Из газет было известно о приказе генерала Каульбарса – судить арестованных военным судом… Очевидно, мой сын оказался в числе арестованных, так как защитник Иванов спешно вызывал меня…
Я не стала предаваться бесплодным рассуждениям; я сознавала одно – надо ехать немедленно!..
Душой, с момента прочтения телеграммы, я была уже там – в этом далеком Севастополе, с ним, с дорогим сыном, но телеграмма пришла поздно, вечерний поезд ушел, приходилось ждать утра.
Ночь, проведенная мною при таких обстоятельствах, никогда не уйдет из моей памяти…
Утром семнадцатого мая я ехала в Севастополь.
Если бы меня спросили, как я ехала, был ли кто-нибудь около меня, кто были провожавшие меня друзья и родные, что говорили, какой был вагон, я не могла бы ответить – все ушло из памяти. И в то же время я ясно помню тот бред, те галлюцинации, которые овладели мною, едва тронулся поезд: меня звал сын!.. Сын, которого я кормила грудью, которого баюкала целыми ночами, напевая ему песенки… И мне представлялось, что я склонюсь над его колыбелькой, что он протягивает мне ручки… Но мой мозг порезывало воспоминание о телеграмме: защитник Иванов, Севастополь, бомбы, взрыв, военный суд – и из-за колыбельки начинали вырисовываться столбы, перекладина… И вместо протянутых ручек – шея!.. Шея моего сына!.. И волосы шевелились на моей голове!
Тщетно старалась я избавиться от этого кошмара, тщетно заставляла себя возвращаться к далекому прошлому, чтобы забыть ужасное настоящее – призраки не оставляли меня…
«Ты не одна, ты не одна! – шептала я сама себе. – А мать Спиридоновой! Мать Балмашева! Мать Каляева! Таких, как ты, жалких матерей – сотни, тысячи! Надо опомниться! Надо взять себя в руки! Надо встретить этот ужас с достоинством!..» Увы! Я не могла перестать быть матерью, а потому и не могла не страдать…
– Москва близко! – сказал кондуктор, и силою вещей я должна была, хоть немного, прийти в себя. На дебаркадере меня ждал присяжный поверенный Владимир Анатольевич Жданов – ему телеграфировали из Петербурга.
Он вошел в мое купе.
– Какие вести? – спросил он.
Я молча протянула ему телеграмму. Он внимательно прочел ее, и его ясное, добродушное лицо потемнело.
– Д-да! – протянул он в смущении. Я посмотрела на него пристально.
– Говорите правду!
– Носильщик! – закричал он в ответ. – Неси сюда чемодан. Еду с вами! – проговорил он сквозь зубы.
Мы долго сидели молча. Было страшно заговорить. Наконец я подняла голову.
– Скажите мне всю правду, – сказала я. – Всю.
– Взрыв произошел четырнадцатого числа, – медленно начал Жданов. – По газетам видно, что Одесский генерал-губернатор Каульбарс по телеграфу предписал передать дело военному суду и ускорить следствие. По закону, в таком случае, защитник допускается к обвиняемому только после вручения обвинительного акта. Телеграмма подписана ясно: «защитник Иванов»: следовательно, защитник был у обвиняемого и, следовательно, обвинительный акт вручен. Суд может происходить через двадцать четыре часа после вручения обвинительного акта, и исполнение приговора также может последовать через двадцать четыре часа после объявления приговора. Следовательно, с момента вручения обвинительного акта до исполнения приговора может пройти минимальный срок – сорок восемь часов. Арест произошел четырнадцатого числа, сегодня семнадцатое, а приехать в Севастополь мы ранее девятнадцатого не можем!.. – Он примолк.
Я посмотрела ему прямо в глаза.
– Значит, мы в живых сына не застанем?
Жданов как-то съежился.
– Все возможно, – нехотя пробормотал он. Я больше не спрашивала.
– Оставьте меня одну, – попросила я.
Он встал, хотел что-то сказать, махнул рукой и вышел.
Я просидела всю ночь одна…
Восемнадцатого утром, на какой-то станции, я подняла окно, чтобы освежить свою пылающую голову… На перроне, прямо против моего вагона, стояли два пассажира. На оконный стук они оглянулись, и в одном из них я узнала бывшего товарища прокурора палаты по политическим делам Трусевича. По взгляду, который он на меня бросил, я поняла, что он также узнал меня. Мы хорошо помнили друг друга по делам моих сыновей. Особенно энергично преследовал он того из них, к которому я теперь ехала. Арест девятнадцатилетнего юноши за речь на сходке, его исключение из университета без права поступления в какое-либо учебное заведение, крепость, высылка в Вологду, ссылка в Якутскую область, ссылка, благодаря которой сын мой вынужден был искать прибежища за границей, – все прошло через руки г. Трусевича. И в моей памяти было еще свежо наше последнее свидание и его насмешливая фраза:
«Как ни искусно ваше волнение, а все же это сын ваш!» Фраза, своим глумлением над материнскими чувствами оставившая неизгладимый след в моей душе. И вот теперь мы ехали вместе… Ехали в Севастополь по одному и тому же делу, но как различны были наши побуждения!.. И, глядя на него, я задавала себе мучительный вопрос: «Зачем он туда едет?» Я не была столь наивной, чтобы воображать, что для смягчения участи сына. Напротив, его присутствие было зловеще. И я хотела проникнуть в эту душу и глядела на него не отрываясь. Но ничего нельзя было прочесть на этом бритом, нервном лице… Я заметила только, как при виде меня глаза его блеснули и, обернувшись к своему спутнику, он ему что-то сказал. Мне послышалось или скорее я угадала, что то была фраза:
«Мать Савинкова».
Рядом с Трусевичем – жандармский офицер. Я упоминала уже в «Годах Скорби», что мне пришлось видеть и наблюдать многих жандармов, и понятие мое о них сложилось в очень определенную форму. Но стоявший на перроне жандармский офицер наружным своим видом превзошел все виденные мною до сих пор синие мундиры: его белесоватые, как бы с бельмами, глаза, его совершенно бескровное лицо, грязно-серые брови и ресницы, такие же, с прибавкой желтизны, усы, тонкие, как нить, губы составляли облик, трудно забываемый…
И вскоре, в Севастополе, это сказалось… Напрасно этот офицер переодевался в разные одежды, являясь то под видом учителя в камеру бросившего бомбу юноши Макарова и убеждая его указать на Савинкова, как на главаря заговора; напрасно также назначал он, уже в новой одежде и под другим видом, свидание в городском саду матери Макарова с тою же целью, обещая ей ежемесячную правительственную пенсию в двадцать пять рублей, лишь бы она уговорила сына указать на Савинкова, в нем узнавали «серого» жандарма, и хоть он и воображал себя непроницаемым, но в Севастополе эти похождения передавались из уст в уста и были секретом полишинеля.
Теперь, на перроне, он бросил на меня из-под темных очков один только взгляд – взгляд хищного зверя при виде хорошей добычи, и мне стало жутко…
Потом оба, как по команде, повернулись и пошли дружно в ногу, один легкой, вздрагивающей походкой, другой осторожно-крадущимися шагами, и я смотрела им вслед, пока могла их видеть… и чувство безмолвного отчаяния волновало душу!
Было чудное весеннее утро, когда девятнадцатого мая мы подъезжали к Севастополю. Но яркая зелень, синее, сверкавшее солнцем море и редкостная прозрачность воздуха оставляли меня безучастной… В моей душе царил холод, и южное солнце не могло согреть меня. Все мои помыслы были сосредоточены на одном сыне. При выходе из вагона я опять столкнулась с выходившим из вагона Трусевичем – роковое совпадение!
Не заезжая в отель, мы с Ждановым поехали по указанному в телеграмме адресу защитника. Нас, видимо, ждали. Дверь немедленно отворилась, и перед нами показался довольно молодой, симпатичного вида военный.
– Вы господин Иванов? – спросила я. Капитан вежливо поклонился.
– Жив ли сын мой? – вырвалось у меня.
– О да! – стараясь говорить спокойно, ответил капитан. – Я только вчера вечером видел его – он бодр, спокоен и ждет вас и жену свою с нетерпением. Дело отложено на несколько дней по случаю возбуждения вопроса о разумении несовершеннолетнего, бросившего бомбу, Макарова.
Он был жив! Какая-то страшная тяжесть медленно сползала с моих плеч, и где-то на дне души затеплилась надежда. Слабая, ничтожная надежда, но, по крайней мере, она заменила собою невыносимое чувство полной безнадежности… Стало как будто чуточку легче! Жданов между тем расспрашивал капитана, каким образом он попал к обвиняемому ранее вручения обвинительного акта?
Как оказалось, все случилось вопреки желанию и ожиданиям высшего начальства: то, что должно было погубить обвиняемых, это именно спасло их. Спешность, выказанная генералом Каульбарсом, заставила спешить и его подчиненных, а назначение защитниками обыкновенных капитанов местной крепостной артиллерии, никогда не бывших юристами, назначение, рассчитанное на полное незнание законов и на неумение защитить, поспособствовало изменению участи обвиняемых, потому что капитан Иванов, получив телеграмму с приказом защищать моего сына, арестованного под фамилией Субботина, не зная закона, воспрещающего видеть подсудимого до вручения последнему обвинительного акта, и исполняя волю начальства «спешить», немедленно отправился в штаб крепости с телеграммой в руках и потребовал свидания с обвиняемым.
Штаб крепости, тоже не зная законов, ввиду того же спеха, выдал требуемое разрешение, и таким образом капитан Иванов мог проникнуть к сыну, открывшему ему свою фамилию и сообщившему ему мой адрес.
В данном случае все вышло к лучшему. Но спрашивается, какими побуждениями руководилось высшее начальство, назначая в деле о цене человеческой жизни вместо обычных защитников – кандидатов на военно-судные должности заведомо несведущих в законах лиц? На месте рассказывали, что это было сделано для того, чтобы не задерживать следствия, так как в Севастополе нет военно-окружного суда. Но ведь и суд приехал из Одессы, почему же оттуда не могли приехать и защитники-специалисты?
Как бы то ни было, хотя на другой день власти и опомнились, видя, что сделали промах, тем не менее дело было сделано, и телеграмма мне послана. Впоследствии была сделана попытка придать этой ошибке вид великодушия.
– Видите сами, какую мы сделали поблажку, допустив защитника к вашему сыну ранее вручения ему обвинительного акта, – сказал мне между прочим следователь.
– Вы сделали это по ошибке, – ответила я.
– Нет, – сказал следователь, – не по ошибке!
Но я не поверила ему. Все действия властей указывали на то, что щадить тут никого не намеревались.
Защитник моего сына капитан артиллерии Иванов, с первого и до последнего дня, держал себя безукоризненно, хотя положение его было трудное. Между его и нашими воззрениями лежала целая пропасть. Как офицер, он, безусловно, повиновался воле начальства и с точностью исполнял предписания. Но в то же время он сумел стать на такую корректную ногу с сыном и мною, что не в чем было упрекнуть его.
Я не говорю уже о том, что, несмотря на массу потерянного им для нашего дела времени, на беспокойство и понесенный труд, капитан Иванов решительно отказался от какого бы то ни было вознаграждения.
– Я исполнил только свой долг, – скромно сказал он. Но я часто вспоминаю, как природный такт помогал ему выходить из очень рискованных положений. Так, однажды я, будучи естественно все время в очень возбужденном состоянии, в одном из разговоров, с горечью при нем сказала, что не сомневаюсь, что приговор предрешен и что нечего рассчитывать на беспристрастие военных властей.
Капитан Иванов сильно покраснел и сказал сдержанно и с достоинством:
– Я вполне понимаю ваше возбуждение, как матери, находящейся в исключительном положении; но мне, как военному, такие речи слушать не приходится!
Я его поняла и с тех пор старалась быть сдержанной при нем, что было трудно, ввиду совершавшихся событий.
Во время первого нашего разговора на мой вопрос: «Могу ли я видеть сына?» – капитан Иванов ответил утвердительно и обещал с своей стороны полное к тому содействие, а также заявил, что тотчас же отправится в крепость, чтобы предупредить сына о моем приезде.
– Скажите ему, – сказала я, – что я тверда и не плачу.
Но когда я, спустя некоторое время, вошла в первый раз в камеру сына и увидела его после столь долгой разлуки в руках его врагов, могущих отнять его у меня навсегда, из груди моей вырвался какой-то вопль, и я не в силах была сдержать его… Сын быстро подошел ко мне и взял меня за руки.
– Не плачь, мама! – внушительно сказал он. – В таких случаях любящие матери не дают воли слезам…
И я притихла; ни разу потом не посмела я заплакать, чтобы не нарушить слезами мужество сына.
Но, прежде чем его увидеть, пришлось испытать немало проволочек. Надо было ехать к следователю, к прокурору, а потом и в штаб крепости.
Дело моего сына ко времени моего приезда находилось еще в стадии следствия. Накануне оно было закончено и передано прибывшему из Одессы вместе с судом военному прокурору Волкову, но даже ему дело это при той безумной поспешности, с которой по приказанию генерала Каульбарса велось следствие, представилось неполным и было возвращено для дополнения следствия.
В тот же день Макаров открыл свое имя, признался, что ему шестнадцать лет, и от Одесской судебной палаты потребовалось разрешение вопроса – в каком состоянии он действовал: с разумением или без разумения? Таким образом волей-неволей был отсрочен суд на некоторое время. Но то, что прокурор возвратил дело для доследования, ясно указывает, при какой необычайной поспешности велось следствие для суда над четырьмя человеческими жизнями.
И действительно, положение подсудимых было в высокой степени для них неблагоприятное. Случаю было угодно, чтобы три из них, а именно мой сын, под фамилией Субботина, и два его товарища, прибыли в Севастополь за два дня до покушения на жизнь генерала Неплюева. Тому же случаю было угодно, чтобы сыщик, следивший не за сыном, а за другим нелегальным лицом, заметил, что сын мой с этим лицом виделся. Следя за этим лицом далее, он проследил его до Харькова и, заметив, что сын мой едет далее на юг, передал сына моего другому агенту, который проследил его до Севастополя. Одного пребывания сына, а также и его товарищей в этом городе оказалось вполне достаточным для сыщиков, чтобы связать его прибытие с происшедшим в это время взрывом.
Между тем дело покушения на генерала Неплюева представлялось так: во время церковного парада, на соборной площади, которым командовал генерал Неплюев, шестнадцатилетний мальчик Макаров бросил в него бомбу. Она не разорвалась. Следовательно, Макаров волей или неволей, но действием своим никому вреда не причинил. Но ему на помощь поспешил его сотоварищ, матрос Фролов, находившийся в толпе и имевший нелепость держать бомбу в кармане, и с таким смертоносным орудием, которое неминуемо от толчков должно было взорваться, он вздумал пробираться вперед, сквозь тесную, собравшуюся на зрелище толпу. Что неизбежно при таких обстоятельствах должно было случиться, случилось. У Фролова, толкаемого со всех сторон народом, бомба разорвалась, и первой жертвой взрыва пал сам виновник его. От взрыва пострадали и другие. Но, как всегда, когда толпу охватывает паника, началась давка, бегство, и никто не щадил другого, и только на месте в Севастополе мы узнали, что число жертв, приведенное полицией и газетами, потому так велико, что каждая царапина, каждый синяк, хотя бы произошедшие от давки, были подсчитаны в число поражений от бомбы, и потому само событие выросло до максимальных размеров.
Возбуждение в правительственных сферах и в военных кругах было огромное, и опасение, что то, что случилось сегодня, может повториться и завтра, стало паническим.
Поэтому на справедливость и беспристрастие возбужденных властей рассчитывать было трудно. Смертные приговоры были предрешены.
Отправляясь к судебному следователю с заявлением, что я мать одного из обвиняемых, я чувствовала себя в высшей степени возбужденной. Я готова была бороться с каждым, в чьих руках была власть над сыном. Сознание, что над ним тяготеет обвинение, влекущее за собой смертную казнь, доводило мои нервы до величайшего напряжения. Я знала, что каждый, с кем я буду говорить, настроен к сыну враждебно, а между тем, еще не видя его и ничего не зная об обстоятельствах его ареста, я инстинктивно где-то, на дне души, чувствовала, что к этому делу он не может быть причастен. Я слишком хорошо знала сына, знала его принципы в борьбе за свободу, и тайный голос шептал мне, что тут что-то не так! В особенное недоумение меня приводила личность генерала Неплюева.
Каким образом этот генерал, ничем до взрыва не отмеченный, с именем, все значение которого было приобретено только этим покушением, никакого влияния на ход государственной политики не имеющий, каким образом мог он заинтересовать революционера? С таким недоумением приехала я к следователю, который оказался гражданским чиновником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Я не стала предаваться бесплодным рассуждениям; я сознавала одно – надо ехать немедленно!..
Душой, с момента прочтения телеграммы, я была уже там – в этом далеком Севастополе, с ним, с дорогим сыном, но телеграмма пришла поздно, вечерний поезд ушел, приходилось ждать утра.
Ночь, проведенная мною при таких обстоятельствах, никогда не уйдет из моей памяти…
Утром семнадцатого мая я ехала в Севастополь.
Если бы меня спросили, как я ехала, был ли кто-нибудь около меня, кто были провожавшие меня друзья и родные, что говорили, какой был вагон, я не могла бы ответить – все ушло из памяти. И в то же время я ясно помню тот бред, те галлюцинации, которые овладели мною, едва тронулся поезд: меня звал сын!.. Сын, которого я кормила грудью, которого баюкала целыми ночами, напевая ему песенки… И мне представлялось, что я склонюсь над его колыбелькой, что он протягивает мне ручки… Но мой мозг порезывало воспоминание о телеграмме: защитник Иванов, Севастополь, бомбы, взрыв, военный суд – и из-за колыбельки начинали вырисовываться столбы, перекладина… И вместо протянутых ручек – шея!.. Шея моего сына!.. И волосы шевелились на моей голове!
Тщетно старалась я избавиться от этого кошмара, тщетно заставляла себя возвращаться к далекому прошлому, чтобы забыть ужасное настоящее – призраки не оставляли меня…
«Ты не одна, ты не одна! – шептала я сама себе. – А мать Спиридоновой! Мать Балмашева! Мать Каляева! Таких, как ты, жалких матерей – сотни, тысячи! Надо опомниться! Надо взять себя в руки! Надо встретить этот ужас с достоинством!..» Увы! Я не могла перестать быть матерью, а потому и не могла не страдать…
– Москва близко! – сказал кондуктор, и силою вещей я должна была, хоть немного, прийти в себя. На дебаркадере меня ждал присяжный поверенный Владимир Анатольевич Жданов – ему телеграфировали из Петербурга.
Он вошел в мое купе.
– Какие вести? – спросил он.
Я молча протянула ему телеграмму. Он внимательно прочел ее, и его ясное, добродушное лицо потемнело.
– Д-да! – протянул он в смущении. Я посмотрела на него пристально.
– Говорите правду!
– Носильщик! – закричал он в ответ. – Неси сюда чемодан. Еду с вами! – проговорил он сквозь зубы.
Мы долго сидели молча. Было страшно заговорить. Наконец я подняла голову.
– Скажите мне всю правду, – сказала я. – Всю.
– Взрыв произошел четырнадцатого числа, – медленно начал Жданов. – По газетам видно, что Одесский генерал-губернатор Каульбарс по телеграфу предписал передать дело военному суду и ускорить следствие. По закону, в таком случае, защитник допускается к обвиняемому только после вручения обвинительного акта. Телеграмма подписана ясно: «защитник Иванов»: следовательно, защитник был у обвиняемого и, следовательно, обвинительный акт вручен. Суд может происходить через двадцать четыре часа после вручения обвинительного акта, и исполнение приговора также может последовать через двадцать четыре часа после объявления приговора. Следовательно, с момента вручения обвинительного акта до исполнения приговора может пройти минимальный срок – сорок восемь часов. Арест произошел четырнадцатого числа, сегодня семнадцатое, а приехать в Севастополь мы ранее девятнадцатого не можем!.. – Он примолк.
Я посмотрела ему прямо в глаза.
– Значит, мы в живых сына не застанем?
Жданов как-то съежился.
– Все возможно, – нехотя пробормотал он. Я больше не спрашивала.
– Оставьте меня одну, – попросила я.
Он встал, хотел что-то сказать, махнул рукой и вышел.
Я просидела всю ночь одна…
Восемнадцатого утром, на какой-то станции, я подняла окно, чтобы освежить свою пылающую голову… На перроне, прямо против моего вагона, стояли два пассажира. На оконный стук они оглянулись, и в одном из них я узнала бывшего товарища прокурора палаты по политическим делам Трусевича. По взгляду, который он на меня бросил, я поняла, что он также узнал меня. Мы хорошо помнили друг друга по делам моих сыновей. Особенно энергично преследовал он того из них, к которому я теперь ехала. Арест девятнадцатилетнего юноши за речь на сходке, его исключение из университета без права поступления в какое-либо учебное заведение, крепость, высылка в Вологду, ссылка в Якутскую область, ссылка, благодаря которой сын мой вынужден был искать прибежища за границей, – все прошло через руки г. Трусевича. И в моей памяти было еще свежо наше последнее свидание и его насмешливая фраза:
«Как ни искусно ваше волнение, а все же это сын ваш!» Фраза, своим глумлением над материнскими чувствами оставившая неизгладимый след в моей душе. И вот теперь мы ехали вместе… Ехали в Севастополь по одному и тому же делу, но как различны были наши побуждения!.. И, глядя на него, я задавала себе мучительный вопрос: «Зачем он туда едет?» Я не была столь наивной, чтобы воображать, что для смягчения участи сына. Напротив, его присутствие было зловеще. И я хотела проникнуть в эту душу и глядела на него не отрываясь. Но ничего нельзя было прочесть на этом бритом, нервном лице… Я заметила только, как при виде меня глаза его блеснули и, обернувшись к своему спутнику, он ему что-то сказал. Мне послышалось или скорее я угадала, что то была фраза:
«Мать Савинкова».
Рядом с Трусевичем – жандармский офицер. Я упоминала уже в «Годах Скорби», что мне пришлось видеть и наблюдать многих жандармов, и понятие мое о них сложилось в очень определенную форму. Но стоявший на перроне жандармский офицер наружным своим видом превзошел все виденные мною до сих пор синие мундиры: его белесоватые, как бы с бельмами, глаза, его совершенно бескровное лицо, грязно-серые брови и ресницы, такие же, с прибавкой желтизны, усы, тонкие, как нить, губы составляли облик, трудно забываемый…
И вскоре, в Севастополе, это сказалось… Напрасно этот офицер переодевался в разные одежды, являясь то под видом учителя в камеру бросившего бомбу юноши Макарова и убеждая его указать на Савинкова, как на главаря заговора; напрасно также назначал он, уже в новой одежде и под другим видом, свидание в городском саду матери Макарова с тою же целью, обещая ей ежемесячную правительственную пенсию в двадцать пять рублей, лишь бы она уговорила сына указать на Савинкова, в нем узнавали «серого» жандарма, и хоть он и воображал себя непроницаемым, но в Севастополе эти похождения передавались из уст в уста и были секретом полишинеля.
Теперь, на перроне, он бросил на меня из-под темных очков один только взгляд – взгляд хищного зверя при виде хорошей добычи, и мне стало жутко…
Потом оба, как по команде, повернулись и пошли дружно в ногу, один легкой, вздрагивающей походкой, другой осторожно-крадущимися шагами, и я смотрела им вслед, пока могла их видеть… и чувство безмолвного отчаяния волновало душу!
Было чудное весеннее утро, когда девятнадцатого мая мы подъезжали к Севастополю. Но яркая зелень, синее, сверкавшее солнцем море и редкостная прозрачность воздуха оставляли меня безучастной… В моей душе царил холод, и южное солнце не могло согреть меня. Все мои помыслы были сосредоточены на одном сыне. При выходе из вагона я опять столкнулась с выходившим из вагона Трусевичем – роковое совпадение!
Не заезжая в отель, мы с Ждановым поехали по указанному в телеграмме адресу защитника. Нас, видимо, ждали. Дверь немедленно отворилась, и перед нами показался довольно молодой, симпатичного вида военный.
– Вы господин Иванов? – спросила я. Капитан вежливо поклонился.
– Жив ли сын мой? – вырвалось у меня.
– О да! – стараясь говорить спокойно, ответил капитан. – Я только вчера вечером видел его – он бодр, спокоен и ждет вас и жену свою с нетерпением. Дело отложено на несколько дней по случаю возбуждения вопроса о разумении несовершеннолетнего, бросившего бомбу, Макарова.
Он был жив! Какая-то страшная тяжесть медленно сползала с моих плеч, и где-то на дне души затеплилась надежда. Слабая, ничтожная надежда, но, по крайней мере, она заменила собою невыносимое чувство полной безнадежности… Стало как будто чуточку легче! Жданов между тем расспрашивал капитана, каким образом он попал к обвиняемому ранее вручения обвинительного акта?
Как оказалось, все случилось вопреки желанию и ожиданиям высшего начальства: то, что должно было погубить обвиняемых, это именно спасло их. Спешность, выказанная генералом Каульбарсом, заставила спешить и его подчиненных, а назначение защитниками обыкновенных капитанов местной крепостной артиллерии, никогда не бывших юристами, назначение, рассчитанное на полное незнание законов и на неумение защитить, поспособствовало изменению участи обвиняемых, потому что капитан Иванов, получив телеграмму с приказом защищать моего сына, арестованного под фамилией Субботина, не зная закона, воспрещающего видеть подсудимого до вручения последнему обвинительного акта, и исполняя волю начальства «спешить», немедленно отправился в штаб крепости с телеграммой в руках и потребовал свидания с обвиняемым.
Штаб крепости, тоже не зная законов, ввиду того же спеха, выдал требуемое разрешение, и таким образом капитан Иванов мог проникнуть к сыну, открывшему ему свою фамилию и сообщившему ему мой адрес.
В данном случае все вышло к лучшему. Но спрашивается, какими побуждениями руководилось высшее начальство, назначая в деле о цене человеческой жизни вместо обычных защитников – кандидатов на военно-судные должности заведомо несведущих в законах лиц? На месте рассказывали, что это было сделано для того, чтобы не задерживать следствия, так как в Севастополе нет военно-окружного суда. Но ведь и суд приехал из Одессы, почему же оттуда не могли приехать и защитники-специалисты?
Как бы то ни было, хотя на другой день власти и опомнились, видя, что сделали промах, тем не менее дело было сделано, и телеграмма мне послана. Впоследствии была сделана попытка придать этой ошибке вид великодушия.
– Видите сами, какую мы сделали поблажку, допустив защитника к вашему сыну ранее вручения ему обвинительного акта, – сказал мне между прочим следователь.
– Вы сделали это по ошибке, – ответила я.
– Нет, – сказал следователь, – не по ошибке!
Но я не поверила ему. Все действия властей указывали на то, что щадить тут никого не намеревались.
Защитник моего сына капитан артиллерии Иванов, с первого и до последнего дня, держал себя безукоризненно, хотя положение его было трудное. Между его и нашими воззрениями лежала целая пропасть. Как офицер, он, безусловно, повиновался воле начальства и с точностью исполнял предписания. Но в то же время он сумел стать на такую корректную ногу с сыном и мною, что не в чем было упрекнуть его.
Я не говорю уже о том, что, несмотря на массу потерянного им для нашего дела времени, на беспокойство и понесенный труд, капитан Иванов решительно отказался от какого бы то ни было вознаграждения.
– Я исполнил только свой долг, – скромно сказал он. Но я часто вспоминаю, как природный такт помогал ему выходить из очень рискованных положений. Так, однажды я, будучи естественно все время в очень возбужденном состоянии, в одном из разговоров, с горечью при нем сказала, что не сомневаюсь, что приговор предрешен и что нечего рассчитывать на беспристрастие военных властей.
Капитан Иванов сильно покраснел и сказал сдержанно и с достоинством:
– Я вполне понимаю ваше возбуждение, как матери, находящейся в исключительном положении; но мне, как военному, такие речи слушать не приходится!
Я его поняла и с тех пор старалась быть сдержанной при нем, что было трудно, ввиду совершавшихся событий.
Во время первого нашего разговора на мой вопрос: «Могу ли я видеть сына?» – капитан Иванов ответил утвердительно и обещал с своей стороны полное к тому содействие, а также заявил, что тотчас же отправится в крепость, чтобы предупредить сына о моем приезде.
– Скажите ему, – сказала я, – что я тверда и не плачу.
Но когда я, спустя некоторое время, вошла в первый раз в камеру сына и увидела его после столь долгой разлуки в руках его врагов, могущих отнять его у меня навсегда, из груди моей вырвался какой-то вопль, и я не в силах была сдержать его… Сын быстро подошел ко мне и взял меня за руки.
– Не плачь, мама! – внушительно сказал он. – В таких случаях любящие матери не дают воли слезам…
И я притихла; ни разу потом не посмела я заплакать, чтобы не нарушить слезами мужество сына.
Но, прежде чем его увидеть, пришлось испытать немало проволочек. Надо было ехать к следователю, к прокурору, а потом и в штаб крепости.
Дело моего сына ко времени моего приезда находилось еще в стадии следствия. Накануне оно было закончено и передано прибывшему из Одессы вместе с судом военному прокурору Волкову, но даже ему дело это при той безумной поспешности, с которой по приказанию генерала Каульбарса велось следствие, представилось неполным и было возвращено для дополнения следствия.
В тот же день Макаров открыл свое имя, признался, что ему шестнадцать лет, и от Одесской судебной палаты потребовалось разрешение вопроса – в каком состоянии он действовал: с разумением или без разумения? Таким образом волей-неволей был отсрочен суд на некоторое время. Но то, что прокурор возвратил дело для доследования, ясно указывает, при какой необычайной поспешности велось следствие для суда над четырьмя человеческими жизнями.
И действительно, положение подсудимых было в высокой степени для них неблагоприятное. Случаю было угодно, чтобы три из них, а именно мой сын, под фамилией Субботина, и два его товарища, прибыли в Севастополь за два дня до покушения на жизнь генерала Неплюева. Тому же случаю было угодно, чтобы сыщик, следивший не за сыном, а за другим нелегальным лицом, заметил, что сын мой с этим лицом виделся. Следя за этим лицом далее, он проследил его до Харькова и, заметив, что сын мой едет далее на юг, передал сына моего другому агенту, который проследил его до Севастополя. Одного пребывания сына, а также и его товарищей в этом городе оказалось вполне достаточным для сыщиков, чтобы связать его прибытие с происшедшим в это время взрывом.
Между тем дело покушения на генерала Неплюева представлялось так: во время церковного парада, на соборной площади, которым командовал генерал Неплюев, шестнадцатилетний мальчик Макаров бросил в него бомбу. Она не разорвалась. Следовательно, Макаров волей или неволей, но действием своим никому вреда не причинил. Но ему на помощь поспешил его сотоварищ, матрос Фролов, находившийся в толпе и имевший нелепость держать бомбу в кармане, и с таким смертоносным орудием, которое неминуемо от толчков должно было взорваться, он вздумал пробираться вперед, сквозь тесную, собравшуюся на зрелище толпу. Что неизбежно при таких обстоятельствах должно было случиться, случилось. У Фролова, толкаемого со всех сторон народом, бомба разорвалась, и первой жертвой взрыва пал сам виновник его. От взрыва пострадали и другие. Но, как всегда, когда толпу охватывает паника, началась давка, бегство, и никто не щадил другого, и только на месте в Севастополе мы узнали, что число жертв, приведенное полицией и газетами, потому так велико, что каждая царапина, каждый синяк, хотя бы произошедшие от давки, были подсчитаны в число поражений от бомбы, и потому само событие выросло до максимальных размеров.
Возбуждение в правительственных сферах и в военных кругах было огромное, и опасение, что то, что случилось сегодня, может повториться и завтра, стало паническим.
Поэтому на справедливость и беспристрастие возбужденных властей рассчитывать было трудно. Смертные приговоры были предрешены.
Отправляясь к судебному следователю с заявлением, что я мать одного из обвиняемых, я чувствовала себя в высшей степени возбужденной. Я готова была бороться с каждым, в чьих руках была власть над сыном. Сознание, что над ним тяготеет обвинение, влекущее за собой смертную казнь, доводило мои нервы до величайшего напряжения. Я знала, что каждый, с кем я буду говорить, настроен к сыну враждебно, а между тем, еще не видя его и ничего не зная об обстоятельствах его ареста, я инстинктивно где-то, на дне души, чувствовала, что к этому делу он не может быть причастен. Я слишком хорошо знала сына, знала его принципы в борьбе за свободу, и тайный голос шептал мне, что тут что-то не так! В особенное недоумение меня приводила личность генерала Неплюева.
Каким образом этот генерал, ничем до взрыва не отмеченный, с именем, все значение которого было приобретено только этим покушением, никакого влияния на ход государственной политики не имеющий, каким образом мог он заинтересовать революционера? С таким недоумением приехала я к следователю, который оказался гражданским чиновником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51