А между тем в поцарапанных шершавых пальчиках, взявших меня за запястье, чувствовалось желание защищать, утешать. И Патриция сказала мне, словно ребенку, которого хотят вознаградить за мучительное для него послушание:
– Может быть, потом мы с вами сходим в другое место. Там вы будете довольны, обещаю вам.
Тут только я обратил внимание на странную манеру Патриции разговаривать. До этого ее личность и ее поведение держали мое сознание в состоянии некой ошеломленности. А теперь я заметил, что девочка произносит слова так, как это делают люди, не позволяющие себе быть услышанными, когда они разговаривают между собой: узники, часовые, трапперы. В голосе ее не было ни вибраций, ни резонанса, ни тембра, и он звучал нейтрально, подспудно, как бы даже беззвучно. И я почувствовал, что неосознанно подражаю Патриции и разговариваю так же экономно.
– Теперь мне понятно, почему даже самые дикие животные – твои друзья.
Касающиеся моей руки детские пальцы радостно вздрогнули. Рука Патриции была теперь всего лишь рукой маленькой счастливой девочки. А поднятое ко мне лицо, ясное и счастливое, с большими темными глазами, вдруг посветлевшими и засиявшими, выражало лишь блаженство ребенка, который услышал самую ценную для него похвалу.
– А вы знаете, – сказала Патриция (несмотря на ее воодушевление, добавившее розового цвета ее загорелым щекам, голос девочки оставался глубине и заговорщическим), – вы знаете, отец мой уверяет, что я даже лучше лажу с животными, чем он сам. А уж это-то кое-что значит: мой отец провел среди них всю свою жизнь. Он знает их всех. Которые живут в Кении и в Уганде, в Танганьике и в Родезии. Но он говорит, что у меня – это другое Да, другое.
Патриция качнула головой, и челка ее коротко подстриженных волос немного приподнялась, открыв верхнюю часть лба, более нежную и более светлую. Взгляд девочки упал на мою руку, державшую ее ладошку с обломанными ногтями и землистой каемкой под ними.
– Вы ведь не из охотников, – сказала Патриция.
– Совершенно точно, – ответил я. – А откуда тебе это известно?
Патриция беззвучно засмеялась.
– Здесь, – сказала она, – ничего не скроешь.
– Но все-таки интересно, – сказал я. – Я пока еще ни с кем не разговаривал, никто меня пока еще не видел.
– Никто? – возразила Патриция. – А Таукоу, служащий, который регистрирует приезжих и который записал вас вчера вечером в свою книгу? А Матча, бой, который нес ваши чемоданы? А Эйвори, подметальщик, который убирает в хижине?
– Эти негры не могут ничего знать о том, чем я занимаюсь.
В чертах Патриции опять, как тогда, когда она сообщила мне, что она не мальчик, а девочка, появилось выражение детского лукавства.
– А ваш шофер? – спросила она. – Вы забыли про своего шофера?
– Как, Бого?
– Он ведь хорошо вас знает, – сказала она. – Разве он не возит вас уже два месяца по всем странам в машине, которую вы наняли в Найроби?
– Много он рассказать вам не мог, – сказал я. – Более замкнутого человека, более скупого на слова просто невозможно себе представить.
– Может быть, и так, если говорить с ним по-английски.
– Ты хочешь сказать, что…
– Разумеется. Я говорю на кикуйю нисколько не хуже, чем он, – объяснила Патриция, – потоку что моя первая служанка, когда я была совсем маленькой, была из племени кикуйю. А еще я знаю суахили, потому что здесь его понимают все местные, к какому бы племени они ни принадлежали. И язык вакамба, потому что следопыт, которому отец всегда отдавал предпочтение, был вакамба. И язык масаи, потому что за масаи сохраняется право проходить через заповедник и жить в нем.
Патриция продолжала улыбаться, но теперь в этой улыбке были не только ирония и чувство превосходства. В ней вновь отразились спокойная уверенность в том, что она может общаться с любыми, даже самыми примитивными существами, согласно законам их собственного мира.
– Здешние негры мне все рассказывают, – продолжала Патриция. – Я даже больше, чем отец, в курсе их дел. Он знает только суахили, да и то произносит слова, как белый. И потом, он суровый: такая уж у него работа. А я никогда не ябедничаю. И всем клеркам, охранникам и слугам это прекрасно известно. Поэтому они мне и рассказывают. Таукоу, который записывает приезжих, сказал мне, что у вас французский паспорт и что вы живете в Париже. Бой, который нес ваш чемодан, сказал, что он у вас очень тяжелый из-за книг. А тот бой, который убирается в хижине, сказал мне: «Этот белый был такой усталый, что даже не стал перед сном ничего есть и от воды, которую я хотел согреть ему для ванны, отказался».
– Я бы и сейчас еще спал, – сказал я, – если бы меня не разбудил спозаранку один посетитель. Хотя он тоже, наверное, тебе все уже доложил.
– Ах, да! Николас и Цимбелина, – сказала Патриция.
В ее взгляде появилась нежность, не лишенная, однако, некоторой презрительности. Она добавила:
– Они принадлежат мне. Вот только они позволяют себя гладить всем, кто приходит, как какая-нибудь собака или кошка.
– О! – сказал я. – Правда?
Но Патриция и не догадывалась, как она меня расстроила, низведя моих двух таинственных вестников зари до уровня заурядных и подобострастных четвероногих.
– Там – другое дело, – сказала девочка.
Она показала рукой на животных, собравшихся на пастбище и вокруг водоемов, над которыми нависала огромная, обремененная снегами и облаками гора. Ладонь Патриции дрожала и даже в голосе ее намеренно приглушенном и обесцвеченном, появился если и не жар, то, во всяком случае, какой-то задор.
– Те животные ничьи, – продолжала Патриция. – Они не приучены повиноваться. Даже когда они вас принимают, они остаются свободными. Чтобы играть с ними, вы должны знать ветер, солнце, пастбища, вкус трав, источники воды. А еще угадывать их настроение. А еще остерегаться, когда у них свадьба, когда маленькие детеныши. Нужно молчать, играть, бегать, дышать, как они.
– Это отец научил тебя всему этому? – спросил я.
– Отец не знает и половины того, что знаю я, – ответила Патриция. – У него нет времени. И он слишком старый. Я сама всему научилась, сама.
Патриция неожиданно подняла на меня глаза, и я обнаружил на ее маленьком, загорелом, упрямом и гордом лице, казалось бы, совсем несвойственное ему выражение, выражение какой-то почти смиренной нерешительности.
– А скажите… это правда… вам правда еще не надоело… то, что я все время говорю о зверях? – спросила Патриция.
Увидев мое недоумение, она быстро добавила:
– Моя мама утверждает, что взрослым не до моих историй.
– Да я готов слушать их целый день! – ответил я.
– Правда? Правда?
От возбуждения Патриции мне сделалось как-то даже нехорошо. Она судорожно сжимала мою руку. Пальцы ее горели огнем. Зазубрины обломанныx ногтей впивались мне в кожу. Такая бурная радость, подумалось мне, это не только удовольствие от того, что похвалили ее детское увлечение. Все это признаки того, что ребенок переживает, не находя выхода глубокой внутренней потребности. Неужели ей уже сейчас приходится расплачиваться одиночеством за свои грезы и свои таланты.
Девочка стала рассказывать. И хотя голос ее оставался приглушенным и без модуляций – или, скорее, именно поэтому, – он звучал как естественное эхо окружавшей нас природы.
Он как бы держал мысль на весу, придавая устойчивость ее работе и тщетным попыткам разгадать единственную заслуживающую внимания загадку – загадку творения и сотворенного существа. Он завораживал, заглушая тревогу и волнение, словно высокие травы или дикий тростник, когда беззвучнейшие дуновения ветерка извлекают из них чарующий шепот, всегда один и тот же и всегда новый.
Этот голос звучал не для того, чтобы обеспечивать недалекое, суетное общение людей. Он обладал способностью перекинуть мостик от их убожества, от их злополучия, от их внутренней тюрьмы к царству истины, свободы и непорочности, которое являло миру это африканское утро.
В каких странствиях по Королевскому заповеднику, в каких бдениях посреди колючих зарослей обретала Патриция тот опыт, которым сейчас делилась со мной, какой тут нужно было обладать неутомимой зоркостью и таинственной задушевностью? Эти вот запретные для всех стада стали ее обществом. Она различала у них племена, кланы, отдельных персонажей. Она обладала привилегией посещать некоторых из них, имела навыки в общении с ними, у нее были там свои враги, свои фавориты.
Оказывается, буйвол, перекатывавшийся перед нами в жидкой тине, отличался ужасным характером. А вот преклонных лет слон со сломанными бивнями любил играть ничуть не меньше, чем самый юный в стаде. Тогда как у его темно-серой, почти черной махины-самки, той, что в этот самый момент хоботом подталкивала своих малышей к воде, чистоплотность превратилась чуть ли не в манию.
Среди антилоп импала – Патриция обратила мое внимание на золотистых, с черной стрелой на боку, самых грациозных из всех антилоп, – некоторые принимали ее как свою, без всякой опаски. А среди миниатюрных со штопорообразными рожками бушбоков, таких храбрых, несмотря на свою хрупкость, лучшими ее друзьями были самые отчаянные забияки.
В стаде зебр, по ее словам, была одна, которая прямо у нее на глазах спаслась от лесного пожара. Ее можно было легко узнать по подпалинам, словно веснушки рассеянным между черными полосами.
Патриция наблюдала однажды за поединком носорогов, и огромный самец, неподвижно стоявший сейчас в нескольких шагах от нас с устремленным в небо рогом, похожий на какую-то доисторическую каменную глыбу, вышел тогда из схватки победителем! Однако на спине у него остался длинный, глубокий, ужасный шрам, обнажавшийся, когда с его спины внезапно вихрем срывалась стайка белых цапель, постоянных спутниц животного.
Была своя хроника событий и у жирафов, и у крупных горбатых гну, у детенышей и у взрослых – из поколения в поколение. Игры, единоборства, миграции, свадьбы.
Вспоминая эти рассказы, я обнаруживаю, что помимо своей воли подчиняю их какому-то методу, вношу в них последовательность, стремлюсь упорядочить их. Патриция же говорила сразу обо всем. Шаблоны логики не присутствовали в ее речах. Она отдавалась на волю элементарных, мгновенно возникавших ассоциаций, внимала голосу своих чувств и инстинкта. Она следовала примеру простых и прекрасных существ, находившихся у нас перед глазами, которые живут, не зная человеческой тоски, потому что им незнакомо суетное искушение измерять текущее время, потому что они появляются на свет, здравствуют и умирают, не испытывая потребности спросить, зачем это нужно.
Вот так, словно вглядываясь во внезапно пронизанный лучами солнца подлесок, открывал я для себя скрытые глубины жизни животных.
Я видел ночные пристанища, откуда рассвет позвал каждое из этих племен к водопою, и пространства, по которым они должны были рассеяться после передышки. А равнины, холмы, лесные чащи, кустарники, саванны, через которые я проехал накануне, превращались для меня в участки обитания, убежища, жилища, родину того или иного вида, той или иной семьи.
Вон там прыгали импалы, а там пощипывали траву буйволы. Там резвились, то и дело срываясь в галоп, зебры, а там играли в свои игры слоны.
Внезапно у меня возникла мысль о том, что у всего этого зверья отсутствует один клан, вероятно, самый живописный.
– А хищники? – спросил я Патрицию.
Вопрос ничуть не удивил ее. Можно было подумать, что она ждала его, причем как раз в тот момент, когда я задал его.
Тут я почувствовал, что у нас установилось такое взаимопонимание, когда разница в возрасте не имеет значения. Глубокая искренняя заинтересованность и тяготение к одной цели сделали так, что, благодаря диким животным, ребенок и мужчина, давно вышедший из детского возраста, почувствовали себя вдруг ровней и единомышленниками.
Девочка закрыла глаза. Улыбка, обращенная лишь к ней самой, подобная тем, что мы видим на сияющих лицах очень маленьких детей, скупая, едва обозначенная, а в то же время наполненная каким-то таинственным счастьем, озарила словно изнутри лицо Патриции. Потом веки ее поднялись и она поделилась со мной частью своей улыбки. Это было подобно обещанию, подобно заключению очень важного союза.
– Я поведу вас туда, куда нужно, – сказала Патриция.
– Когда?
– Не надо торопиться, – тихо ответила девочка. – Со всеми животными нужно иметь большой запас терпения. Необходимо время.
– Все дело в том… Как раз время…
Я не договорил. Патриция вдруг резко и бесцеремонно отдернула свою ладошку, доверчивое присутствие которой я ощущал в своей руке. Между ее большими, темными глазами, внезапно утратившими всякое выражение, появилась похожая на преждевременную морщину складка.
– Вы ведь хотите побыстрее уехать отсюда, да? – спросила Патриция.
Она глядела на меня так, что я не решился сразу дать ей однозначный ответ.
– Я пока еще окончательно не решил… – сказал я.
– А вот и неправда, – возразила Патриция. – И все вы уже решили. Вы же предупредили в регистратуре, что уезжаете из заповедника завтра.
Складка между бровями обозначилась еще резче.
– А я-то совсем забыла, – добавила она.
Она плотно сжала губы, но ей никак не удавалось унять их легкое дрожание. Видеть это было мучительно.
– Извините меня, я столько времени у вас отняла, – добавила еще Патриция.
Она отвернулась к бессловесным животным. А я неловко пробормотал:
– Но ведь, если я даже и уеду, то мы теперь с тобой друзья?
– У меня нет друзей, – возразила она. – И вы тоже такой же, как остальные.
Остальные… Проезжие, любопытствующие, равнодушные. Жители больших далеких городов, которые, не выходя из машины, похищали мгновение дикой жизни и тут же уезжали.
Мне показалось, что я прямо вижу, как одиночество мертвой водой смыкается над головой девочки.
– У меня нет друзей, – повторила Патриция. Она повернулась и бесшумно, не хрустнув ни единой сухой былинкой, вышла из-под зонтика колючих деревьев на поляну. Голова ее была немного втянута в плечи, а плечи выдвинуты вперед.
Затем тоненький серый силуэт, увенчанный шариком черных волос, вошел в дрожащий живой ковер, образованный пасущимися у подножия Килиманджаро дикими животными.
III
Оставшись один, я почувствовал такую жестокую тоску, что при первом ее приступе даже не поверил собственным ощущениям. Вот уже поистине нелепое страдание. У него не было ни основания, ни пищи, ни смысла.
У меня ведь были друзья, причем верные, надежные, лучшие, испытанные за годы уже достаточно долгой жизни. Вскоре я поделюсь с ними впечатлениями от моего путешествия по Африке. А они расскажут мне о радостных и горестных событиях, случившихся в мое отсутствие. И в доме, где все устроено так, чтобы ничто не портило настроения, все снова пойдет привычным чередом. И моя работа тоже, которая уже сама по себе заменяет мне целый мир.
Однако тщетно подбирал я доводы и доказательства, подтверждавшие осмысленность моего существования. Ничто не было в состоянии заменить мне ощущение чарующей полноты бытия, которое я испытывал еще несколько минут назад, когда население поляны, казалось, еще соглашалось принять меня. Теперь я остался один, потерянный, покинутый, отвергнутый, лишенный надежды, брошенный в безысходность до конца моих дней.
Патриция уступила мне свои страдания.
А сама она была теперь рядом с животными.
«Я должен пойти за ней, – размышлял я. – Нужно ее защитить».
И не сделал даже ни шага. Я тут же вспомнил про то, сколько мне лет, как я ощущаю массу своего тела, насколько неловко я двигаюсь, вспомнил о своей ситуации цивилизованного человека.
Я снова рассуждал.
Защищать Патрицию! В скользкой траве, в лабиринте водоемов, среди этой стремительной, легкой фауны, бесшумно передвигающейся и наделенной острым, жестоким чутьем. Угнаться там за девочкой, которая в бруссе среди зверей чувствует себя как русалка в воде или как эльф в лесу.
Одним словом, мне не оставалось ничего иного, как прислушаться к голосу здравого смысла.
Главным администратором этого заповедника, хранителем и господином этих животных был отец Патриции. И отвечать за грезы наяву его дочери следовало тоже ему. А не заехавшему ненадолго путешественнику, да еще к тому же иностранцу.
Я повернулся спиной к поляне и пошел в лагерь, оборудованный для приема посетителей Королевского заповедника.
Он был сооружен так, чтобы не страдал окружающий пейзаж. Спрятавшийся в тени больших покрытых колючками деревьев десяток круглых хижин, благодаря их глинобитным, выбеленным известью стенам и остроконечным соломенным крышам, мог легко сойти за африканскую деревушку.
Сейчас в лагере никого не было: туристский сезон уже закончился. А кроме того, в Кении тогда все очень боялись террористов из организации May-May.
Когда я вернулся в свое жилище, которое я накануне выбрал наугад, меня на веранде ждала крошечная обезьянка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
– Может быть, потом мы с вами сходим в другое место. Там вы будете довольны, обещаю вам.
Тут только я обратил внимание на странную манеру Патриции разговаривать. До этого ее личность и ее поведение держали мое сознание в состоянии некой ошеломленности. А теперь я заметил, что девочка произносит слова так, как это делают люди, не позволяющие себе быть услышанными, когда они разговаривают между собой: узники, часовые, трапперы. В голосе ее не было ни вибраций, ни резонанса, ни тембра, и он звучал нейтрально, подспудно, как бы даже беззвучно. И я почувствовал, что неосознанно подражаю Патриции и разговариваю так же экономно.
– Теперь мне понятно, почему даже самые дикие животные – твои друзья.
Касающиеся моей руки детские пальцы радостно вздрогнули. Рука Патриции была теперь всего лишь рукой маленькой счастливой девочки. А поднятое ко мне лицо, ясное и счастливое, с большими темными глазами, вдруг посветлевшими и засиявшими, выражало лишь блаженство ребенка, который услышал самую ценную для него похвалу.
– А вы знаете, – сказала Патриция (несмотря на ее воодушевление, добавившее розового цвета ее загорелым щекам, голос девочки оставался глубине и заговорщическим), – вы знаете, отец мой уверяет, что я даже лучше лажу с животными, чем он сам. А уж это-то кое-что значит: мой отец провел среди них всю свою жизнь. Он знает их всех. Которые живут в Кении и в Уганде, в Танганьике и в Родезии. Но он говорит, что у меня – это другое Да, другое.
Патриция качнула головой, и челка ее коротко подстриженных волос немного приподнялась, открыв верхнюю часть лба, более нежную и более светлую. Взгляд девочки упал на мою руку, державшую ее ладошку с обломанными ногтями и землистой каемкой под ними.
– Вы ведь не из охотников, – сказала Патриция.
– Совершенно точно, – ответил я. – А откуда тебе это известно?
Патриция беззвучно засмеялась.
– Здесь, – сказала она, – ничего не скроешь.
– Но все-таки интересно, – сказал я. – Я пока еще ни с кем не разговаривал, никто меня пока еще не видел.
– Никто? – возразила Патриция. – А Таукоу, служащий, который регистрирует приезжих и который записал вас вчера вечером в свою книгу? А Матча, бой, который нес ваши чемоданы? А Эйвори, подметальщик, который убирает в хижине?
– Эти негры не могут ничего знать о том, чем я занимаюсь.
В чертах Патриции опять, как тогда, когда она сообщила мне, что она не мальчик, а девочка, появилось выражение детского лукавства.
– А ваш шофер? – спросила она. – Вы забыли про своего шофера?
– Как, Бого?
– Он ведь хорошо вас знает, – сказала она. – Разве он не возит вас уже два месяца по всем странам в машине, которую вы наняли в Найроби?
– Много он рассказать вам не мог, – сказал я. – Более замкнутого человека, более скупого на слова просто невозможно себе представить.
– Может быть, и так, если говорить с ним по-английски.
– Ты хочешь сказать, что…
– Разумеется. Я говорю на кикуйю нисколько не хуже, чем он, – объяснила Патриция, – потоку что моя первая служанка, когда я была совсем маленькой, была из племени кикуйю. А еще я знаю суахили, потому что здесь его понимают все местные, к какому бы племени они ни принадлежали. И язык вакамба, потому что следопыт, которому отец всегда отдавал предпочтение, был вакамба. И язык масаи, потому что за масаи сохраняется право проходить через заповедник и жить в нем.
Патриция продолжала улыбаться, но теперь в этой улыбке были не только ирония и чувство превосходства. В ней вновь отразились спокойная уверенность в том, что она может общаться с любыми, даже самыми примитивными существами, согласно законам их собственного мира.
– Здешние негры мне все рассказывают, – продолжала Патриция. – Я даже больше, чем отец, в курсе их дел. Он знает только суахили, да и то произносит слова, как белый. И потом, он суровый: такая уж у него работа. А я никогда не ябедничаю. И всем клеркам, охранникам и слугам это прекрасно известно. Поэтому они мне и рассказывают. Таукоу, который записывает приезжих, сказал мне, что у вас французский паспорт и что вы живете в Париже. Бой, который нес ваш чемодан, сказал, что он у вас очень тяжелый из-за книг. А тот бой, который убирается в хижине, сказал мне: «Этот белый был такой усталый, что даже не стал перед сном ничего есть и от воды, которую я хотел согреть ему для ванны, отказался».
– Я бы и сейчас еще спал, – сказал я, – если бы меня не разбудил спозаранку один посетитель. Хотя он тоже, наверное, тебе все уже доложил.
– Ах, да! Николас и Цимбелина, – сказала Патриция.
В ее взгляде появилась нежность, не лишенная, однако, некоторой презрительности. Она добавила:
– Они принадлежат мне. Вот только они позволяют себя гладить всем, кто приходит, как какая-нибудь собака или кошка.
– О! – сказал я. – Правда?
Но Патриция и не догадывалась, как она меня расстроила, низведя моих двух таинственных вестников зари до уровня заурядных и подобострастных четвероногих.
– Там – другое дело, – сказала девочка.
Она показала рукой на животных, собравшихся на пастбище и вокруг водоемов, над которыми нависала огромная, обремененная снегами и облаками гора. Ладонь Патриции дрожала и даже в голосе ее намеренно приглушенном и обесцвеченном, появился если и не жар, то, во всяком случае, какой-то задор.
– Те животные ничьи, – продолжала Патриция. – Они не приучены повиноваться. Даже когда они вас принимают, они остаются свободными. Чтобы играть с ними, вы должны знать ветер, солнце, пастбища, вкус трав, источники воды. А еще угадывать их настроение. А еще остерегаться, когда у них свадьба, когда маленькие детеныши. Нужно молчать, играть, бегать, дышать, как они.
– Это отец научил тебя всему этому? – спросил я.
– Отец не знает и половины того, что знаю я, – ответила Патриция. – У него нет времени. И он слишком старый. Я сама всему научилась, сама.
Патриция неожиданно подняла на меня глаза, и я обнаружил на ее маленьком, загорелом, упрямом и гордом лице, казалось бы, совсем несвойственное ему выражение, выражение какой-то почти смиренной нерешительности.
– А скажите… это правда… вам правда еще не надоело… то, что я все время говорю о зверях? – спросила Патриция.
Увидев мое недоумение, она быстро добавила:
– Моя мама утверждает, что взрослым не до моих историй.
– Да я готов слушать их целый день! – ответил я.
– Правда? Правда?
От возбуждения Патриции мне сделалось как-то даже нехорошо. Она судорожно сжимала мою руку. Пальцы ее горели огнем. Зазубрины обломанныx ногтей впивались мне в кожу. Такая бурная радость, подумалось мне, это не только удовольствие от того, что похвалили ее детское увлечение. Все это признаки того, что ребенок переживает, не находя выхода глубокой внутренней потребности. Неужели ей уже сейчас приходится расплачиваться одиночеством за свои грезы и свои таланты.
Девочка стала рассказывать. И хотя голос ее оставался приглушенным и без модуляций – или, скорее, именно поэтому, – он звучал как естественное эхо окружавшей нас природы.
Он как бы держал мысль на весу, придавая устойчивость ее работе и тщетным попыткам разгадать единственную заслуживающую внимания загадку – загадку творения и сотворенного существа. Он завораживал, заглушая тревогу и волнение, словно высокие травы или дикий тростник, когда беззвучнейшие дуновения ветерка извлекают из них чарующий шепот, всегда один и тот же и всегда новый.
Этот голос звучал не для того, чтобы обеспечивать недалекое, суетное общение людей. Он обладал способностью перекинуть мостик от их убожества, от их злополучия, от их внутренней тюрьмы к царству истины, свободы и непорочности, которое являло миру это африканское утро.
В каких странствиях по Королевскому заповеднику, в каких бдениях посреди колючих зарослей обретала Патриция тот опыт, которым сейчас делилась со мной, какой тут нужно было обладать неутомимой зоркостью и таинственной задушевностью? Эти вот запретные для всех стада стали ее обществом. Она различала у них племена, кланы, отдельных персонажей. Она обладала привилегией посещать некоторых из них, имела навыки в общении с ними, у нее были там свои враги, свои фавориты.
Оказывается, буйвол, перекатывавшийся перед нами в жидкой тине, отличался ужасным характером. А вот преклонных лет слон со сломанными бивнями любил играть ничуть не меньше, чем самый юный в стаде. Тогда как у его темно-серой, почти черной махины-самки, той, что в этот самый момент хоботом подталкивала своих малышей к воде, чистоплотность превратилась чуть ли не в манию.
Среди антилоп импала – Патриция обратила мое внимание на золотистых, с черной стрелой на боку, самых грациозных из всех антилоп, – некоторые принимали ее как свою, без всякой опаски. А среди миниатюрных со штопорообразными рожками бушбоков, таких храбрых, несмотря на свою хрупкость, лучшими ее друзьями были самые отчаянные забияки.
В стаде зебр, по ее словам, была одна, которая прямо у нее на глазах спаслась от лесного пожара. Ее можно было легко узнать по подпалинам, словно веснушки рассеянным между черными полосами.
Патриция наблюдала однажды за поединком носорогов, и огромный самец, неподвижно стоявший сейчас в нескольких шагах от нас с устремленным в небо рогом, похожий на какую-то доисторическую каменную глыбу, вышел тогда из схватки победителем! Однако на спине у него остался длинный, глубокий, ужасный шрам, обнажавшийся, когда с его спины внезапно вихрем срывалась стайка белых цапель, постоянных спутниц животного.
Была своя хроника событий и у жирафов, и у крупных горбатых гну, у детенышей и у взрослых – из поколения в поколение. Игры, единоборства, миграции, свадьбы.
Вспоминая эти рассказы, я обнаруживаю, что помимо своей воли подчиняю их какому-то методу, вношу в них последовательность, стремлюсь упорядочить их. Патриция же говорила сразу обо всем. Шаблоны логики не присутствовали в ее речах. Она отдавалась на волю элементарных, мгновенно возникавших ассоциаций, внимала голосу своих чувств и инстинкта. Она следовала примеру простых и прекрасных существ, находившихся у нас перед глазами, которые живут, не зная человеческой тоски, потому что им незнакомо суетное искушение измерять текущее время, потому что они появляются на свет, здравствуют и умирают, не испытывая потребности спросить, зачем это нужно.
Вот так, словно вглядываясь во внезапно пронизанный лучами солнца подлесок, открывал я для себя скрытые глубины жизни животных.
Я видел ночные пристанища, откуда рассвет позвал каждое из этих племен к водопою, и пространства, по которым они должны были рассеяться после передышки. А равнины, холмы, лесные чащи, кустарники, саванны, через которые я проехал накануне, превращались для меня в участки обитания, убежища, жилища, родину того или иного вида, той или иной семьи.
Вон там прыгали импалы, а там пощипывали траву буйволы. Там резвились, то и дело срываясь в галоп, зебры, а там играли в свои игры слоны.
Внезапно у меня возникла мысль о том, что у всего этого зверья отсутствует один клан, вероятно, самый живописный.
– А хищники? – спросил я Патрицию.
Вопрос ничуть не удивил ее. Можно было подумать, что она ждала его, причем как раз в тот момент, когда я задал его.
Тут я почувствовал, что у нас установилось такое взаимопонимание, когда разница в возрасте не имеет значения. Глубокая искренняя заинтересованность и тяготение к одной цели сделали так, что, благодаря диким животным, ребенок и мужчина, давно вышедший из детского возраста, почувствовали себя вдруг ровней и единомышленниками.
Девочка закрыла глаза. Улыбка, обращенная лишь к ней самой, подобная тем, что мы видим на сияющих лицах очень маленьких детей, скупая, едва обозначенная, а в то же время наполненная каким-то таинственным счастьем, озарила словно изнутри лицо Патриции. Потом веки ее поднялись и она поделилась со мной частью своей улыбки. Это было подобно обещанию, подобно заключению очень важного союза.
– Я поведу вас туда, куда нужно, – сказала Патриция.
– Когда?
– Не надо торопиться, – тихо ответила девочка. – Со всеми животными нужно иметь большой запас терпения. Необходимо время.
– Все дело в том… Как раз время…
Я не договорил. Патриция вдруг резко и бесцеремонно отдернула свою ладошку, доверчивое присутствие которой я ощущал в своей руке. Между ее большими, темными глазами, внезапно утратившими всякое выражение, появилась похожая на преждевременную морщину складка.
– Вы ведь хотите побыстрее уехать отсюда, да? – спросила Патриция.
Она глядела на меня так, что я не решился сразу дать ей однозначный ответ.
– Я пока еще окончательно не решил… – сказал я.
– А вот и неправда, – возразила Патриция. – И все вы уже решили. Вы же предупредили в регистратуре, что уезжаете из заповедника завтра.
Складка между бровями обозначилась еще резче.
– А я-то совсем забыла, – добавила она.
Она плотно сжала губы, но ей никак не удавалось унять их легкое дрожание. Видеть это было мучительно.
– Извините меня, я столько времени у вас отняла, – добавила еще Патриция.
Она отвернулась к бессловесным животным. А я неловко пробормотал:
– Но ведь, если я даже и уеду, то мы теперь с тобой друзья?
– У меня нет друзей, – возразила она. – И вы тоже такой же, как остальные.
Остальные… Проезжие, любопытствующие, равнодушные. Жители больших далеких городов, которые, не выходя из машины, похищали мгновение дикой жизни и тут же уезжали.
Мне показалось, что я прямо вижу, как одиночество мертвой водой смыкается над головой девочки.
– У меня нет друзей, – повторила Патриция. Она повернулась и бесшумно, не хрустнув ни единой сухой былинкой, вышла из-под зонтика колючих деревьев на поляну. Голова ее была немного втянута в плечи, а плечи выдвинуты вперед.
Затем тоненький серый силуэт, увенчанный шариком черных волос, вошел в дрожащий живой ковер, образованный пасущимися у подножия Килиманджаро дикими животными.
III
Оставшись один, я почувствовал такую жестокую тоску, что при первом ее приступе даже не поверил собственным ощущениям. Вот уже поистине нелепое страдание. У него не было ни основания, ни пищи, ни смысла.
У меня ведь были друзья, причем верные, надежные, лучшие, испытанные за годы уже достаточно долгой жизни. Вскоре я поделюсь с ними впечатлениями от моего путешествия по Африке. А они расскажут мне о радостных и горестных событиях, случившихся в мое отсутствие. И в доме, где все устроено так, чтобы ничто не портило настроения, все снова пойдет привычным чередом. И моя работа тоже, которая уже сама по себе заменяет мне целый мир.
Однако тщетно подбирал я доводы и доказательства, подтверждавшие осмысленность моего существования. Ничто не было в состоянии заменить мне ощущение чарующей полноты бытия, которое я испытывал еще несколько минут назад, когда население поляны, казалось, еще соглашалось принять меня. Теперь я остался один, потерянный, покинутый, отвергнутый, лишенный надежды, брошенный в безысходность до конца моих дней.
Патриция уступила мне свои страдания.
А сама она была теперь рядом с животными.
«Я должен пойти за ней, – размышлял я. – Нужно ее защитить».
И не сделал даже ни шага. Я тут же вспомнил про то, сколько мне лет, как я ощущаю массу своего тела, насколько неловко я двигаюсь, вспомнил о своей ситуации цивилизованного человека.
Я снова рассуждал.
Защищать Патрицию! В скользкой траве, в лабиринте водоемов, среди этой стремительной, легкой фауны, бесшумно передвигающейся и наделенной острым, жестоким чутьем. Угнаться там за девочкой, которая в бруссе среди зверей чувствует себя как русалка в воде или как эльф в лесу.
Одним словом, мне не оставалось ничего иного, как прислушаться к голосу здравого смысла.
Главным администратором этого заповедника, хранителем и господином этих животных был отец Патриции. И отвечать за грезы наяву его дочери следовало тоже ему. А не заехавшему ненадолго путешественнику, да еще к тому же иностранцу.
Я повернулся спиной к поляне и пошел в лагерь, оборудованный для приема посетителей Королевского заповедника.
Он был сооружен так, чтобы не страдал окружающий пейзаж. Спрятавшийся в тени больших покрытых колючками деревьев десяток круглых хижин, благодаря их глинобитным, выбеленным известью стенам и остроконечным соломенным крышам, мог легко сойти за африканскую деревушку.
Сейчас в лагере никого не было: туристский сезон уже закончился. А кроме того, в Кении тогда все очень боялись террористов из организации May-May.
Когда я вернулся в свое жилище, которое я накануне выбрал наугад, меня на веранде ждала крошечная обезьянка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21