Я заявила, что, прочитав в газетах об аресте сына, я приехала видеть его.
Полковник с огорчением покачал головой; к сожалению, он должен отказать мне в этом. Почему? Потому что преступление сына так тяжко и так сложно, что решительно никто к нему допущен не будет. Но мать? – Невозможно и матери. В чем он обвиняется? Полковник сообщить не вправе, но в газетах ведь было сказано: «анархист, бомбы».
– О, – закричала я с негодованием, – мало ли что вы скажете! Не первый раз мне приходится иметь дело с жандармами… Но пусть по-вашему он анархист и государственный преступник, для меня он – сын! Я приехала спасать его: взять защитников, действовать… Так дайте же мне хоть увидеться с ним!
Полковник все с тем же огорчением качал головой.
– Невозможно! – сказал он. – Но вы хорошо сделали, что приехали, так как все равно пришлось бы вызвать вас телеграммой для дачи показаний. Генерал Иванов сам хочет допросить вас… Он еще не прочел все дело, но часам к пяти будет готов… Подождите здесь!
Я решительно отказалась. Мне слишком нужен был отдых. Тогда мне было предложено уехать и вернуться к пяти часам с условием за это время ни с кем не видеться. «Так как, – прибавил полковник, – все равно нам это будет известно». Конечно, я поняла, в чем дело: сыщики не были для меня новостью: каждый раз, как я приезжала в Петербург, за мной неизменно всюду ходил шпион, а иногда и два. Я не обращала на них никакого внимания. Что мне было скрывать? Хлопоты о деталях? Пусть ходят…
Невыносимые часы пережила я в номере в ожидании пяти часов! Жутко вспомнить, что мне представлялось…
В назначенный час я явилась в управление. Во мне все еще жила надежда на свидание с сыном. Я решила после допроса просить об этом генерала…
Меня встретил тот же полковник и опять выразил сожаление, что свидание с сыном для меня невозможно; это было, по его словам, окончательно решено. Затем он попросил меня следовать за ним. Мы пошли какими-то внутренними коридорами, поднялись по лестнице и наконец остановились у закрытой двери. Пропустив меня вперед, полковник как-то внезапно и широко открыл дверь. Моим глазам представилась такая картина: посреди комнаты стоял письменный стол; с левой стороны его стоял навытяжку генерал Иванов; с правой стороны стояли офицеры, а впереди них на стуле сидел какой-то молодой человек, в пальто и котелке. Он был очень спокоен и, улыбаясь, покручивал свои небольшие усики. Я заметила, что он был очень молод, заметила и то, что глаза всех, кроме юноши, внимательно впились в мое лицо. Я приостановилась на пороге, не понимая происходящего: если меня будут допрашивать, зачем же здесь этот молодой человек? Но генерал поднял руку и, указывая ею на юношу, театрально произнес:
– Что ж, сударыня! Обнимите вашего сына!
Точно гром грянул, так поразили меня эти слова. Я быстро обернулась и пристально посмотрела на сидевшего: я его не знала, я видела его в первый раз в жизни! Это не был сын мой!
На мгновение я была ошеломлена, но затем опомнилась. И спазмы сжали мое горло… А затем… затем все, что я вынесла за эти дни, страдания матери, мое безвыходное горе при мысли об ожидавшей сына участи, – все это вылилось в один сплошной нервный крик. Никакой ценой я не могла бы остановиться! Слова вылетали сами собой, и я говорила, говорила…
– Как?! – кричала я, – вы думаете, что это мой сын? Но это не он, не он! И вы решились напечатать имя сына, не проверив личности? И вы не понимали, что делали? Или вы не знаете, что значит несчастье? Ведь убивали целую семью… Ведь вы наносили жесточайший удар! За что? За что?
Генерал был поражен – он не ждал такого результата. Очевидно, некоторое сходство фотографий ввело всех в заблуждение. Ярость была написана на его лице, и он старался меня перекричать.
– Уведите, уведите его! – скомандовал он офицерам. – Не надо, чтобы он слышал… Скорее ведите!
Молодого человека быстро вывели.
Генерал был вне себя, я тоже; оба мы кричали друг на друга, забыв всякие приличия.
– Так вы утверждаете, что это не сын ваш? – кричал он.
– Как же мне не утверждать, когда это не он! – таким же тоном отвечала я. Я все еще не могла опомниться от негодования…
– А вот вы потрудитесь мне объяснить, когда вы перестанете меня мучить? – нервно кричала я. – Девять лет, девять долгих лет вы терзаете меня… За то, что я мать! Только за то! И теперь, теперь вы не посовестились играть материнскими чувствами! Вы хотели поймать мать… мать!.. Вы рассчитали, что если это мой сын, то я не выдержу и брошусь к нему… Да что же вы? Или не люди? Ведь это истязание! Вы нарочно сказали, что не дадите свидания, чтобы я увидела сына внезапно?… Вы ловили мать, – понимаете ли вы? – мать!
– А зачем они убивают! – кричал генерал.
– Теперь все всех убивают… Они вас – вы их!.. Но если вы ловите их, чтобы потом повесить, так не ошибайтесь же хоть личностью!.. Проверяйте ее как следует…
– Но ведь мы не напечатали ни имени, ни звания! – попробовал вывернуться генерал.
– А обыск? – истерично перебила я. – Обыск! Что же значил этот безобразный, перетревоживший весь дом обыск? Какое же право имели вы из-за ошибки так испугать нас?
– Позвольте! – раздался вдруг спокойный голос, и передо мной внезапно появился товарищ прокурора петербургской судебной палаты по политическим делам Трусевич. Очевидно, он скрывался в соседней комнате и все слышал. О, я хорошо его знала! Не раз и мне случалось разговаривать с ним.
– Позвольте! – сказал он, глядя на меня с нескрываемой насмешкой. – Ваше волнение очень натурально, очень, можно сказать, даже естественно! А все же – это ваш сын!
Очевидно, он подозревал с моей стороны комедию! Это было уж слишком, и именно это заставило меня немного опомниться и прийти в себя: не стоит этот человек того, чтобы я выказывала перед ним свои чувства. Я хрустнула пальцами, но сказала спокойным тоном:
– Мне странно слышать это от вас, именно от вас! Не вы ли таскали по допросам моих сыновей и не вы ли сажали их в тюрьмы и крепости? Кажется, они должны быть вам хорошо знакомы…
– Да, но я не видал вашего сына три года, а этот господин очень его напоминает, – сказал прокурор.
– Пусть напоминает! – решительно ответила я, – мне это все равно. Я убедилась, что это не сын мой, и с меня достаточно. А что вы полагаете, мне это, право, все равно.
– Вот, – вмешался генерал, – то вы требуете гласности, а когда ее вам дают, так вы кричите: зачем напечатано?
– Но разве это гласность? – опять возмутилась я. – Это безобразие: перепутывать личности и печатать на всю Россию! Однако кончимте, господа! Прошу меня отпустить!
Меня заставили подписать бумагу с заявлением, что в предъявленной мне личности я сына не признала, и затем ничего более не оставалось, как отпустить меня. Но на этом еще не кончилось: в вестибюле, где я одевалась, я увидела спускающегося с лестницы, виденного мною только что молодого человека. Его нарочно пустили пройти мимо меня, удалив предварительно жандармов, рассчитывая, что здесь я не выдержу, если это сын мой, и только когда он прошел, жандармы опять подскочили с вопросом: «Так это не сын ваш?» Я с омерзением поглядела на них и отрицательно покачала головой.
Разбитая, усталая до изнеможения, но счастливая сознанием, что буря пронеслась мимо, я не могла выехать в тот же день, без памяти свалилась я на постель и после нескольких бессонных ночей заснула как убитая.
На другой день, послав телеграмму о выезде, я поспешила домой. Как ни была я утешена сознанием, что вся эта история оказалась ошибкой, что сына нет в России, но я не была покойна. Опасение, что муж мог без меня прочесть, несмотря на принятые меры, роковую телеграмму, сильно меня тревожило. Ведь не было газеты, в которой бы наша фамилия не была пропечатана всеми буквами? Что, если он прочел жестокое известие? Потрясающие события моей жизни давно приучили меня быть готовой ко всему… Но это опасение угнетало меня. Ведь в красках не стеснялись: «анархист, бомбы!» Я мучительно старалась не думать об этом, но мысль эта меня не покидала. Ах, если он прочел!.. Чем ближе я подвигалась к дому, тем сильнее терзало меня предчувствие… И оно не обмануло меня…
На вокзале, через окно вагона, я увидела своего сына-гимназиста. Что он меня ждал – это меня не удивило… Но меня поразил вид его: он был очень бледен и как-то растерян. Когда я рассказала об ошибке, он не обрадовался, а отвернулся и старался не встретиться со мной глазами. Сердце мое сжалось – я почувствовала недоброе.
– Все благополучно? – спросила я.
Он молчал. Я схватила его руку, он высвободил ее, обнял меня и тихо сказал:
– Мужайся, бедная мамочка! Тебя ждет новый удар!
– Что? что? отец?
Он молча кивнул головой – его душили рыдания…
– Умер?! – не своим голосом закричала я.
– Хуже, мама! Бедный папа помешался!
– Нет, нет! Это неправда! Не может быть! – отчаянно бормотала я…
Увы! Увы! Это была правда. Мой несчастный муж не выдержал более: последние события доконали его. На столе его, впоследствии, я нашла номер газеты с подчеркнутой телеграммой о сыне. Вот к чему привела роковая ошибка!..
Когда я увидела мужа, его мутные глаза, услыхала его торопливый шепот: «Жандармы! Обыск! Сыновей ищут, сыновей!», – я поняла, что все погибло! В каждом лице он видел шпиона, каждый звонок приводил его в ужас… Иногда ночью я видела, как он тихонько пробирался к входной двери и, приложив к ней ухо, прислушивался. Так, притаившись, он готов был стоять целую ночь. И когда я брала его за руку и старалась вернуть к действительности, то он шептал мне, глядя на меня безумными глазами:
– Не слышишь разве? Они идут… идут… Их шаги… За детьми!.. Не давай, не давай! Кто донес? Ты, ты донесла!
Отчаяние овладело мною. Ничто не могло спасти мужа! И в моей жизни наступил беспросветный мрак! С каждым днем больной становился беспокойнее. Хотя бывали проблески сознания, продолжавшиеся иногда даже по нескольку дней, но доктора не давали надежды на выздоровление. Эти минуты сознания были особенно тяжелы, так как иногда муж мой начинал страдать тоской по отсутствовавшим сыновьям; все его помыслы были направлены к ним, все разговоры – о них! Тогда я читала ему подложные от них письма, и он радовался, как ребенок, когда в них было: «Скоро вернусь», «разрешено приехать!», «до скорого свидания!» Но наступал опять мрак… Светлые промежутки были все реже… Наконец доктора предложили последнее средство – поместить мужа в лечебницу в надежде, что перемена обстановки и лиц подействует на него благотворно.
Ах, как мучительно тяжело было нам, когда он выходил, окруженный семьей, из своей такой уютной, такой родной ему квартиры. Он улыбался! Он верил доктору, отвозившему его якобы на дачу… Мы обставили, как могли лучше, нашего бедного больного и ежедневно посещали его. Но все было напрасно: директор, доктора, служители – тотчас же приняли в его глазах форму жандармов и шпионов, и, когда я приходила к нему, он с ужасом говорил: «Во всех углах здесь шпионы и жандармы. А самый главный притворяется доктором. Но не обманет меня, нет!»
Какое зло могло еще совершиться? Но худшее было… впереди!..
Тем временем от сына из Сибири приходили вести… и вести плохие. Тон его писем был угнетенный. В каждом почти письме была приписка: «Я так одинок, мамочка, так одинок!»
Напрасно я посылала ему письмо за письмом, изо всех сил стараясь поддержать его, сообщая, что в России все идет к обновлению, что ждут амнистии, свободы… Ответы были унылы – он не верил ни обновлению, ни амнистии, ни свободе. «Поверь, все останется, как было», – писал он и прибавлял: «не стоит жить!» Эта приписка сводила меня с ума… И опять, опять я писала ему… Нечего и говорить, что все, происходившее в семье, было от него скрыто. Отсутствие писем от отца я объясняла болезнью руки. Посылала периодически и успокоительные телеграммы: «Все спокойно, все благополучно!»
Ничто не помогало – тоска ею росла! И наконец были получены от его товарищей, одно зa другим, два письма. Они меня извещали, что сыну плохо, что у него разыгрывается острая меланхолия, что надо хлопотать о разрешении взять его домой!
Надо сказать, что сыну до срока оставалось всего четыре месяца. В конце июля срок его ссылки кончался. Я была убеждена, что ему разрешат вернуться до срока – ведь оставалось всего четыре месяца! И, поручив мужа, все еще находившегося в лечебнице, друзьям и детям, я поспешно выехала в опостылевший мне Петербург. Но все мои хлопоты были напрасны. Лопухина уже не было, новый директор не принял меня… Я подала соответственное прошение. Прошла неделя – ответа не было. Я сделала опять попытку видеть директора – и опять напрасно; он вновь меня не принял. Между тем письма сына были зловещи. Уже он писал: «Нет смысла жить! Все ждут конституции, все верят в амнистию. Один я ничего не жду и ничему не верю. Не дадут свободу те, кому она помешает наслаждаться жизнью! А если и дадут, то такого сорта, что еще тошнее станет. И я предпочитаю умереть, чем жить среди насилия, произвола и угнетения!»
В отчаянии я написала директору департамента частное письмо, в котором умоляла его обратить внимание на болезнь сына. Я кончала письмо словами: «Спасите сына, пока не поздно!» Ответа не было.
В департаменте же мне сказали, что пошлют запрос и наведут справки! Наведут справки, то есть пройдет месяц, другой, а тут дорога каждая минута!..
И, вернувшись домой, я нашла роковое известие… Свершилось!.. Сын мой застрелился!..
И я пережила это!
Да и как смела бы я не пережить, когда на руках у меня оставался несчастный помешанный муж мой! Что было бы с ним без меня? Это дало мне силы жить. Лечебница ему не помогла, он тосковал, и я взяла его домой, взяла, чтобы он мог умереть у себя, среди родной обстановки… И не забыть мне, когда семнадцатого октября я прочла ему манифест о конституции, он бедным затемненным рассудком своим понял одно: что теперь вернут ему сыновей! Хлопотливо требовал он одеваться и дрожащим голосом говорил:
– Еду к Витте! Еду к Скалону! Теперь они отдадут сыновей! Теперь они не смеют больше держать их!
Отдадут!!! Один был в могиле, другой неизвестно где!.. И ровно через месяц после знаменитой конституции мужа моего не стало. Закрывая ему глаза, я подумала: «Спи спокойно! Ты счастливее меня!»
* * *
О, родина! Я жду твоего обновления! Каждым нервом своим я трепетно переживаю твое освободительное движение! И в тот день, когда наконец над тобой засияет солнце истинной свободы, в тот день и я пойму чувством, зачем нужны были такие жертвы!..
Февраль 1906 г.
С. Савинкова. На волос от казни
(Воспоминания матери)
Теперь, когда каждая заря приносит с собою новую жертву казни, когда наши притуплённые нервы почти перестали ужасаться перед этими страшными отмщениями – я хочу более или менее передать, что переживают несчастные близкие этих погибших. Казненные более не страдают… Они тихо спят в своих случайных, наскоро вырытых, без каких бы то ни было знаков, могилах… Мир им! Но что делают, как живут, что чувствуют те их близкие, для которых нет забвения, чья рана не перестанет сочиться и чье сердце никогда более не забьется спокойно?… И во имя их я берусь за перо… Мне больно писать о своих чувствах, о том, что составляет мое «святая святых». Но меня к тому принуждает сознание, что когда мы равнодушно пробегаем имена казненных во всех концах нашей родины, мы не думаем, что за каждым именем – сейчас, в эту самую минуту – бьется и страдает живая душа кого-нибудь близкого – матери, отца, брата или сестры… Это страдание самое острое из всех… Я пережила это… Когда я писала свои «Годы Скорби», я думала, что уже испытала все… Но пришлось пережить еще и то, отчего и до сих пор содрогается душа моя… Только когда тот, чья жизнь поставлена на карту, – свой, близкий, только тогда можно вполне понять весь ужас казни! Так пусть же мой правдивый рассказ послужит живой иллюстрацией нашей ужасной эпохи.
* * *
«Немедленно выезжайте курьерским Севастополь сын хочет Вас видеть – защитник Иванов».
Телеграмма такого содержания была подана мне вечером 16 мая 1906 года… Кровь хлынула в голову, залила волной, и я, не выпуская из рук маленькой белой бумажки, принесшей мне новое и великое горе, в десятый раз ее перечитывала, чтобы дать себе время опомниться от страшного удара и что-нибудь сообразить.
До этого дня я не знала, где мой сын. Поневоле покинув родину, чтобы избежать бессмысленно жестокой ссылки в Якутскую область, он, по моим соображениям, должен был находиться за границей.
Судьба решила иначе… Всего два дня назад телеграф принес известие, что в Севастополе было покушение на коменданта крепости, генерала Неплюева во время парада; был взрыв, были жертвы, были аресты… Среди имен арестованных не было имени сына. Но слово «защитник» заставляло предполагать худшее, и я волей-неволей должна была связать полученную телеграмму с севастопольским событием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51