А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.." А ведь действительно, срисовывал воров... походку, злобу, истеричность...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Боже, а сам-то я где? И вдруг говорю твердо:
- Хорошо.... это я могу обещать... Но не до конца...
- Началось... - занервничал майор.
- Все, кроме чая, - повышаю голос. - Все остальное - отрубил.
И прямо легкость какая-то наступила, надо же.
- Пусть только не пытают, где водку брал... - тихонько добавляю.
- Хорошо. Но не обещаю. Еще. Почему ты тогда, давно, примкнул к бунту? Мог просто выйти на вахту.
- Товарищи все ж, как уйти...
- Вот-вот, о чем я только и говорил... Кенты до гроба, клятвы, а завтра в побег берет тебя бычком и съедает... Проходили... Шесть месяцев ПКТ - это не один день. Кому-то, может, и ничего, а с тебя сразу голова полетит, за любое нарушение, понял? Не лезь ни во что! Если б ты активистом был, другое дело. А пока на тебя другими глазами смотрят, и в это слово, что ты мне дал, никто сейчас и не поверит.
- А вы? - спрашиваю главное.
- А я - верю. Молчи и работай.
И пошел я в ПКТ - молчать и работать.
ВОЛЯ. ДРЕВО
Ворон, ты зачем в клюве ивовый прут тащишь?
ВОЛЯ. ВОРОН
Гнездо совью у тебя на вершине. Бездомным я стал, друга земного заточили в темницу. У меня никогда не было своего гнезда... как и у хозяина моего.
ВОЛЯ. ДРЕВО
Вей, вей, ворон... Мне одиноко и скучно... Только кто же в зиму вьет гнезда? Вольные птицы тебя засмеют...
ВОЛЯ. ВОРОН
Птицы знают Законы Любви... Это не смешно... Слышишь, как дышат Земля и Небо, слышишь, как журчит ручей времени... и мы несемся в кромешной тьме мироздания... и будет мое гнездо лететь с нами вместе... и каждый день, проходя колонной мимо тебя и видя гнездо, мрачные зэки станут осветляться душой в мыслях о доме, о Любви и о детях... Я строю из прутьев Добро...
ВОЛЯ. ДОСТОЕВСКИЙ
И прошло два месяца, а казалось, вдвое и втрое дольше для зэков; а для вертухая или погонника - деньки слетают, как листья, незаметно: дежурство, смена, сон, выпивка, праздник, снова - дежурство, сон, опять зэки...
Земля приняла уже первый снег, как обычно выпавший в этих местах ночью. Проснулись люди утром, а вокруг - хмурая, совсем уже по-зимнему стылая белизна. Но недолго пригибались от пушистых новых одежд ветки деревьев, что не успели подладиться к зиме и сбросить лист; недолго блестели поля свежей ясностью. Опять оттепель: лучик солнца, дождик, слякоть, голая земля, изморозь. Талый снег грустно слезился, не надеясь на мороз, воздух еще наполнен последним теплом, ранним увяданием засыпающей природы. Но и исход осени был скор в этих местах. Через неделю разверзлись небеса, посыпался крупными хлопьями настоящий хрусткий и рассыпчатый снег, он уже не растает до весны - а когда она будет и для кого?
Разлапистые снежинки парашютят смело, по-хозяйски укрывая землю девственно-белой простыней. В одночасье вдруг потемнеет, а потом завьюжит так же внезапно, и под утро ударит обжигающий мороз. Что ж, запахивай покрепче полы телогреечки, поглубже надвигай на заиндевевшие брови шапчонку-дранку да держись, не ровен час унесет тебя при таком ветре, и хорошо бы - на волю, нет, на запретку, под дурную пулю заснувшего там пацана с автоматом...
Воронцову же, после закрытых пеналов особого режима соскучившемуся по морозной зиме, не видать этой холодной благодати. Сидит он тридцать второй день в помещении камерного типа, надежно спасающего от снежной замети.
Видит он, как роятся снежинки у большой вентиляционной трубы, мечутся в воздухе головокружительными зигзагами и, вырвавшись из внезапной для них бури, устало опускаются, осветляя черный, незамерзающий клочок земли - Зону. И не замерзнуть ей, потому как отогрета дыханием не одной сотни душ, что несут здесь свой крест...
ЗОНА. ВОРОНЦОВ
Привыкаешь и здесь.
Звонок, подъем. Пять утра. Ключ скрежещет, дверь открывают дубаки. Люди встают, заспанные, будто давили их всю ночь, как тараканов. Редко слово услышишь, разве что - "подсоби... осторожно... отойди" - это мы нары-"вертолеты" пристегиваем. Противно они так пристегиваются, по душе аж скребет.
Постели выносим в подсобку. Снова ключ проскрежетал, пошли в умывальню. Очередь у единственного крана, и вода ледяная, но она хоть немного в себя дает прийти. Оживаешь.
Скрутишь папироску из махорочки, закуришь натощак да садишься за длинный деревянный стол. Только что его сделали, еще смолой пахнет, хорошо. И это единственный запах, от которого не тошнит. А в камере и воняет-то в основном парашей, портянками да кислым потом... Принюхались, привыкли.
Стол расположен у дальней стены. Стоящий у окошка принимает инструмент десять ложек. Берет столько же паек хлеба, дымится лента мисок с хавалкой. Потом идет то, что у них чай называется, - протягивает дежурный желоб в ведро, и стекает по нему чуть подкрашенная водичка.
Стукнет напоследок кормушка, проскрежещет упор, вот и вся связь с миром. Сидим, жрем похлебку, которую они ухой называют. Тошно, но надо. Пустая миска, которую мы выпрашиваем якобы для рыбных отходов, потихоньку наполняется набухшей в воде хамсой, которую мы по одной, а то по две, кто щедрый, вылавливаем из похлебки... Попадется иногда и картофелина - туда же, если не жалко.
А еще лежат на столе две нетронутые пайки хлеба, которые оставляют по очередности каждые двое - по кругу. И вот дежурный выковыривает мякиш в горбушке, рыбная масса с картошкой укладывается им туда плотно - начинкой. Это - деликатес, который едим тут же, но по очереди. Все же остальное съедаем до крошки.
Вот и завтрак, вот и утро, вот и день проходит, вот и жизнь проносится, как эта уха в кишке - была и нету - ни радости, ни воспоминания...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
А недалеко отсюда, на вахте, в очередной раз входили в Зону с работы зэки.
К вечеру мороз становился уже настоящим, зимним, и люди в куцых телогреечках и обледенелых кирзачах отчаянно топали по деревянному коридору, разрывая себе барабанные перепонки этим адским грохотом.
Останавливались у шлагбаума, переминались в поземке, некоторые, нарушая Устав, рискуя получить в лицо прикладом, приседали на корточки, спиной к ветру, не слушая окриков солдат, сохраняли таким образом для себя несколько минут тепла. Лаяли собаки, остро пахло зимней свежестью, и черное беззвездное небо при свете прожекторов казалось бездонным...
Но вот поднимался шлагбаум, открывались железные ворота с транспарантом "На свободу - с чистой совестью". Откуда-то надорвавшийся голос Шакалова выкликал фамилии. Тот, кого называли, проходил мимо прапорщика - усатого и наглого, почему-то веселого, чуть вьпимши, задиристого, как и все стоящие вокруг него компаньоны, закутанные в добротные, греющие полушубки, притопывающие белыми дедморозовскими валеночками.
После пересчета очередная бригада входила на обыск. Здесь Шакалов топал ногами, стряхивая снег, озорно оглядывал стоящих перед ним хмурых людей.
В этой бригаде жертвой его, как обычно, становился безответный Поморник Поп.
По документам Пантелеймон Лукич числился "служителем культа", что почему-то очень веселило Шакалова, он называл его "культиком".
- Ну шо, попчик, швидко разоблачайся, тут не богадельня тебе... - Шакалов был доволен своим остроумием. - Рясу-то сподручнее снимать было, когда баб лечил?
Поморник не отвечал, только жалко улыбался. Снимал колонийские портки, и каждое неловкое движение - а все движения у него в этот момент становились почему-то неловкими - сопровождалось дружным хохотом Шакалова и примкнувших к нему ротозеев-прапорщиков. Руки у зэка дрожали, не слушались, он раздевался, преданно смотря в глаза надзирателю, а тот корчил ему рожи, и это вызывало новый приступ смеха у всех, кто был одет тепло и имел сейчас власть.
- Костоправ, бачишь? Вправлял кость, значит? - сквозь смех говорил Шакалов. - Бабам, да?
И еще пуще смеялась его кодла, да и зэки, имея возможность повеселиться безнаказанно, смеялись всласть. Ходуном ходили клубы холодного пара от их хохота. Смеялись с оттенком подобострастия, каждый раз втайне надеясь, что за поддержку шуток своих прапорщик не заставит раздеваться донага, а тогда, может, и пронесешь в Зону пакетик анаши или рукоделие, что смастерил тайком на работе.
Но никогда почти надежды не оправдывались - дуролом Шакалов, отсмеявшись, методично обыскивал всех, и находил скрадки, и докладывал выше, и было наказание, и отдалялась воля...
- Сымай кальсоны, баб нет... - басил Шакалов. - А то черт не разглядит, что ты там в заду припрятал...
И - очередной взрыв хохота.
Однажды дерзкий, веселый зэк положил в карман кусок подсохшего дерьма, и обрадованный Шакалов, обнаружив набитый чем-то злополучный карман, запустил туда руку и вынул искомое. Недоуменно разглядел, ничего не понимая, понюхал. Тогда единственный раз смеялись все, кроме прапорщика...
Лебедушкин в эти минуты шмона всегда пританцовывал на цыганский манер, отогревая, несмотря на пару шерстяных носков и теплые рукавицы, замерзшие руки и ноги. Он буквально оглушал всех своим зычным хохотом. И в такие минуты Лукичу казалось, что слышит он звук трехпудового колокола из далекой, за тридевять земель отсюда, своей церкви...
Стоял он, прикрывая руками срамоту, глядя невидяще в одну точку, а прапорщик, пялясь мефистофельской воистину улыбкой на крестик на его шее, колебался. Будто родимое пятно, навечно приставший к впалой груди зэка крестик будоражил его, но крестьянское происхождение всегда властно останавливало: не трожь, нельзя, грех! И он махал рукой, разрешая одеться. И старик - а именно в него превратился здесь пятидесятилетний мужчина, - посиневший, трясущийся, натягивал суетливо и быстро свою одежонку.
Выходил, крестился, вздыхал полной грудью. И пока стоял, ждал остальных, успевал подумать что-нибудь хорошее. А хорошее у него было связано только с Высшим. И скоро в душе, несмотря на холод, наступало успокоение...
И потом уже шел строем в барак, оттуда - в столовую, а там с удовольствием хлебал в окружении мрачных людей баланду и благодарил Господа, что он послал ему ее сегодня, и, как все, прятал в карман кусочек черного хлеба - птюху.
Удавалось вынести из столовой птюху не каждому. Отобранные же у зэков кусочки хлеба летели в отходы, на откорм свиней для офицерской столовой, и жирные свиньи не ведали, что отбирали для них еду у людей...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В этот день Квазимода получил через дубака очередной подогрев - махорочку с запиской внутри. Уселся на корточки в углу у пристегнутых нар и прочел ксиву:
"Батя! Передаю чай, конфеты. Завтра выхожу на работу, с ногой все в порядке. Может, прийти к тебе? Хочу на этой неделе избить руководителя СПП, достал. На днях снова подогрею. Сынка".
Перечитав Володькины каракули, Квазимода в сердцах выругался:
- Достали... А как здесь потом тебя достанут, дурака...
Долго искал в камере карандаш, бумагу - дефицит все это здесь, не Союз писателей все же, а помещение камерного типа, тюрьма. Еще дольше царапал ответ, с непривычки делая много ошибок. В итоге получилось:
"Сынка! Не дури. Пападеш суда, башку тибе сверну. За чай молодец. У миня все нормалек. Один из нас должен быть в зоне обезательно, а то сдохнем. Батя".
Сынкину записку изодрал в клочья да бросил в парашу. Дремавший рядом Цесаркаев-Джигит открыл один глаз, спросил лениво:
- Чего пишут, Бать? Живы там?
- Дурью маются, - неохотно бросил Квазимода. - Сюда, видать, захотелось... Приключений на свою голову ищут.
Джигит глубокомысленно пожал плечами:
- Места всем хватит. А то... скучно, анекдотов новых нет.
Батя смерил его злым взглядом, отвернулся, присел к столу. Большие руки надо было чем-то занять, а то не ровен час они могли кому-нибудь, вроде этого анекдотчика, въехать... Стал перебирать лежащие на столе журналы, газеты. Заголовки мелькали перед глазами - "Вторую очередь - на два месяца раньше", "Превышая плановые показатели", "На полгода раньше срока". Улыбались с газетных полос крановщики, металлурги, летчики, механизаторы...
Страна жила своей уже давно неведомой ему жизнью, в которой главное было в этих самых плановых показателях, перевыполнениях чего-то, в опережении и в победах, победах, победах. Они побеждали; летчики давали вал человекомест, медсестры высвобождали койкоместа, кукурузоводы гнали вал кукурузопочатков, а сантехники - вал трубометров. Страна, победившая фашизм и неграмотность, голод и туберкулез, снова побеждала, и несть числа этим победам... И только он, Квазимода, не имел никакого отношения к этим победам, и было оттого ему грустно. Вот и еще одна...
Улыбается. Лет тридцати дивчина. Румянец на всю щеку, платок новый накинула на плечи, орловский, цветастый. Сбоку фотограф-халтурщик поставил ей теленка, и тот будто ластится к ней. И смешное оттого, потешное фото получается, и пролистнул бы его, как десятки других, если бы не остановило что-то...
Глаза.
Казалось, она улыбалась не городскому хлыщу, что наводил сейчас на нее свой фотоаппарат, а всем, кто когда-то посмотрит на ее фото, - открыто улыбалась, весело, не боясь показаться ни провинциальной, ни смешной.
Она любила всех нас - тех, кто увидит ее и порадуется этой красивой земле, что простиралась за ее спиной, и улыбалась этому молодому глупому теленку, которого вспоила недавно из бутылочки, и своему здоровью, и свежести - той единственно верной, настоящей, что не заменят городские духи и макияжи, что несет нежный запах не испорченного алкоголем и куревом тела... И казалось, будто запах молока исходил от этой крутобедрой доярки и струился над ее головой, как нимб.
Мадонна...
Если бы Квазимода знал, кто это, он бы обязательно сравнил эту добрую доярку с мадоннами великих итальянцев, но он, не испорченный образованием, мог только внутренним чутьем верно угадать и понять вдруг открывшуюся ему красоту женщины, матери, любимой.
И он понял ее, и затрепыхалось вдруг в железной его груди сердце, став сердечком - нежным, как у барышни; и, отложив журнал, он вдруг снова взял его и вновь развернул, и снова, как птаха испуганная, взлетала душа, прося помочь ей проснуться.
И снова отложил журнал, застыл в немом изумлении: какая вот еще бывает жизнь, и вот какое лицо у воли... как у этой, на фото - светлое, свежее, прекрасное...
ВОЛЯ. НАДЕЖДА КОСАТУШКИНА
Фотоаппаратчик-то этот пришел с утра, как правдашний. Я только сыворотку для телят сделала, раскраснелась, к нему выхожу, а он стоит, залюбовался, вижу... Давайте, говорит, так и сфоткаемся.
Потом и так меня поставил, и сяк, и с теленком Мишкой. Я стеснялась, конечно, ох, до чего я фоткаться-то не люблю, а он как-то так уговаривает, языкастый, и забываешь про стеснительность, хороший дядька, хоть и с похмела, вижу. Я ему в дорогу маслят наложила, сальца немного. В городе, говорит, живу, а сам, мол, я - деревенский. Так сюда хочется, в село. Ну и ехал бы, говорю, дядя, сюда. Нет, жена городская, любит пылесосы и бульвары.
Ну что ж, говорю, мы здесь без пылесосов да без бульваров не пропадаем. Была я в городе недавно, да разве ж наши леса с бульварами теми можно сравнить. Те все в семечках, бумажках и в пивных бутылках. Смех один, а не сравнение...
Живем, хлеб жуем. Село, конечно, невеликое, так, два десятка изб на краю косогора, как грибы, прилипли к речке. А речка зато у нас какая - Синюшка называется, петляет она по всей области, куда ни поедешь - везде наша Синюшка, красивая...
Хорошо здесь, что говорить. Сейчас вот по первому морозцу выйдешь, и не надышаться: настоянный на дыме древесном настоящий русский морозец - ядреный, что прищелкивать заставляет деревья да жжет лицо, будто силу в тебя живительную вливает.
А на работе другие запахи - парного молока, в обед - хлеб девчата с пекарни принесут, то-то радость!
Идешь на обед, и все такое родное, такое болючее - здесь целовалась, здесь бегала с пацанами, здесь еще что... Воспоминания... Школу здесь окончила и пошла на ферму, чего еще надо?
Уезжала, правда, и в город, на целый год, Маринка Меркина сманила, но там в сутолоке так обожглась, что быстро вернулась.
Мама прямо занедужила с этого моего отъезда, слегла. А когда уж помирала, сказала:
- Не тягайся без толку по чужим краям, Надюша, свой под боком. Таких еще поискать надо краев... Приложи только руку к доброму делу, глядишь, и твоя доля завидной станет...
Померла мамочка. Оставила мне в наследство просторную эту красоту...
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
В камере тихо. За окном ветер завывает, а здесь благодать, надышали люди тепло. Ужин прошел, и чай еще булькает в полуголодных зэковских желудках. Может, может и здесь быть умиротворение... А как же без него, не выдюжит, умрет с тоски человек, о стену голову расшибет...
Сидели, мурлыкая, два цыгана, раскладывали на домино очередной пасьянс, один затянул: "Цыганка с картами, дорога дальняя..." Кто-то чифирь заваривал, а подельники стояли на стреме - следили за глазком, кто бы ненароком оттуда не глянул, не засек заварку... Кто в шахматы резался, кто поголовастей, кроссворд разгадывал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59