От света лампы вырастали страшные тени, взгляд Адапы метался в панике в поисках постели.
– Сюда клади, сюда! – услыхал он.
Затем Адапа разглядел пергаментную руку старухи с указующим перстом.
– Вот сюда, вот, отец мой. В угол, на циновочку. Все видела, все, – бормотала она, становясь на колени перед утопленницей. – А ты выйди, постой снаружи. Я ее оживлю, уж я-то знаю, как.
Адапа попятился, не отрывая глаз от безжизненного тела, лежащего на полу, страдальчески запрокинутой головы. Кое-как выбрался наружу. На него зло глядели звезды. Он не знал, куда ему деться. Возбуждение не проходило. Сердце бешено колотилось, тягостно ныли виски. Он сел на связку хвороста, обхватив голову руками. Кто-то потряс его за плечо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27