чайник из старинного серебра, такие же кипятильник и кувшинчики; старинный фарфоровый сервиз; кружевная скатерть и вышитые салфетки; молоко, лимон, поджаренные ломтики хлеба, кексы, апельсиновый мармелад, клубничное варенье, маленькие бутерброды с честерским сыром и многое другое, чего и не упомнишь…
А в хрустальной жардиньерке посреди стола стояли гвоздика, анютины глазки, анемоны, короче, как раз те слабенькие и бледненькие европейские цветы, которым утром поверяла свою тоску Сибилла.
Я сказал молодой женщине:
– Я просто даже и не знаю, как мне благодарить вас за такой прием.
Она воскликнула:
– О! Ну что вы, что вы! Мне так приятно, что появилась, наконец, возможность извлечь на свет божий те несколько приличных вещей, которые у нас есть. Ну а что касается сладостей, то с банками это просто.
Сибилла опять засмеялась все тем же смехом, который она, очевидно, считала наиболее подходящим для нашей встречи, но тут заметила, что я смотрю на жардиньерку, и остановилась.
– А! Вы имеете в виду мои цветы, – медленно произнесла она.
Голос ее впервые стал тихим, глубоким, искренним, а в глазах, избавленных от парадного блеска, я вновь увидел то милое выражение, которое временами возникало в них утром.
– Можно бы уже садиться за стол, – сказал Буллит.
Двое черных лакеев в белых, стянутых у щиколоток шароварах и в таких же белых длинных туниках, подпоясанных малиновыми-кушаками, пододвинули стулья. Один из стульев пустовал.
Голова Сибиллы повернулась к окну и возвратилась в положение настолько стремительно, что я даже, скорее всего, и не заметил бы этого движения, если бы Буллит не произнес со всей нежностью, на которую только был способен:
– Ну полно, милая, ты же видишь: еще совсем светло.
– Уже не совсем, – прошептала Сибилла.
– Дорогая, – произнес Буллит с коротким смешком, – возможно, наш гость с удовольствием выпил бы чашечку чая.
Сибилла встрепенулась, выпрямилась, дотронулась, сама того не сознавая, до своего жемчужного ожерелья и улыбнулась:
– Сколько кусочков? С молоком? С лимоном? – спросила она.
И снова голос ее прозвучал как-то не так и улыбка была менее непринужденной. Сибилла вернулась к своей роли, и вроде бы она все еще нравилась ей.
– Кекс у меня великолепный, – говорила она. – Мне присылают его из Лондона, и мармелад тоже. Угощайтесь, угощайтесь. Ужин ведь у вас наверняка будет скромный. Я же знаю, как это обычно бывает, когда мужчины путешествуют одни.
Наливая чай Буллиту, а потом себе, молодая женщина продолжала все в том же духе. Затем, дабы соблюсти в беседе любезное равновесие и выделить мне в ней причитающуюся мне часть, она спросила о том, какое у меня осталось впечатление от прогулки по Королевскому заповеднику.
– Пейзажи просто великолепны, – сказал я. – И я видел очень много животных… издалека.
Я покосился на Буллита, но он в этот момент смотрел в окно, наблюдая, как сгущаются за окном сумеречные тени.
– Животные как раз издалека смотрятся лучше всего! – воскликнула Сибилла. – Особенно газели. Вы знаете, у нас есть одна газель, прирученная, такая крохотная, ну просто прелесть.
– С Цимбелиной я уже познакомился. Мы очень подружились.
– Джон, – сказала Сибилла Буллиту, – ты бы рассказал…
Она не закончила, потому что Буллит по-прежнему сидел, глядя в сторону окна. Сибилла что-то отрывисто приказала лакеям. Один из них принялся задергивать шторы. Другой нажал на кнопку и…
– Нет, нет! – закричала Сибилла.
Она подняла вверх руку, словно собираясь надеть очки, спохватилась, что очков нет, и вместо них прикрыла глаза пальцами, раздвинутыми в виде веера.
– Свечи, Джон, прошу тебя, – сказала она нетерпеливо.
На круглом столе стояли два больших серебряных подсвечника, явно старинных. Буллит зажег свечи. И на отполированном временем серебре, на прозрачном фарфоре, на слабеньких цветах, на голубоватых шторах заиграл радостный, успокаивающий свет.
Неужели возможно, неужели это было правдой, что прямо за порогом этой вот комнаты, уединенной как убежище или как иллюзия, начиналась брусса, брусса людей и диких зверей?
Мне вспомнились старый Ол Калу и моран Ориунга.
– К моей хижине сегодня подходили два масая, – сказал я. – Мне они показались просто великолепными. Особенно юноша. Он был…
– О! Нет, я вас умоляю, не надо о них, – воскликнула Сибилла.
Она уже не думала о своей роли. В ее голосе появилась истерическая нотка. Казалось, я вдруг впустил воинов-варваров в комнату с голубоватыми шторами, освещенную мягким пламенем свечей.
– Я знаю их, – продолжила Сибилла, поднося Руки к вискам. – Я их знаю даже больше, чем хотелось бы. Эти тела, голые, как у змей, эти шевелюры, эти глаза, как у сумасшедших… И они опять пришли сюда!
Несмотря на то что все окна снизу доверху были зашторены, Сибилла бросила на них отчаянный взгляд и прошептала:
– Что со мной будет… Это и так уже ад для меня.
Буллит резко встал. Что он собирался делать? Он и сам не знал. Он стоял посреди комнаты, неподвижный, немой, громадный, неловкий в своей праздничной, плохо пригнанной к его костям и мускулатуре одежде, словно скованный ее крахмалом. На его лице под влажными, приглаженными волосами застыло поразительное выражение человека, который чувствует себя безнадежно провинившимся, но не понимает, в чем же состоит его вина.
Сибилла увидела, в каком он находится состоянии, и ее любовь пересилила все остальное. Она быстро обогнула стул, взяла руку Буллита и сказала:
– Милый, прости меня, это нервы. Я ведь только из-за Патриции. Но я прекрасно понимаю, что другая жизнь для тебя невозможна.
Буллит снова сел, словно избавленный от наваждения. Сибилла тоже вернулась на свое место. Внешне все, казалось, пришло в норму. Игра в прием могла и должна была продолжаться.
– Джон, – сказала Сибилла тем тоном, который предписывала ей эта игра, – почему бы тебе не рассказать нашему гостю какие-нибудь случаи из твоей охотничьей практики? Я убеждена, что они его очень заинтересуют.
– Ну разумеется, сейчас расскажу, – сказал Буллит.
Он сделал бы что угодно ради Сибиллы после того, что Сибилла минутой назад сделала для него. Однако внезапная радость может нарушить ход мыслей с таким же успехом, как и страдание. Буллит потянулся было рукой к волосам, потрепать их, но почувствовал, что они влажные, отдернул руку, как от огня, и сказал:
– Я вот думаю, с чего бы начать.
– Знаешь, – посоветовала Сибилла, – расскажи, например, историю, которую ты мне рассказал в тот день, когда мы с тобой познакомились.
– Конечно, конечно! Прекрасно! – воскликнул Буллит.
Он повернулся ко мне и сказал:
– Это случилось в Серенгетти лет десять назад. Дальше все пошло как по маслу. Речь шла о том, как он воевал со стаей львов-людоедов, отличавшихся невероятной хитростью и дьявольской свирепостью. Буллит рассказывал хорошо и просто. Кроме того, в его рассказе присутствовала какая-то особая вибрация оттого, что, обращаясь ко мне, он по сути говорил для Сибиллы. Сначала она, как и положено гостеприимной хозяйке дома, думала лишь о том, какое впечатление производит рассказ на меня. Однако" вскоре ее внимание отвлеклось от меня. Ее руки и ее лицо успокоились. Во взгляде появилось то лучезарное простодушие, которое делало ее глаза еще более красивыми. Сибилла слушала и видела не Буллита, развлекающего ненароком на один вечер заглянувшего гостя. Она видела того Буллита, каким он был десять лет назад, более легкого телом, более тонкого и задорного лицом, без хрипоты в голосе, без красных прожилок в глазах. Только что встреченного впервые Буллита, застенчивого великана с запахом бруссы на одежде и ореолом опасностей над челом, Буллита, белого охотника в блеске его славы. Ну а он рассказывал свою историю для только что приехавшей из Европы юной девушки, простодушной, восторженной и жизнерадостной, которая слушала его на утопающей в цветах веранде отеля «Норфолк», в баре ресторана «Сиднэй», в салонах «Мутайга-клуба», слушала так, как никто и никогда его не слушал, смотрела так, как никто на него никогда не смотрел.
Иногда Сибилла шепотом напоминала Буллиту, что он пропустил какую-то деталь или чересчур сжато рассказал какой-то эпизод. Во всех случаях эта деталь или этот эпизод подчеркивали мощь, свирепость, сообразительность хищников, а следовательно – неустрашимость и ловкость Буллита. И вот, ведомый и вдохновляемый молодой женщиной, он опять обретал вкус крови, он снова ходил по бруссе, снова был великим истребителем животных. Но при этом сам рассказ об этих опасностях и утомительных переходах, о погонях в непроходимых колючих зарослях, об обмене мнениями с голыми черными следопытами, об изнурительных и рискованных засадах звучал для Сибиллы и Буллита как сладостные признания в любви, которая и не думает умирать.
Внезапно Буллит резко замолчал посреди фразы, а Сибилла привстала на стуле, и лицо ее побледнело, сделалось серо-восковым. Где-то в бруссе – очень далеко? совсем близко? – раздался вопль, протяжный и страшный, похожий одновременно и на грозное рычание, и на жалобный стон; он возник и все звучал, звучал в этой комнате с закрытыми окнами. И пока он не иссяк, никто из нас не шевелился. Но как только он смолк, Сибилла бросилась к окну, раздвинула шторы. Солнце уже село. На землю спустились сумерки, которые в тропиках длятся одно мгновение. Тени густели.
– Джон! Джон! – сказала Сибилла. – Уже темно.
– Ну еще не совсем, милая, еще не совсем, – ответил Буллит, подойдя к жене.
– Никогда, еще никогда Патриция не задерживалась в лесу так долго, – сказала Сибилла. – А ночь наступает, ночь…
Сибилла резко отвернулась от окна. Ей было невыносимо наблюдать, как темнота с каждой секундой усиливалась, густела, словно какой-то черный дым. В открытое окно залетел первый вечерний ветерок. Пламя свечей заколебалось.
– Джон! Ну сделай же что-нибудь! – воскликнула Сибилла. – Возьми с собой боев, рейнджеров и найди Патрицию.
В этот момент послышалось и повисло в воздухе все то же рычание, которое мы только что слышали, более слабое на этот раз, приглушенное, но все же отчетливое и по-прежнему грозное. Сибилла прижала ладони к ушам. Буллит задернул шторы, отгораживаясь от надвигающейся темноты.
– Джон! Джон! – закричала Сибилла.
– Иду, – сказал Буллит.
Но тут дверь как бы сама собой распахнулась и в комнате появился Кихоро, черный, переломленный в пояснице, испещренный шрамами, одноглазый, сделал один шаг и остановился. Не говоря ни слова, он мигнул Буллиту своим единственным глазом, обозначил беззубым ртом некое подобие улыбки и исчез.
Сибилла с криком радости, таким протяжным, что он похож был скорее на стон, упала в кресло. Широкая ладонь Буллита коснулась ее лица, где не осталось ни единой кровинки.
– Ну вот видишь, дорогая, – произнес он очень тихо, – все в порядке.
– Конечно, – прошептала Сибилла, глядя поблекшими, опустошенными глазами.
Она окинула взглядом стол, кружевную скатерть, вышитые салфетки, старинный фарфоровый сервиз, серебряный чайник, где продолжала кипеть вода. К ней вернулись силы. Она сказала:
– Джон, будь добр, сходи за Патрицией. Девочке пора попить чаю.
XIII
Когда мы с Сибиллой остались одни, у нее возникло было искушение вернуться к тону и к манерам, что называется, принятым в хорошем обществе. Но потрясение оказалось слишком сильным.
– Я уже перестаю соображать, что делаю, – сказала она, слегка покачивая головой. – Джон всегда прав. Но я больше не могу. Нервы у меня на пределе. Слишком уже долго мы живем вот так.
Сибилла подумала, не знаю почему, что я собираюсь прервать ее, и нетерпеливо замахала рукой.
– Я, конечно, понимаю, понимаю, – сказала она. – Вы находите, что здесь просто великолепно. Разумеется… когда на несколько дней… в качестве любителя, проездом. А попробуйте-ка превратить это в свое повседневное существование и тогда увидите. Я ведь тоже первое время всюду ездила с Джоном, во всем находила красоту, очарование, приключение, поэзию… А потом, мало-помалу началось это.
Молодая женщина могла не называть то чувство, которое она имела в виду. Нужно было просто посмотреть на ее лицо. На нем был написан ужас.
Монотонным, лишенным обертонов голосом она рассказала, как это накапливалось.
Однажды после дождей «лендровер» Буллита застрял в грязи и они оказались вынуждены провести ночь посреди дикой бруссы. Потом, в другой раз, они остановились в пути и их машину внезапно атаковал спрятавшийся в глубоких зарослях носорог. Спаслись они тогда чудом, благодаря быстрой реакции Буллита и его искусству водителя. А еще раз мимо их фургона – так как вначале домом им служил фургон – ночью прошел настолько близко слон, что она слышала не только его шаги, а даже его дыхание.
– Какой-нибудь каприз с его стороны, и он бы все опрокинул, все бы растоптал. И тут уже не помогли бы ни храбрость, ни сила Джона. А ведь у нас уже была Патриция, совсем крошечная. Вот тогда-то я узнала, что такое настоящий страх. Меня пробрал до мозга костей, до самой души. И вот этот страх больше уже никогда не уйдет от меня. Никогда. Он останется навсегда со мной. Он растет. Он увеличивается в размерах. Он пожирает меня.
После этого Сибилла по ночам перестала спать и с ужасом вслушивалась во все шорохи бруссы. А днем, пока Буллит колесил по заповеднику, думая только о том, как сделать, чтобы было хорошо зверям (в голосе Сибиллы слышалась ненависть), она оставалась одна с черными слугами.
– Я слышать больше не могу этот их варварский смех, – простонала она, – выслушивать эти их истории про привидения, про колдунов, про людей-пантер, не могу видеть их чересчур белые зубы. А главное, я просто терпеть не могу их манеру появляться так, что не слышишь, как они подошли.
И тут в гостиную вошли Буллит и Патриция.
Я целый день с таким нетерпением и таким ни с чем не вяжущимся волнением ждал новой встречи с девочкой, что не раз казался себе просто смешным. И вот она стояла передо мной, и я не обнаруживал в себе ни одного из тех чувств, которые она мне внушила. А кроме того, что было общего между моим явившимся мне на рассвете видением, между той приятельницей диких зверей и этой примерной девочкой, которую Буллит держал сейчас за руку?
Патриция была одета в темно-синее полотняное платьице, спускающееся чуть ниже колен, накрахмаленное, украшенное белым кружевным воротничком и белыми манжетами. И носочки у нее тоже были белые. И маленькие лаковые туфельки. Под стать этому наряду были и поведение Патриции, скромное и сдержанное, и длинная шея, идеально прямая и благоразумная в обрамляющем ее воротничке, и челка подстриженных под горшок волос, ровненько лежащая над опущенными вниз глазами. Она сделала мне легкий реверанс, поцеловала мать и села на предназначенный ей стул. По-настоящему я узнал только ее руки, когда она положила их на скатерть, – загорелые, покрытые царапинами, с неровно обломанными ногтями и с голубым, очевидно невыводимым, ободком.
Патриция окинула взглядом пирожные и расставленные на столе вазочки с вареньем и сказала удовлетворенно, серьезным тоном:
– Вот это настоящий чай у нас сегодня.
Она сама налила себе чаю, взяла кекс и апельсинового мармелада. Манеры ее были безупречны, но глаза она упорно держала опущенными вниз.
– Ну вот, наконец вы видите нашу барышню и теперь сможете описать ее Лиз, – сказала мне Сибилла.
Чувствовалось, что она гордится своей дочерью и понемногу обретает душевное равновесие. Она весело сказала Патриции:
– Ты знаешь, наш гость – друг Лиз Дарбуа.
Патриция ничего не ответила.
– Ты помнишь, я тебе часто рассказывала о Лиз, правда же? – спросила Сибилла.
– Да, мама, помню, – ответила Патриция, не поднимая глаз.
Ее звонкий, чистый голос ничем не напоминал ее таинственную манеру разговаривать около водопоя. И в нем без труда различалось упрямое намерение не участвовать в беседе.
Однако Сибилле хотелось показать гостю, какая талантливая у нее дочь.
– Ну не будь же ты такой застенчивой, милая, – сказала она. – Расскажи что-нибудь про заповедник, про зверей. Ты же ведь так хорошо их знаешь, разве не так?
– Я не знаю ничего интересного, – ответила Патриция, стараясь держать как можно прямее шею и устремив взгляд в тарелку.
– Ну ты у меня и в самом деле дикарка! – воскликнула Сибилла, не справившись со своим раздражением, которое свидетельствовало, что нервы опять перестают ей подчиняться.
Она сказала с деланным смехом, обращаясь к Буллиту:
– Джон, надеюсь, у тебя-то память получше, чем у твоей дочери. Ты еще не дорассказал нам историю твоей знаменитой охоты в Серенгетти.
После чего произошла сцена столь же краткая, как и удивительная.
В тот момент, когда мать произносила последние слова, Патриция впервые с момента своего появления в комнате подняла глаза – очень резко – и пристально посмотрела на Буллита.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
А в хрустальной жардиньерке посреди стола стояли гвоздика, анютины глазки, анемоны, короче, как раз те слабенькие и бледненькие европейские цветы, которым утром поверяла свою тоску Сибилла.
Я сказал молодой женщине:
– Я просто даже и не знаю, как мне благодарить вас за такой прием.
Она воскликнула:
– О! Ну что вы, что вы! Мне так приятно, что появилась, наконец, возможность извлечь на свет божий те несколько приличных вещей, которые у нас есть. Ну а что касается сладостей, то с банками это просто.
Сибилла опять засмеялась все тем же смехом, который она, очевидно, считала наиболее подходящим для нашей встречи, но тут заметила, что я смотрю на жардиньерку, и остановилась.
– А! Вы имеете в виду мои цветы, – медленно произнесла она.
Голос ее впервые стал тихим, глубоким, искренним, а в глазах, избавленных от парадного блеска, я вновь увидел то милое выражение, которое временами возникало в них утром.
– Можно бы уже садиться за стол, – сказал Буллит.
Двое черных лакеев в белых, стянутых у щиколоток шароварах и в таких же белых длинных туниках, подпоясанных малиновыми-кушаками, пододвинули стулья. Один из стульев пустовал.
Голова Сибиллы повернулась к окну и возвратилась в положение настолько стремительно, что я даже, скорее всего, и не заметил бы этого движения, если бы Буллит не произнес со всей нежностью, на которую только был способен:
– Ну полно, милая, ты же видишь: еще совсем светло.
– Уже не совсем, – прошептала Сибилла.
– Дорогая, – произнес Буллит с коротким смешком, – возможно, наш гость с удовольствием выпил бы чашечку чая.
Сибилла встрепенулась, выпрямилась, дотронулась, сама того не сознавая, до своего жемчужного ожерелья и улыбнулась:
– Сколько кусочков? С молоком? С лимоном? – спросила она.
И снова голос ее прозвучал как-то не так и улыбка была менее непринужденной. Сибилла вернулась к своей роли, и вроде бы она все еще нравилась ей.
– Кекс у меня великолепный, – говорила она. – Мне присылают его из Лондона, и мармелад тоже. Угощайтесь, угощайтесь. Ужин ведь у вас наверняка будет скромный. Я же знаю, как это обычно бывает, когда мужчины путешествуют одни.
Наливая чай Буллиту, а потом себе, молодая женщина продолжала все в том же духе. Затем, дабы соблюсти в беседе любезное равновесие и выделить мне в ней причитающуюся мне часть, она спросила о том, какое у меня осталось впечатление от прогулки по Королевскому заповеднику.
– Пейзажи просто великолепны, – сказал я. – И я видел очень много животных… издалека.
Я покосился на Буллита, но он в этот момент смотрел в окно, наблюдая, как сгущаются за окном сумеречные тени.
– Животные как раз издалека смотрятся лучше всего! – воскликнула Сибилла. – Особенно газели. Вы знаете, у нас есть одна газель, прирученная, такая крохотная, ну просто прелесть.
– С Цимбелиной я уже познакомился. Мы очень подружились.
– Джон, – сказала Сибилла Буллиту, – ты бы рассказал…
Она не закончила, потому что Буллит по-прежнему сидел, глядя в сторону окна. Сибилла что-то отрывисто приказала лакеям. Один из них принялся задергивать шторы. Другой нажал на кнопку и…
– Нет, нет! – закричала Сибилла.
Она подняла вверх руку, словно собираясь надеть очки, спохватилась, что очков нет, и вместо них прикрыла глаза пальцами, раздвинутыми в виде веера.
– Свечи, Джон, прошу тебя, – сказала она нетерпеливо.
На круглом столе стояли два больших серебряных подсвечника, явно старинных. Буллит зажег свечи. И на отполированном временем серебре, на прозрачном фарфоре, на слабеньких цветах, на голубоватых шторах заиграл радостный, успокаивающий свет.
Неужели возможно, неужели это было правдой, что прямо за порогом этой вот комнаты, уединенной как убежище или как иллюзия, начиналась брусса, брусса людей и диких зверей?
Мне вспомнились старый Ол Калу и моран Ориунга.
– К моей хижине сегодня подходили два масая, – сказал я. – Мне они показались просто великолепными. Особенно юноша. Он был…
– О! Нет, я вас умоляю, не надо о них, – воскликнула Сибилла.
Она уже не думала о своей роли. В ее голосе появилась истерическая нотка. Казалось, я вдруг впустил воинов-варваров в комнату с голубоватыми шторами, освещенную мягким пламенем свечей.
– Я знаю их, – продолжила Сибилла, поднося Руки к вискам. – Я их знаю даже больше, чем хотелось бы. Эти тела, голые, как у змей, эти шевелюры, эти глаза, как у сумасшедших… И они опять пришли сюда!
Несмотря на то что все окна снизу доверху были зашторены, Сибилла бросила на них отчаянный взгляд и прошептала:
– Что со мной будет… Это и так уже ад для меня.
Буллит резко встал. Что он собирался делать? Он и сам не знал. Он стоял посреди комнаты, неподвижный, немой, громадный, неловкий в своей праздничной, плохо пригнанной к его костям и мускулатуре одежде, словно скованный ее крахмалом. На его лице под влажными, приглаженными волосами застыло поразительное выражение человека, который чувствует себя безнадежно провинившимся, но не понимает, в чем же состоит его вина.
Сибилла увидела, в каком он находится состоянии, и ее любовь пересилила все остальное. Она быстро обогнула стул, взяла руку Буллита и сказала:
– Милый, прости меня, это нервы. Я ведь только из-за Патриции. Но я прекрасно понимаю, что другая жизнь для тебя невозможна.
Буллит снова сел, словно избавленный от наваждения. Сибилла тоже вернулась на свое место. Внешне все, казалось, пришло в норму. Игра в прием могла и должна была продолжаться.
– Джон, – сказала Сибилла тем тоном, который предписывала ей эта игра, – почему бы тебе не рассказать нашему гостю какие-нибудь случаи из твоей охотничьей практики? Я убеждена, что они его очень заинтересуют.
– Ну разумеется, сейчас расскажу, – сказал Буллит.
Он сделал бы что угодно ради Сибиллы после того, что Сибилла минутой назад сделала для него. Однако внезапная радость может нарушить ход мыслей с таким же успехом, как и страдание. Буллит потянулся было рукой к волосам, потрепать их, но почувствовал, что они влажные, отдернул руку, как от огня, и сказал:
– Я вот думаю, с чего бы начать.
– Знаешь, – посоветовала Сибилла, – расскажи, например, историю, которую ты мне рассказал в тот день, когда мы с тобой познакомились.
– Конечно, конечно! Прекрасно! – воскликнул Буллит.
Он повернулся ко мне и сказал:
– Это случилось в Серенгетти лет десять назад. Дальше все пошло как по маслу. Речь шла о том, как он воевал со стаей львов-людоедов, отличавшихся невероятной хитростью и дьявольской свирепостью. Буллит рассказывал хорошо и просто. Кроме того, в его рассказе присутствовала какая-то особая вибрация оттого, что, обращаясь ко мне, он по сути говорил для Сибиллы. Сначала она, как и положено гостеприимной хозяйке дома, думала лишь о том, какое впечатление производит рассказ на меня. Однако" вскоре ее внимание отвлеклось от меня. Ее руки и ее лицо успокоились. Во взгляде появилось то лучезарное простодушие, которое делало ее глаза еще более красивыми. Сибилла слушала и видела не Буллита, развлекающего ненароком на один вечер заглянувшего гостя. Она видела того Буллита, каким он был десять лет назад, более легкого телом, более тонкого и задорного лицом, без хрипоты в голосе, без красных прожилок в глазах. Только что встреченного впервые Буллита, застенчивого великана с запахом бруссы на одежде и ореолом опасностей над челом, Буллита, белого охотника в блеске его славы. Ну а он рассказывал свою историю для только что приехавшей из Европы юной девушки, простодушной, восторженной и жизнерадостной, которая слушала его на утопающей в цветах веранде отеля «Норфолк», в баре ресторана «Сиднэй», в салонах «Мутайга-клуба», слушала так, как никто и никогда его не слушал, смотрела так, как никто на него никогда не смотрел.
Иногда Сибилла шепотом напоминала Буллиту, что он пропустил какую-то деталь или чересчур сжато рассказал какой-то эпизод. Во всех случаях эта деталь или этот эпизод подчеркивали мощь, свирепость, сообразительность хищников, а следовательно – неустрашимость и ловкость Буллита. И вот, ведомый и вдохновляемый молодой женщиной, он опять обретал вкус крови, он снова ходил по бруссе, снова был великим истребителем животных. Но при этом сам рассказ об этих опасностях и утомительных переходах, о погонях в непроходимых колючих зарослях, об обмене мнениями с голыми черными следопытами, об изнурительных и рискованных засадах звучал для Сибиллы и Буллита как сладостные признания в любви, которая и не думает умирать.
Внезапно Буллит резко замолчал посреди фразы, а Сибилла привстала на стуле, и лицо ее побледнело, сделалось серо-восковым. Где-то в бруссе – очень далеко? совсем близко? – раздался вопль, протяжный и страшный, похожий одновременно и на грозное рычание, и на жалобный стон; он возник и все звучал, звучал в этой комнате с закрытыми окнами. И пока он не иссяк, никто из нас не шевелился. Но как только он смолк, Сибилла бросилась к окну, раздвинула шторы. Солнце уже село. На землю спустились сумерки, которые в тропиках длятся одно мгновение. Тени густели.
– Джон! Джон! – сказала Сибилла. – Уже темно.
– Ну еще не совсем, милая, еще не совсем, – ответил Буллит, подойдя к жене.
– Никогда, еще никогда Патриция не задерживалась в лесу так долго, – сказала Сибилла. – А ночь наступает, ночь…
Сибилла резко отвернулась от окна. Ей было невыносимо наблюдать, как темнота с каждой секундой усиливалась, густела, словно какой-то черный дым. В открытое окно залетел первый вечерний ветерок. Пламя свечей заколебалось.
– Джон! Ну сделай же что-нибудь! – воскликнула Сибилла. – Возьми с собой боев, рейнджеров и найди Патрицию.
В этот момент послышалось и повисло в воздухе все то же рычание, которое мы только что слышали, более слабое на этот раз, приглушенное, но все же отчетливое и по-прежнему грозное. Сибилла прижала ладони к ушам. Буллит задернул шторы, отгораживаясь от надвигающейся темноты.
– Джон! Джон! – закричала Сибилла.
– Иду, – сказал Буллит.
Но тут дверь как бы сама собой распахнулась и в комнате появился Кихоро, черный, переломленный в пояснице, испещренный шрамами, одноглазый, сделал один шаг и остановился. Не говоря ни слова, он мигнул Буллиту своим единственным глазом, обозначил беззубым ртом некое подобие улыбки и исчез.
Сибилла с криком радости, таким протяжным, что он похож был скорее на стон, упала в кресло. Широкая ладонь Буллита коснулась ее лица, где не осталось ни единой кровинки.
– Ну вот видишь, дорогая, – произнес он очень тихо, – все в порядке.
– Конечно, – прошептала Сибилла, глядя поблекшими, опустошенными глазами.
Она окинула взглядом стол, кружевную скатерть, вышитые салфетки, старинный фарфоровый сервиз, серебряный чайник, где продолжала кипеть вода. К ней вернулись силы. Она сказала:
– Джон, будь добр, сходи за Патрицией. Девочке пора попить чаю.
XIII
Когда мы с Сибиллой остались одни, у нее возникло было искушение вернуться к тону и к манерам, что называется, принятым в хорошем обществе. Но потрясение оказалось слишком сильным.
– Я уже перестаю соображать, что делаю, – сказала она, слегка покачивая головой. – Джон всегда прав. Но я больше не могу. Нервы у меня на пределе. Слишком уже долго мы живем вот так.
Сибилла подумала, не знаю почему, что я собираюсь прервать ее, и нетерпеливо замахала рукой.
– Я, конечно, понимаю, понимаю, – сказала она. – Вы находите, что здесь просто великолепно. Разумеется… когда на несколько дней… в качестве любителя, проездом. А попробуйте-ка превратить это в свое повседневное существование и тогда увидите. Я ведь тоже первое время всюду ездила с Джоном, во всем находила красоту, очарование, приключение, поэзию… А потом, мало-помалу началось это.
Молодая женщина могла не называть то чувство, которое она имела в виду. Нужно было просто посмотреть на ее лицо. На нем был написан ужас.
Монотонным, лишенным обертонов голосом она рассказала, как это накапливалось.
Однажды после дождей «лендровер» Буллита застрял в грязи и они оказались вынуждены провести ночь посреди дикой бруссы. Потом, в другой раз, они остановились в пути и их машину внезапно атаковал спрятавшийся в глубоких зарослях носорог. Спаслись они тогда чудом, благодаря быстрой реакции Буллита и его искусству водителя. А еще раз мимо их фургона – так как вначале домом им служил фургон – ночью прошел настолько близко слон, что она слышала не только его шаги, а даже его дыхание.
– Какой-нибудь каприз с его стороны, и он бы все опрокинул, все бы растоптал. И тут уже не помогли бы ни храбрость, ни сила Джона. А ведь у нас уже была Патриция, совсем крошечная. Вот тогда-то я узнала, что такое настоящий страх. Меня пробрал до мозга костей, до самой души. И вот этот страх больше уже никогда не уйдет от меня. Никогда. Он останется навсегда со мной. Он растет. Он увеличивается в размерах. Он пожирает меня.
После этого Сибилла по ночам перестала спать и с ужасом вслушивалась во все шорохи бруссы. А днем, пока Буллит колесил по заповеднику, думая только о том, как сделать, чтобы было хорошо зверям (в голосе Сибиллы слышалась ненависть), она оставалась одна с черными слугами.
– Я слышать больше не могу этот их варварский смех, – простонала она, – выслушивать эти их истории про привидения, про колдунов, про людей-пантер, не могу видеть их чересчур белые зубы. А главное, я просто терпеть не могу их манеру появляться так, что не слышишь, как они подошли.
И тут в гостиную вошли Буллит и Патриция.
Я целый день с таким нетерпением и таким ни с чем не вяжущимся волнением ждал новой встречи с девочкой, что не раз казался себе просто смешным. И вот она стояла передо мной, и я не обнаруживал в себе ни одного из тех чувств, которые она мне внушила. А кроме того, что было общего между моим явившимся мне на рассвете видением, между той приятельницей диких зверей и этой примерной девочкой, которую Буллит держал сейчас за руку?
Патриция была одета в темно-синее полотняное платьице, спускающееся чуть ниже колен, накрахмаленное, украшенное белым кружевным воротничком и белыми манжетами. И носочки у нее тоже были белые. И маленькие лаковые туфельки. Под стать этому наряду были и поведение Патриции, скромное и сдержанное, и длинная шея, идеально прямая и благоразумная в обрамляющем ее воротничке, и челка подстриженных под горшок волос, ровненько лежащая над опущенными вниз глазами. Она сделала мне легкий реверанс, поцеловала мать и села на предназначенный ей стул. По-настоящему я узнал только ее руки, когда она положила их на скатерть, – загорелые, покрытые царапинами, с неровно обломанными ногтями и с голубым, очевидно невыводимым, ободком.
Патриция окинула взглядом пирожные и расставленные на столе вазочки с вареньем и сказала удовлетворенно, серьезным тоном:
– Вот это настоящий чай у нас сегодня.
Она сама налила себе чаю, взяла кекс и апельсинового мармелада. Манеры ее были безупречны, но глаза она упорно держала опущенными вниз.
– Ну вот, наконец вы видите нашу барышню и теперь сможете описать ее Лиз, – сказала мне Сибилла.
Чувствовалось, что она гордится своей дочерью и понемногу обретает душевное равновесие. Она весело сказала Патриции:
– Ты знаешь, наш гость – друг Лиз Дарбуа.
Патриция ничего не ответила.
– Ты помнишь, я тебе часто рассказывала о Лиз, правда же? – спросила Сибилла.
– Да, мама, помню, – ответила Патриция, не поднимая глаз.
Ее звонкий, чистый голос ничем не напоминал ее таинственную манеру разговаривать около водопоя. И в нем без труда различалось упрямое намерение не участвовать в беседе.
Однако Сибилле хотелось показать гостю, какая талантливая у нее дочь.
– Ну не будь же ты такой застенчивой, милая, – сказала она. – Расскажи что-нибудь про заповедник, про зверей. Ты же ведь так хорошо их знаешь, разве не так?
– Я не знаю ничего интересного, – ответила Патриция, стараясь держать как можно прямее шею и устремив взгляд в тарелку.
– Ну ты у меня и в самом деле дикарка! – воскликнула Сибилла, не справившись со своим раздражением, которое свидетельствовало, что нервы опять перестают ей подчиняться.
Она сказала с деланным смехом, обращаясь к Буллиту:
– Джон, надеюсь, у тебя-то память получше, чем у твоей дочери. Ты еще не дорассказал нам историю твоей знаменитой охоты в Серенгетти.
После чего произошла сцена столь же краткая, как и удивительная.
В тот момент, когда мать произносила последние слова, Патриция впервые с момента своего появления в комнате подняла глаза – очень резко – и пристально посмотрела на Буллита.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21