Я делаю это ради Пако, вдруг это или что-нибудь еще окажется ему полезным, поможет вылечиться или умереть, чтобы Клаудио больше не приходил ко мне, или просто я пишу, чтобы наконец почувствовать,
что все — обман и Пако мне всего лишь снится, что он, Бог знает почему, запал мне в душу больше, чем Альфредо или другие покойники. Наверно, ты так и решишь, а что еще может прийти тебе в голову, если, конечно, с тобой не случалось ничего подобного; но никто никогда не говорил мне о таких вещах, и я не жду этого от тебя, просто мне нужно было выговориться и подождать, выговориться и снова лечь спать, и жить как все, делая все возможное, чтобы забыть, что Пако по-прежнему здесь и ничто не кончается, потому что завтра или на будущий год я проснусь, как сейчас, и пойму, что Пако жив, он позвал меня, потому что ждал от меня чего-то, а я не могу ему помочь, потому что он болен и скоро умрет.
[Пер. Т.Шишовой]
Местечко под названием Киндберг
Названное Киндберг, наивно переведенное как «Детская гора» или увиденное как добрая, приветливая гора, — в любом случае это городок, куда приезжают ночью из дождя, исступленно припадающего мокрым лицом к ветровому стеклу; это старая гостиница с глубокими колодцами коридоров, где моментально забываешь о буре, бьющейся и царапающейся за окном; это долгожданное пристанище, возможность переодеться и понять, что здесь хорошо и уютно; это суп в большой серебряной супнице и белое вино… как приятно разломить хлеб и дать первый ломоть Лине, которая кладет его на ладонь, словно бесценный дар (и воистину так оно и есть!), а потом, Бог знает почему, Лина дует на него, и ее челка взлетает и трепещет, словно ответное дуновение руки и хлеба приподняло занавес крошечного театрика, и Марсело кажется, будто он видит вышедшие на сцену мысли Лины, фантазии и воспоминания Лины, которая с удовольствием прихлебывает вкусный суп, дуя на него и все время улыбаясь.
Но — нет, ее гладкий, младенческий лоб остается спокойным, сначала только журчащий голос роняет по каплям информацию о своей хозяйке, и так происходит первое приближение к Лине: оказывается, она чилийка… напеваемый вполголоса мотивчик из репертуара Арчи Шеппа, слегка обгрызенные, но очень чистые ногти и одежда, испачкавшаяся от поездок автостопом и ночевок на фермах и постоялых дворах юности. Юность, смеется Лина и ест суп, чмокая, как медвежонок, да ты даже не представляешь себе нынешнюю молодежь, это же ископаемые, ходячие трупы, совсем как в том фильме Ромеро.
Марсело чуть было не спрашивает ее: «Какого такого Ромеро? Первый раз слышу об этом Ромеро». Но вовремя спохватывается. Пусть себе болтает… забавно присутствовать на этом празднике горячей еды, а чуть раньше — наслаждаться восторгом Лины при виде комнаты и камина, поющего, ждущего камина… пухлый бумажник, этакий денежный пузырь, необходимый каждому, кто хочет путешествовать без проблем; дождь, вдребезги разбивающийся о пузырь гостиницы, так же как он разбивался сегодня вечером о белое-пребелое лицо Лины, голосовавшей на опушке сумрачного леса, что за дурацкое место для автостопа, почему дурацкое, ты же меня подобрал, ладно, может, еще добавку супа, медвежонок, давай покушаем супчика, чтобы не заболеть ангиной; медвежонок, еще не просохшие волосы, но впереди уже — камин, поющий, ждущий их в комнате с огромной, поистине королевской постелью, с зеркалами во всю стену, столиками, бахромой и тяжелыми шторами, ну зачем, скажи на милость, зачем ты торчала под дождем, увидела бы твоя мама, вот бы отшлепала.
Ходячие трупы, повторяет Лина, лучше ездить одной, хотя, конечно, когда дождь идет, то… но ты не думай, у меня пальто как самый настоящий плащ, вот только волосы, ну и ноги промокли немножко, но уже все нормально, аспирин — разве что на всякий случай. И в промежутке между пустой тарелкой и новой, полнехонькой, которую медвежонок тут же принимается опустошать: а масло какое — вкуснятина, послушай, а ты чем занимаешься, чего разъезжаешь на своем шикарном авто, а-а, так ты аргентинец? И оба понимают, что случай — великая вещь, ведь если б за восемь километров отсюда Марсело не остановился пропустить рюмочку, медвежонок мчался бы сейчас в другой машине или по-прежнему торчал бы в лесу; я коммивояжер, занимаюсь продажей сборочных деталей, приходится много разъезжать, но на этот раз еду просто так, не по работе. Внимательно слушающий, почти серьезный мишка, а что такое эти, ну сборочные, а впрочем, это наверняка скучища, что поделать, коли он не может сказать ей, что он укротитель в цирке, кинорежиссер или Пол Маккартни, подай соль. Эти порывистые движения, как у насекомых или у птиц, хотя она медвежонок, пляшущая челка, мотивчик Арчи Шеппа, вот привязался, а у тебя есть его пластинки, неужели есть? Куда естественней, иронически думает Марсело, если б у него не было пластинок Арчи Шеппа, какой же он идиот, что они у него есть и он порой даже слушает их вместе с Марлен в Брюсселе, только вот он не умеет жить ими, как Лина, которая вдруг между двумя глотками принимается напевать, и улыбка ее — это фри-джаз, и кусочек гуляша, и медвежонок, промокший от автостопа, никогда мне так не везло, ты молодец. Молодец, молодец, желая взять реванш, затягивает Марсело на мотив известного танго, но допускает промашку, она другое поколение, она медвежонок Шеппа, и никаких тебе танго, старик.
И — по-прежнему не проходит щекотка, чуть ли не спазм, кисло-сладкий, как тогда, при подъезде к Киндбергу… стоянка, машина, оставленная в громадном обветшавшем гараже, старуха, освещавшая им путь допотопным фонарем, Марсело — чемодан и портфель, Лина — рюкзак и шлеп-шлеп по лужам, приглашение поужинать, принятое еще до Киндберга, а что — поболтаем, ночь и шрапнель дождя, дальше ехать опасно, лучше заночевать в Киндберге, поужинаешь со мной? о спасибо, как здорово, ты обсохнешь, лучше всего остаться здесь до утра, дождик, дождик, пуще, дам тебе гущи, спасибо, сказала Лина, и вот тогда-то — стоянка, гулкие готические коридоры, ведущие в гостиную, какая тут теплынь, нам повезло, последняя капля дождя, застрявшая в челке, рюкзак, свисающий с плеча медвежонка, герлскаут с добрым дядей, я пойду выясню про комнаты, тебе надо обсохнуть перед ужином. И щекотка, чуть ли не спазм там, внизу, Лина, глядящая на него в упор, девочка-челочка, какие комнаты, что за чушь, попроси одну. И он, не глядя на нее, но почувствовав все ту же приятно-неприятную щекотку, что ж, вертихвосточка, что ж, моя прелесть, медвежонок-супчик-камин, что ж, еще одной больше, но тебе везет, старик, она прехорошенькая. Однако после, смотря, как она вытаскивает из рюкзака сухие джинсы и черный пуловер, повернувшись к нему спиной, болтая, ух ты, камин, понюхай, какой душистый огонь, роясь в чемодане в поисках аспирина, разгребая витамины, дезодоранты и кремы для бритья, а куда ты едешь? — не знаю, есть у меня письмо для одних хиппи из Копенгагена и рисунки, которые дала мне Селия в Сантьяго, она сказала, они отличные ребята, атласная ширма и Лина, вешающая мокрую одежду, вытряхивающая рюкзак, неописуемый кавардак на позолоченном столике времен Франца Иосифа, все вперемешку: Джеймс Болдуин, бумажные носовые платки, солнечные очки, картонные коробочки, Пабло Неруда, гигиенические пакеты, карта Германии, я хочу есть, Марсело, мне нравится твое имя, оно красивое, и я хочу есть, тогда пошли, перебьешься без душа, и так довольно вымокла, потом приведешь рюкзак в порядок, и — Лина, резко вскидывающая голову, глядящая на него в упор: я никогда ничего не привожу в порядок, этот рюкзак — как я сама, и как моя поездка, и как политика — сплошная неразбериха, а мне плевать. Малявка, подумал Марсело; спазм, чуть ли не щекотка (надо будет дать ей аспирин вместе с кофе, быстрей подействует), но ее бесила эта словесная дистанция, эти его «ты такая молоденькая, и как ты путешествуешь одна», и за супом она расхохоталась: юность, реликты какие-то, ходячие трупы, совсем как в том фильме Ромеро. И гуляш, и постепенно от жары, от вида опять довольного медвежонка и от вина щекотка в животе стихает, уступая место радости, умиротворению, пускай себе болтает глупости, пусть вещает ему о своих взглядах на жизнь, наверно, и у него когда-то были такие взгляды, хоть он уже и не помнит, пусть смотрит на него из театрика своей челки, вдруг посерьезневшая и вроде бы даже озабоченная, а потом вдруг — Шепп, как здорово, что я здесь, и сухая, и внутри этого пузыря, а в Авиньоне я пять часов проторчала на шоссе, а ветер срывал с домов крыши, и птичка разбилась о дерево, я сама видела, упала, как платочек, представляешь, дай, пожалуйста, перец.
Стало быть (уносили пустую миску), ты думаешь ехать так до самой Дании? А у тебя что, совсем нет денег? Конечно, поеду, ты не любишь салат? тогда давай его мне, я еще не наелась, ее манера наматывать на вилку листья салата и медленно жевать их, напевая, и серебристые пузырьки, время от времени лопающиеся на влажных губах, красивый рот, изящно очерченный, этакий ренессансный рисунок, осенняя Флоренция. Марлен, эти рты, которые так любили гениальные педерасты, порочные рты, чувственные, тонкие рты, тебе ударяет в голову рислинг 74-го года… Лина, слушающая его в свободное от жевания и мурлыканья время, сама не знаю, как я окончила философский факультет в Сантьяго, столько всего хочется прочитать, а начинать надо прямо сейчас. Все наперед ясно: бедный, бедный медвежонок, смакующий салат и свои планы проглотить Спинозу за шесть месяцев вперемежку с Алленом Гинзбергом и, конечно же, Шеппом; сколько еще общих фраз будет произнесено до кофе (не забыть дать ей аспирин, а то, не дай Бог, чихать начнет, малявка с мокрой головой, девочка-челочка, прилипшая ко лбу, как хлопал по нему дождь там, на обочине!), но одновременно с Шеппом и доедавшимся гуляшем все постепенно начинало кружиться, плыть, вроде бы те же, но уже другие слова о Спинозе и Копенгагене, Лина напротив, крошащая хлеб, довольно глядящая на него, издалека и в то же время вблизи, изменяясь в круговерти ночи, хотя нет, издалека и вблизи — не объяснение, тут что-то другое, она как будто хочет продемонстрировать ему кого-то другого, не себя, но кого, скажите на милость, кого… И два тоненьких ломтика французского сыра, почему ты не ешь, Марсело, так вкусно, а ты ничего не ешь, дурачок, такой важный, ты ведь очень важный, да? ты только сидишь и смоли-и-ишь и ничего не ешь, слушай, еще чуть-чуть вина, ты же хотел, нет? потому что с этим сыром оно так хорошо идет, и его надо совсем чуточку, ну поешь же, еще хлеба, ужас сколько я ем хлеба, мне всегда пророчили, что я растолстею, да-да, что слышишь, у меня уже есть животик, с виду незаметно, но есть, честное слово, Шепп.
Бесполезно ждать от нее чего-нибудь умного, да и зачем ждать (затем, что ты очень важный, да?), медвежонок среди клумб десерта, глядящий ошеломленно и в то же время оценивающе на подъехавший столик с пирожными, компотами, меренгами, живот, да, ей недаром пророчили, что она растолстеет, вот это, где побольше крема, а почему тебе не нравится Копенгаген, Марсело? Но Марсело и не думал говорить, что ему не нравится Копенгаген, просто немножко глупо мотаться вот так с рюкзаком целыми неделями под дождем, а после выяснится, что твои хиппи давно уже разгуливают по Калифорнии, а что, очень может быть; но неужели ты не понимаешь, что это не важно, я же тебе сказала: я их не знаю, просто в Сантьяго Сесилия и Марко попросили меня передать им рисунки и пластинку «Mothers of Invention», интересно, есть здесь у них проигрыватель, можно было бы послушать; знаешь, пожалуй, уже поздновато, боюсь, в Киндберге нас с тобой не поймут, ладно бы еще это были цыгане со скрипками, а то какие-то мамаши, ты только представь себе, что тут начнется, и Лина хохочет, и ее набитый кремом животик довольно урчит под черным пуловером, и оба они заливаются смехом, представляя себе воющих мамаш с пластинки и физиономию хозяина гостиницы; и щекотка в животе уже сменилась ощущением тепла, и он задается вопросом: а вдруг она окажется недотрогой и дело кончится если не легендарным мечом в постели, то уж по крайней мере разными подушками и моральными запретами, этим обоюдоострым мечом наших дней, Шепп, ну вот, ты уже чихаешь, прими аспирин, вон уже и кофе несут, я закажу коньячку, с коньяком аспирин лучше усваивается, мне это сказали знающие люди. А ведь на самом деле он и не думал говорить, что ему не нравится Копенгаген, но медвежонок, видимо, больше вникал в его интонации, чем в слова, как он, когда в двенадцать лет влюбился в учительницу, что значили слова по сравнению с журчанием ее голоса, от которого у него на душе становилось теплее и хотелось, чтобы его обогрели, погладили по голове… потом, спустя много лет, на сеансе психоанализа выяснилось: тоска? — что может быть проще, это же ностальгия по прародительской утробе, ведь все мы, если разобраться, вышли из одного места, почитайте Библию, пятьдесят тысяч песо за излечение от комплексов, и вот теперь — эта малявка, которая берет и выворачивает его душу наизнанку, Шепп, но послушай, если ты его не запьешь, он застрянет у тебя в горле, глупышка. А она, размешивая сахар, внезапно глядит на него как ученица, с каким-то новым уважением, — если ей взбрело в голову над ним посмеяться, она за это дорого заплатит, — ну что ты, Марсело, мне действительно нравится, когда ты рассуждаешь с важным видом, как будто ты доктор или мой папочка, не сердись, вот всегда так — не могу удержаться и сболтну лишнее, не сердись, да я не сержусь, дурашка, нет, сердишься немножко, потому что я назвала тебя доктором и папочкой, но я же в другом смысле, просто ты такой хороший, когда говоришь про аспирин, видишь, ты про него не забыл, достал и принес сюда, а у меня совсем из головы вылетело, Шепп, ведь мне эта таблетка была нужна как корове седло, а все-таки ты немножко смешной, такой у тебя профессорский вид, не сердись, Марсело, как вкусно — кофе с коньяком, после этого хорошо спится, сам знаешь. Да, конечно, торчать на шоссе с семи утра, а потом трястись в трех машинах и грузовике тоже было неплохо, только под конец полил дождь, но зато потом были Марсело и Киндберг, и коньяк, и Шепп. И можно положить руку на скатерть, усеянную хлебными крошками, положить спокойно, ладонью вверх, и не убирать, когда он легонько погладит ладошку, желая этим показать, что он не сердится, ведь теперь ему ясно, что ее действительно тронул этот небольшой знак внимания — таблетка, вынутая из кармана, обстоятельные советы: побольше воды, чтобы аспирин не застрял в горле, кофе и коньяк… и внезапно они — друзья, но теперь взаправду, и камин, должно быть, еще жарче обогрел их комнату, и горничная уже заложила складки на простынях, как наверняка принято в Киндберге, — что-то вроде старинного обычая приветствовать усталых путников и глупых медвежат, готовых мокнуть аж до самого Копенгагена, а после, какая разница, что будет после, Марсело, я же тебе сказала: я не хочу себя связывать, не хочу, не хочу, Копенгаген — это как мужчина, с которым встретились и расстались (ого!), как день, который пришел и ушел, я не верю в будущее, в нашей семье только и разговоров что о будущем, они меня достали этим будущим, его тоже: дядя Роберто, превратившийся в нежного тирана, дабы заботиться о сиротке Марселито, совсем еще крошке, надо думать о завтрашнем дне, мой мальчик, а потом дядя Роберто вышел на пенсию и стал смешным и жалким стариком, нам нужно сильное правительство, молодежь только о гулянках нынче думает, черт побери, в мое время все было иначе; медвежонок, не убирающий руки со скатерти, к чему эти идиотские самокопания, зачем возвращаться в Буэнос-Айрес тридцатых—сороковых годов, ведь куда лучше Копенгаген, Копенгаген и хиппи, и дождь на обочине, но он никогда не путешествовал автостопом, практически никогда, разве что однажды перед поступлением в университет, а после надо было выкраивать себе на жизнь, на одежду… правда, он мог бы поехать в тот раз с ребятами на паруснике, за три месяца они доплыли бы до Роттердама, шестьсот песо на все про все, ну еще помочь иногда команде, поедем, развеемся, конечно, поедем, кафе «Рубин» в Онсе, конечно, поедем, Монито, надо только подкопить деньжат, а это было непросто, деньги так и тают — девушки, сигареты, и в один прекрасный день они перестали встречаться, и разговоры о паруснике заглохли, надо думать о завтрашнем дне, мой мальчик, Шепп.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
что все — обман и Пако мне всего лишь снится, что он, Бог знает почему, запал мне в душу больше, чем Альфредо или другие покойники. Наверно, ты так и решишь, а что еще может прийти тебе в голову, если, конечно, с тобой не случалось ничего подобного; но никто никогда не говорил мне о таких вещах, и я не жду этого от тебя, просто мне нужно было выговориться и подождать, выговориться и снова лечь спать, и жить как все, делая все возможное, чтобы забыть, что Пако по-прежнему здесь и ничто не кончается, потому что завтра или на будущий год я проснусь, как сейчас, и пойму, что Пако жив, он позвал меня, потому что ждал от меня чего-то, а я не могу ему помочь, потому что он болен и скоро умрет.
[Пер. Т.Шишовой]
Местечко под названием Киндберг
Названное Киндберг, наивно переведенное как «Детская гора» или увиденное как добрая, приветливая гора, — в любом случае это городок, куда приезжают ночью из дождя, исступленно припадающего мокрым лицом к ветровому стеклу; это старая гостиница с глубокими колодцами коридоров, где моментально забываешь о буре, бьющейся и царапающейся за окном; это долгожданное пристанище, возможность переодеться и понять, что здесь хорошо и уютно; это суп в большой серебряной супнице и белое вино… как приятно разломить хлеб и дать первый ломоть Лине, которая кладет его на ладонь, словно бесценный дар (и воистину так оно и есть!), а потом, Бог знает почему, Лина дует на него, и ее челка взлетает и трепещет, словно ответное дуновение руки и хлеба приподняло занавес крошечного театрика, и Марсело кажется, будто он видит вышедшие на сцену мысли Лины, фантазии и воспоминания Лины, которая с удовольствием прихлебывает вкусный суп, дуя на него и все время улыбаясь.
Но — нет, ее гладкий, младенческий лоб остается спокойным, сначала только журчащий голос роняет по каплям информацию о своей хозяйке, и так происходит первое приближение к Лине: оказывается, она чилийка… напеваемый вполголоса мотивчик из репертуара Арчи Шеппа, слегка обгрызенные, но очень чистые ногти и одежда, испачкавшаяся от поездок автостопом и ночевок на фермах и постоялых дворах юности. Юность, смеется Лина и ест суп, чмокая, как медвежонок, да ты даже не представляешь себе нынешнюю молодежь, это же ископаемые, ходячие трупы, совсем как в том фильме Ромеро.
Марсело чуть было не спрашивает ее: «Какого такого Ромеро? Первый раз слышу об этом Ромеро». Но вовремя спохватывается. Пусть себе болтает… забавно присутствовать на этом празднике горячей еды, а чуть раньше — наслаждаться восторгом Лины при виде комнаты и камина, поющего, ждущего камина… пухлый бумажник, этакий денежный пузырь, необходимый каждому, кто хочет путешествовать без проблем; дождь, вдребезги разбивающийся о пузырь гостиницы, так же как он разбивался сегодня вечером о белое-пребелое лицо Лины, голосовавшей на опушке сумрачного леса, что за дурацкое место для автостопа, почему дурацкое, ты же меня подобрал, ладно, может, еще добавку супа, медвежонок, давай покушаем супчика, чтобы не заболеть ангиной; медвежонок, еще не просохшие волосы, но впереди уже — камин, поющий, ждущий их в комнате с огромной, поистине королевской постелью, с зеркалами во всю стену, столиками, бахромой и тяжелыми шторами, ну зачем, скажи на милость, зачем ты торчала под дождем, увидела бы твоя мама, вот бы отшлепала.
Ходячие трупы, повторяет Лина, лучше ездить одной, хотя, конечно, когда дождь идет, то… но ты не думай, у меня пальто как самый настоящий плащ, вот только волосы, ну и ноги промокли немножко, но уже все нормально, аспирин — разве что на всякий случай. И в промежутке между пустой тарелкой и новой, полнехонькой, которую медвежонок тут же принимается опустошать: а масло какое — вкуснятина, послушай, а ты чем занимаешься, чего разъезжаешь на своем шикарном авто, а-а, так ты аргентинец? И оба понимают, что случай — великая вещь, ведь если б за восемь километров отсюда Марсело не остановился пропустить рюмочку, медвежонок мчался бы сейчас в другой машине или по-прежнему торчал бы в лесу; я коммивояжер, занимаюсь продажей сборочных деталей, приходится много разъезжать, но на этот раз еду просто так, не по работе. Внимательно слушающий, почти серьезный мишка, а что такое эти, ну сборочные, а впрочем, это наверняка скучища, что поделать, коли он не может сказать ей, что он укротитель в цирке, кинорежиссер или Пол Маккартни, подай соль. Эти порывистые движения, как у насекомых или у птиц, хотя она медвежонок, пляшущая челка, мотивчик Арчи Шеппа, вот привязался, а у тебя есть его пластинки, неужели есть? Куда естественней, иронически думает Марсело, если б у него не было пластинок Арчи Шеппа, какой же он идиот, что они у него есть и он порой даже слушает их вместе с Марлен в Брюсселе, только вот он не умеет жить ими, как Лина, которая вдруг между двумя глотками принимается напевать, и улыбка ее — это фри-джаз, и кусочек гуляша, и медвежонок, промокший от автостопа, никогда мне так не везло, ты молодец. Молодец, молодец, желая взять реванш, затягивает Марсело на мотив известного танго, но допускает промашку, она другое поколение, она медвежонок Шеппа, и никаких тебе танго, старик.
И — по-прежнему не проходит щекотка, чуть ли не спазм, кисло-сладкий, как тогда, при подъезде к Киндбергу… стоянка, машина, оставленная в громадном обветшавшем гараже, старуха, освещавшая им путь допотопным фонарем, Марсело — чемодан и портфель, Лина — рюкзак и шлеп-шлеп по лужам, приглашение поужинать, принятое еще до Киндберга, а что — поболтаем, ночь и шрапнель дождя, дальше ехать опасно, лучше заночевать в Киндберге, поужинаешь со мной? о спасибо, как здорово, ты обсохнешь, лучше всего остаться здесь до утра, дождик, дождик, пуще, дам тебе гущи, спасибо, сказала Лина, и вот тогда-то — стоянка, гулкие готические коридоры, ведущие в гостиную, какая тут теплынь, нам повезло, последняя капля дождя, застрявшая в челке, рюкзак, свисающий с плеча медвежонка, герлскаут с добрым дядей, я пойду выясню про комнаты, тебе надо обсохнуть перед ужином. И щекотка, чуть ли не спазм там, внизу, Лина, глядящая на него в упор, девочка-челочка, какие комнаты, что за чушь, попроси одну. И он, не глядя на нее, но почувствовав все ту же приятно-неприятную щекотку, что ж, вертихвосточка, что ж, моя прелесть, медвежонок-супчик-камин, что ж, еще одной больше, но тебе везет, старик, она прехорошенькая. Однако после, смотря, как она вытаскивает из рюкзака сухие джинсы и черный пуловер, повернувшись к нему спиной, болтая, ух ты, камин, понюхай, какой душистый огонь, роясь в чемодане в поисках аспирина, разгребая витамины, дезодоранты и кремы для бритья, а куда ты едешь? — не знаю, есть у меня письмо для одних хиппи из Копенгагена и рисунки, которые дала мне Селия в Сантьяго, она сказала, они отличные ребята, атласная ширма и Лина, вешающая мокрую одежду, вытряхивающая рюкзак, неописуемый кавардак на позолоченном столике времен Франца Иосифа, все вперемешку: Джеймс Болдуин, бумажные носовые платки, солнечные очки, картонные коробочки, Пабло Неруда, гигиенические пакеты, карта Германии, я хочу есть, Марсело, мне нравится твое имя, оно красивое, и я хочу есть, тогда пошли, перебьешься без душа, и так довольно вымокла, потом приведешь рюкзак в порядок, и — Лина, резко вскидывающая голову, глядящая на него в упор: я никогда ничего не привожу в порядок, этот рюкзак — как я сама, и как моя поездка, и как политика — сплошная неразбериха, а мне плевать. Малявка, подумал Марсело; спазм, чуть ли не щекотка (надо будет дать ей аспирин вместе с кофе, быстрей подействует), но ее бесила эта словесная дистанция, эти его «ты такая молоденькая, и как ты путешествуешь одна», и за супом она расхохоталась: юность, реликты какие-то, ходячие трупы, совсем как в том фильме Ромеро. И гуляш, и постепенно от жары, от вида опять довольного медвежонка и от вина щекотка в животе стихает, уступая место радости, умиротворению, пускай себе болтает глупости, пусть вещает ему о своих взглядах на жизнь, наверно, и у него когда-то были такие взгляды, хоть он уже и не помнит, пусть смотрит на него из театрика своей челки, вдруг посерьезневшая и вроде бы даже озабоченная, а потом вдруг — Шепп, как здорово, что я здесь, и сухая, и внутри этого пузыря, а в Авиньоне я пять часов проторчала на шоссе, а ветер срывал с домов крыши, и птичка разбилась о дерево, я сама видела, упала, как платочек, представляешь, дай, пожалуйста, перец.
Стало быть (уносили пустую миску), ты думаешь ехать так до самой Дании? А у тебя что, совсем нет денег? Конечно, поеду, ты не любишь салат? тогда давай его мне, я еще не наелась, ее манера наматывать на вилку листья салата и медленно жевать их, напевая, и серебристые пузырьки, время от времени лопающиеся на влажных губах, красивый рот, изящно очерченный, этакий ренессансный рисунок, осенняя Флоренция. Марлен, эти рты, которые так любили гениальные педерасты, порочные рты, чувственные, тонкие рты, тебе ударяет в голову рислинг 74-го года… Лина, слушающая его в свободное от жевания и мурлыканья время, сама не знаю, как я окончила философский факультет в Сантьяго, столько всего хочется прочитать, а начинать надо прямо сейчас. Все наперед ясно: бедный, бедный медвежонок, смакующий салат и свои планы проглотить Спинозу за шесть месяцев вперемежку с Алленом Гинзбергом и, конечно же, Шеппом; сколько еще общих фраз будет произнесено до кофе (не забыть дать ей аспирин, а то, не дай Бог, чихать начнет, малявка с мокрой головой, девочка-челочка, прилипшая ко лбу, как хлопал по нему дождь там, на обочине!), но одновременно с Шеппом и доедавшимся гуляшем все постепенно начинало кружиться, плыть, вроде бы те же, но уже другие слова о Спинозе и Копенгагене, Лина напротив, крошащая хлеб, довольно глядящая на него, издалека и в то же время вблизи, изменяясь в круговерти ночи, хотя нет, издалека и вблизи — не объяснение, тут что-то другое, она как будто хочет продемонстрировать ему кого-то другого, не себя, но кого, скажите на милость, кого… И два тоненьких ломтика французского сыра, почему ты не ешь, Марсело, так вкусно, а ты ничего не ешь, дурачок, такой важный, ты ведь очень важный, да? ты только сидишь и смоли-и-ишь и ничего не ешь, слушай, еще чуть-чуть вина, ты же хотел, нет? потому что с этим сыром оно так хорошо идет, и его надо совсем чуточку, ну поешь же, еще хлеба, ужас сколько я ем хлеба, мне всегда пророчили, что я растолстею, да-да, что слышишь, у меня уже есть животик, с виду незаметно, но есть, честное слово, Шепп.
Бесполезно ждать от нее чего-нибудь умного, да и зачем ждать (затем, что ты очень важный, да?), медвежонок среди клумб десерта, глядящий ошеломленно и в то же время оценивающе на подъехавший столик с пирожными, компотами, меренгами, живот, да, ей недаром пророчили, что она растолстеет, вот это, где побольше крема, а почему тебе не нравится Копенгаген, Марсело? Но Марсело и не думал говорить, что ему не нравится Копенгаген, просто немножко глупо мотаться вот так с рюкзаком целыми неделями под дождем, а после выяснится, что твои хиппи давно уже разгуливают по Калифорнии, а что, очень может быть; но неужели ты не понимаешь, что это не важно, я же тебе сказала: я их не знаю, просто в Сантьяго Сесилия и Марко попросили меня передать им рисунки и пластинку «Mothers of Invention», интересно, есть здесь у них проигрыватель, можно было бы послушать; знаешь, пожалуй, уже поздновато, боюсь, в Киндберге нас с тобой не поймут, ладно бы еще это были цыгане со скрипками, а то какие-то мамаши, ты только представь себе, что тут начнется, и Лина хохочет, и ее набитый кремом животик довольно урчит под черным пуловером, и оба они заливаются смехом, представляя себе воющих мамаш с пластинки и физиономию хозяина гостиницы; и щекотка в животе уже сменилась ощущением тепла, и он задается вопросом: а вдруг она окажется недотрогой и дело кончится если не легендарным мечом в постели, то уж по крайней мере разными подушками и моральными запретами, этим обоюдоострым мечом наших дней, Шепп, ну вот, ты уже чихаешь, прими аспирин, вон уже и кофе несут, я закажу коньячку, с коньяком аспирин лучше усваивается, мне это сказали знающие люди. А ведь на самом деле он и не думал говорить, что ему не нравится Копенгаген, но медвежонок, видимо, больше вникал в его интонации, чем в слова, как он, когда в двенадцать лет влюбился в учительницу, что значили слова по сравнению с журчанием ее голоса, от которого у него на душе становилось теплее и хотелось, чтобы его обогрели, погладили по голове… потом, спустя много лет, на сеансе психоанализа выяснилось: тоска? — что может быть проще, это же ностальгия по прародительской утробе, ведь все мы, если разобраться, вышли из одного места, почитайте Библию, пятьдесят тысяч песо за излечение от комплексов, и вот теперь — эта малявка, которая берет и выворачивает его душу наизнанку, Шепп, но послушай, если ты его не запьешь, он застрянет у тебя в горле, глупышка. А она, размешивая сахар, внезапно глядит на него как ученица, с каким-то новым уважением, — если ей взбрело в голову над ним посмеяться, она за это дорого заплатит, — ну что ты, Марсело, мне действительно нравится, когда ты рассуждаешь с важным видом, как будто ты доктор или мой папочка, не сердись, вот всегда так — не могу удержаться и сболтну лишнее, не сердись, да я не сержусь, дурашка, нет, сердишься немножко, потому что я назвала тебя доктором и папочкой, но я же в другом смысле, просто ты такой хороший, когда говоришь про аспирин, видишь, ты про него не забыл, достал и принес сюда, а у меня совсем из головы вылетело, Шепп, ведь мне эта таблетка была нужна как корове седло, а все-таки ты немножко смешной, такой у тебя профессорский вид, не сердись, Марсело, как вкусно — кофе с коньяком, после этого хорошо спится, сам знаешь. Да, конечно, торчать на шоссе с семи утра, а потом трястись в трех машинах и грузовике тоже было неплохо, только под конец полил дождь, но зато потом были Марсело и Киндберг, и коньяк, и Шепп. И можно положить руку на скатерть, усеянную хлебными крошками, положить спокойно, ладонью вверх, и не убирать, когда он легонько погладит ладошку, желая этим показать, что он не сердится, ведь теперь ему ясно, что ее действительно тронул этот небольшой знак внимания — таблетка, вынутая из кармана, обстоятельные советы: побольше воды, чтобы аспирин не застрял в горле, кофе и коньяк… и внезапно они — друзья, но теперь взаправду, и камин, должно быть, еще жарче обогрел их комнату, и горничная уже заложила складки на простынях, как наверняка принято в Киндберге, — что-то вроде старинного обычая приветствовать усталых путников и глупых медвежат, готовых мокнуть аж до самого Копенгагена, а после, какая разница, что будет после, Марсело, я же тебе сказала: я не хочу себя связывать, не хочу, не хочу, Копенгаген — это как мужчина, с которым встретились и расстались (ого!), как день, который пришел и ушел, я не верю в будущее, в нашей семье только и разговоров что о будущем, они меня достали этим будущим, его тоже: дядя Роберто, превратившийся в нежного тирана, дабы заботиться о сиротке Марселито, совсем еще крошке, надо думать о завтрашнем дне, мой мальчик, а потом дядя Роберто вышел на пенсию и стал смешным и жалким стариком, нам нужно сильное правительство, молодежь только о гулянках нынче думает, черт побери, в мое время все было иначе; медвежонок, не убирающий руки со скатерти, к чему эти идиотские самокопания, зачем возвращаться в Буэнос-Айрес тридцатых—сороковых годов, ведь куда лучше Копенгаген, Копенгаген и хиппи, и дождь на обочине, но он никогда не путешествовал автостопом, практически никогда, разве что однажды перед поступлением в университет, а после надо было выкраивать себе на жизнь, на одежду… правда, он мог бы поехать в тот раз с ребятами на паруснике, за три месяца они доплыли бы до Роттердама, шестьсот песо на все про все, ну еще помочь иногда команде, поедем, развеемся, конечно, поедем, кафе «Рубин» в Онсе, конечно, поедем, Монито, надо только подкопить деньжат, а это было непросто, деньги так и тают — девушки, сигареты, и в один прекрасный день они перестали встречаться, и разговоры о паруснике заглохли, надо думать о завтрашнем дне, мой мальчик, Шепп.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82