Я прочитал статью доктора Паласина в антракте, после Мендельсона и Штрауса, оба они вызвали овации. Прохаживаясь по фойе, я все спрашивал себя, заслуживает ли исполнение подобных восторгов публики, обычно, насколько мне известно, не слишком щедрой на аплодисменты. Но ведь всякие годовщины и юбилеи широко открывают двери глупости, так что я решил, что поклонники Маэстро сегодня просто не в силах сдерживать своих эмоций. В баре я встретил доктора Эпифанию с семейством и остановился поболтать. Барышни, разрумянившиеся и возбужденные, окружили меня, как квохчущие курицы (они всегда напоминают мне каких-нибудь пернатых), чтобы сообщить, что Мендельсон был просто колоссален, что эта музыка — как будто бархатная и что она полна божественного романтизма. Так бы всю жизнь и слушали этот ноктюрн! А скерцо! Его как будто играют пальчики фей. Беба больше всего восхищалась Штраусом, он такой сильный, полнокровный — настоящий немецкий Дон Жуан, а от этих рожков и тромбонов у нее просто мурашки по коже — последнее я понял буквально. Доктор Эпифания слушал их со снисходительной отеческой улыбкой.
— Ах, молодежь! Видно, что вы не слышали Рислера и не видели, как дирижирует фон Бюлов. Да, то были великие времена!
Девушки едва не испепелили его гневными взглядами. Росарита сказала, что сейчас дирижируют гораздо лучше, чем пятьдесят лет назад, а Беба вообще заявила, что отец не имеет никакого права приуменьшать необыкновенное качество исполнения, которое продемонстрировал сейчас Маэстро.
— Разумеется, разумеется, — сразу сдался доктор Эпифания. — Я тоже думаю, что Маэстро сегодня дирижирует просто гениально. Сколько огня! Сколько страсти! Давно уже я так не хлопал.
И он показал мне свои руки, которые выглядели так, будто он только что давил ладонями свеклу. Любопытно, что у меня-то сложилось совершенно противоположное впечатление: мне как раз показалось, что сегодня — один из тех вечеров, когда у Маэстро побаливает печень, и потому он дирижирует в простой и сдержанной манере, вовсе не рассчитывая поразить. Но, вероятно, я был единственным, кто так думал, потому что, например, Кайо Родригес, завидев меня, чуть не бросился мне на шею и заявил, что «Дон Жуан» восхитительно брутален, а Маэстро — потрясающий дирижер.
— А ты обратил внимание на то место в скерцо Мендельсона, когда кажется, что это не оркестр играет, а домовые шепчутся?
— Честно говоря, — признался я, — не очень хорошо представляю себе голоса домовых.
— Не строй из себя дурака, — выпалил Кайо, побагровев, и я понял, что он по-настоящему разгневан. — Как можно этого не почувствовать? Маэстро — гений, приятель, и сегодня он дирижирует, как никогда. Не такой ты толстокожий, чтобы не заметить этого.
К нам уже спешила Гильермина Фонтан. Она повторила все эпитеты барышень Эпифания, при этом они с Кайо смотрели друг на друга глазами, полными слез. Они были так тронуты своим обнаружившимся родством по совместному восхищению, которое иногда делает людей такими благостными! Я наблюдал за ними с искренним удивлением: подобный восторг казался мне совершенно неоправданным; с другой стороны, ведь я не хожу каждый вечер на концерты, как они, и мне случается иной раз перепутать Брамса с Брукнером, или наоборот, что в их кругу сочли бы беспросветным невежеством. И тем не менее эти багровые лица, эти потные загривки, эта затаенная жажда аплодировать, хотя бы и в фойе или посреди улицы, — все это наводило на мысль
об атмосферных влияниях, повышенной влажности или пятнах на солнце, — то есть о природных факторах, которые часто сказываются на поведении людей. Помню, в тот момент я подумал, не повторяет ли какой-нибудь шутник, чтобы накалить публику, известного эксперимента доктора Окса. Гильермина оторвала меня от размышлений, яростно дернув за руку (кстати, мы едва знакомы).
— А сейчас — Дебюсси, — взволнованно проворковала она. — Это кружево из водяных брызг. «La Mer».
— Очень рад буду послушать, — сказал я, позволив себя увлечь морскому потоку.
— Представляете себе, как это будет дирижировать Маэстро?
— Думаю, безупречно, — предположил я, внимательно следя за ее реакцией на мое сообщение. Было совершенно очевидно, что Гильермина ожидала от меня большей страстности, потому что она тут же отвернулась к Кайо, который поглощал содовую, как исстрадавшийся от жажды верблюд, и они вдвоем предались сладостным вычислениям: как прозвучит вторая часть Дебюсси и что за необычайная сила заключена в третьей. Я покружил по коридорам, вернулся в фойе и везде со смешанным чувством умиления и раздражения наблюдал восторги публики.
Беспокойный гул огромного улья въедался мало-помалу в самые нервы, и, поневоле впав в лихорадочное состояние, я удвоил свою обычную дозу содовой воды «Бельграно». Несколько смущало, что я как бы вне игры, наблюдаю за людьми со стороны, изучаю их, подобно энтомологу. Но что поделать, если такой взгляд на мир присущ мне, и я со временем даже научился извлекать некоторую пользу из этого своего свойства: никогда не влипнешь в историю.
Когда я вернулся в партер, все уже сидели на местах, так что пришлось, чтобы добраться до своего кресла, потревожить целый ряд. Музыканты нехотя выходили на сцену, и мне показалось забавным, что жаждущие слушать собрались раньше исполнителей. Я взглянул на верхние ярусы и галерку: шевелящаяся черная масса, мухи, облепившие банку с вареньем. Если смотреть издалека, люди в черных костюмах в креслах партера напоминали ворон; то и дело вспыхивали и гасли огни — меломаны запаслись партитурами и теперь проверяли фонарики. Свет большой люстры стал постепенно убывать и наконец погас, а в темноте зала зарей занялись аплодисменты, встречающие Маэстро. Эта постепенная смена света звуком показалась мне занятной: один орган чувств вступал в игру как раз тогда, когда другому пора было отдохнуть. Слева от меня сеньора Хонатан изо всех сил била в ладоши, весь ряд рукоплескал, молчаливо и тупо; но справа, через несколько кресел, я увидел человека, который сидел совершенно неподвижно, склонив голову. Конечно же, он слепой! Я догадался по белеющей в темноте трости и по темным очкам. Он, как и я, отказывался хлопать, и тем привлек мое внимание. Мне захотелось сесть рядом с ним, поговорить: всякий, кто не аплодировал тем вечером, уже вызывал интерес. Впереди, через два ряда от нас, барышни Эпифания отбивали себе ладони, да и отец от них не отставал. Маэстро быстро поклонился, пару раз взглянул вверх, откуда скатывались звуки, чтобы влиться в тот шум, что рождался в партере и в ложах. Мне показалось, что Маэстро одновременно смущен и заинтригован: должно быть, его чуткое ухо уловило разницу между реакцией на обычный концерт и на серебряную свадьбу. Само собой разумеется, за «La Mer» последовала овация почти такая же бурная, как после Штрауса. Ближе к концу даже я позволил себе увлечься: эта буря, этот шквал звуков, — я хлопал, пока руки не заболели. Сеньора Хонатан плакала.
— Это так непостижимо, — бормотала она, повернув ко мне лицо, мокрое, как после хорошего ливня. — Так невероятно непостижимо…
Маэстро появлялся и вновь уходил, элегантный и проворный, как аукционист, собирающийся открыть торги; он поднял оркестр, чем удвоил аплодисменты и крики «браво!». Слева, осторожно, щадя свои ладони, аплодировал слепой; было приятно наблюдать, как экономно вносит он свою лепту во всенародное чествование кумира: опустив голову, совершенно уйдя в себя, замкнувшись. Крики «браво!», которые обычно бывают одиночными и являются сугубо индивидуальным выражением восторга, раздавались теперь со всех сторон. Аплодисменты сначала казались менее яростными, чем в первом отделении концерта, но потом, когда о музыке как таковой забыли и аплодировали уже не «Дон Жуану» и не «La Mer» (или, вернее сказать, не их исполнению), но исключительно Маэстро и тому коллективному чувству, что охватило зал, — тогда овация стала сама себя подпитывать, достигая временами мощности совершенно невыносимой. Я раздраженно огляделся: в левой стороне партера женщина в красном, не переставая хлопать, бежала по проходу. Она остановилась у сцены, прямо у ног Маэстро. В очередной раз согнувшись в поклоне, Маэстро внезапно обнаружил ее так близко от себя, что удивленно выпрямился. Но тут с верхних ярусов донесся такой рев, что дирижер вынужден был посмотреть туда и поприветствовать публику, подняв правую руку, что делал крайне редко. Это в два раза усилило ликование, и к хлопкам добавился громоподобный топот в партере и в ложах. Честное слово, это было уже чересчур.
Перерыва не предполагалось, но Маэстро ушел передохнуть несколько минут, и я встал, чтобы получше разглядеть зал. Жара, влажность и волнение превратили большую часть присутствующих в омерзительных, потливых, лангустоподобных существ. Сотни носовых платков вздымались подобно морским волнам — этакое гротесковое продолжение темы, которую мы только что слышали. Иные стремглав бежали в фойе, чтобы, захлебываясь, в спешке, проглотить порцию пива или лимонада. Боясь что-нибудь пропустить, они торопились вернуться и на обратном пути едва не сбивали с ног тех, кто еще только собирался выйти, и у главного выхода из партера образовалось нечто вроде пробки. Но до перепалки не доходило, так как все были бесконечно благостны, размягчены и преисполнены дружеских и даже родственных чувств к ближнему. Сеньора Хонатан, слишком толстая, чтобы маневрировать между рядами кресел, рвалась ко мне, стоя на месте, и когда она все-таки дотянулась, я отметил, что лицо ее странно напоминает редьку.
— Непостижимо, — все повторяла она. — Просто непостижимо.
Я почти обрадовался возвращению Маэстро, потому что толпа, частью которой я являлся, поневоле вызывала у меня смешанные чувства жалости и омерзения. Из всех этих людей лишь музыканты и Маэстро сохраняли человеческое достоинство. Да еще ничем себя не уронивший слепой, за несколько кресел от меня. Он уже перестал хлопать и застыл с изысканно внимательным лицом.
— «Пятая», — влажно шепнула мне на ухо сеньора Хонатан. — Экстаз трагедии.
Я подумал, что это больше похоже на название какого-нибудь фильма, и прикрыл глаза. Может быть, мне в тот момент хотелось уподобиться слепому, единственному отдельно существующему человеку во всей этой желеобразной массе. И вот когда маленькие зеленые огоньки уже замелькали у меня под веками, как ласточки в полете, первая музыкальная фраза «Пятой», подобно ковшу экскаватора, опустилась прямо на меня, и пришлось открыть глаза. Маэстро был в эту минуту почти красив: такое тонкое, встревоженное лицо. Он заставил оркестр воспарить, и теперь тот гудел всеми своими моторами. Великое безмолвие воцарилось в зале, а затем он взорвался аплодисментами; я даже думаю, что Маэстро запустил весь этот механизм еще до того, как смолкли приветственные аплодисменты.
Первое дуновение пронеслось над нашими головами, обожгло узнаванием, своими таинственными символами, легко и непроизвольно запомнилось. Второе, волшебным образом направленное, разнеслось по всему залу эхом. Сам воздух, казалось, пылал, и огонь этот был невидимый и холодный, рвущийся изнутри наружу. Почти никто не заметил первого крика, сдавленного и короткого. Но девушка сидела прямо передо мной, и я увидел, как она дернулась, и расслышал ее крик, слившийся с мощным аккордом, исторгнутым металлом и деревом. Сухой и резкий вскрик, похожий на любовное содрогание или на начало истерического припадка. Она запрокинула голову на странного бронзового единорога — ими украшены спинки кресел в театре «Корона». Еще она яростно топала ногами, а соседи справа и слева старались удержать ее за руки. Выше, но тоже в партере, послышался еще один крик, а потом и топот. Маэстро закончил вторую часть и сразу перешел к третьей; я спросил себя, слышны ли дирижеру крики из партера или он отгорожен от всего звуками оркестра. Девушка в переднем ряду сгибалась ниже и ниже, какая-то женщина (возможно, мать) обнимала ее за плечи. Я хотел было помочь, но что можно сделать во время концерта, да еще если люди тебе незнакомы и сидят они в переднем ряду. Мне даже пришло в голову обратиться за помощью к сеньоре Хонатан, ведь женщины как никто умеют справляться с подобными припадками, но та впилась глазами в спину Маэстро и погрузилась в музыку; мне показалось, что пониже рта, на подбородке, у нее что-то блестит. Вдруг я перестал видеть Маэстро, потому что его загородила внушительная спина какого-то сеньора в смокинге. Странно, конечно, что кто-то встал со своего места во время концерта, но не более странно, чем эти крики и равнодушие людей к истерике девушки. Какое-то красное пятно в центральной части партера привлекло мое внимание, и я снова увидел ту сеньору, которая в перерыве подбегала к самой сцене. Она двигалась медленно, я бы даже сказал, кралась, хотя держалась очень прямо. И все-таки она подкрадывалась: эти замедленные, как под гипнозом, движения — поступь зверя перед прыжком. Она неотрывно смотрела на Маэстро, я на мгновение увидел недобрый огонек в ее глазах. Какой-то мужчина встал и двинулся за ней; сейчас они были где-то на уровне пятого ряда, и к ним примкнули еще три человека. Симфония заканчивалась, уже звучали потрясающие заключительные аккорды. Поданные Маэстро с великолепной сдержанностью, они вдруг вырастали в воздухе, как скульптуры, как стройные колонны, белые и зеленоватые: Карнак звуков, вдоль нефа которого шаг за шагом двигались красная женщина и ее свита.
Между двумя взрывами музыки я услышал еще крики, на сей раз — из правой ложи. И сразу же раздались первые аплодисменты — их уже невозможно было дольше сдерживать, как будто, отдавшись олицетворяющему мужское начало оркестру, огромное тело публики, не в силах дождаться наслаждения партнера, изнемогло, как женщина, с жалобными всхлипами и вскриками. Не в силах двинуться в своем кресле, я чувствовал, как у меня за спиной зарождаются новые силы, как они приходят в движение, текут вслед за женщиной в красном и ее свитой в проход между креслами партера, а те уже подходят к подиуму; и в тот самый миг, когда Маэстро, подобно матадору, вонзающему наконец шпагу в быка, протыкает своей дирижерской палочкой кожу звука, содрогнувшийся воздух бодает его, и он сгибается пополам, совершенно измученный… Когда дирижер выпрямился, весь зал встал, и я тоже, и сотни незримых стрел тотчас же пробили стекло пространства, аплодисменты и крики смешались в нечто невыразимо грубое и непристойное, сочащееся восторгом, но в то же время не лишенное и некоторого величия, как, например, топот стада бегущих буйволов. Люди отовсюду стекались в партер, и я почти не удивился, увидев, как двое мужчин выпрыгнули из ложи. Сеньора Хонатан вопила, как крыса, которой прищемили хвост. Ей наконец удалось сдвинуться с места, и, широко раскрыв рот, протягивая руки к сцене, она самозабвенно что-то выкрикивала. До сих пор Маэстро оставался к залу спиной, и это могло показаться пренебрежением. Если он на кого и смотрел с одобрением, то лишь на своих оркестрантов. Но теперь он медленно повернулся и в первый раз слегка поклонился. Лицо Маэстро побелело, будто невероятная усталость сломила его, и мне вдруг пришло в голову (среди стольких обрывков других мыслей, ощущений, среди кипящего вокруг меня восторженного ада), что дирижер вот-вот потеряет сознание. Он поклонился во второй раз, посмотрел направо и увидел, что блондин в смокинге уже забрался на сцену, а за ним последовали еще двое. Мне показалось, что Маэстро сделал движение, как бы намереваясь сойти со своего возвышения, и тут же я заметил, что движение это — какое-то судорожное, будто он рванулся на свободу. Руки женщины в красном сомкнулись вокруг его правой щиколотки; обратив лицо к Маэстро, женщина кричала, по крайней мере я видел ее открытый рот, думаю, она кричала, как и все остальные, возможно, и я тоже… Маэстро выронил палочку и попытался вырваться, он что-то говорил, но его не было слышно. Один из примкнувших к женщине в красном уже завладел второй ногой дирижера, и Маэстро повернулся к оркестру, как бы взывая о помощи. Оркестранты, перепутав в суматохе все инструменты, стояли растерянные в слепящем свете софитов. Пюпитры падали, как колосья, подрезанные серпом, на сцену со всех сторон из партера лезли мужчины и женщины, так что было уже не разобрать, кто здесь музыкант, а кто нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82