Она так и не рассталась со своей черной атласной полумаской, и ее глаза, столь же мудрые, столь же печальные, как и при первой нашей встрече, казалось, спрашивали: «Ну как? Разве я не предупреждала тебя?»
Однако вместо того, чтобы раствориться в пространстве, как она сделала на рассвете, теперь она вскочила мне на плечо. Я вспомнил, как ее назвала Патриция, и тихо произнес:
– Николас… Николас…
Николас почесал мне затылок.
Я протянул ему раскрытую ладонь. Он сел на нее. Весил он столько же, сколько весит клубок шерсти. Гладить его короткий мех было приятно. Однако, прирученный до такой степени, причем так быстро, он мог быть лишь ласковым сокамерником человека, побратимом, скованным с ним одной цепью.
Я посадил Николаса на перила веранды и невольно бросил взгляд в сторону поляны. Там чары тоже утратили свою власть.
Солнце, сделавшееся уже терпким и жгучим, лишало землю ее теней, красок, рельефа. Все становилось четким и сухим, плоским и блеклым. Мир утратил свою глубину. Белый снеговой пожар на Килиманджаро потух. Дикие стада начали редеть и рассеиваться.
А где была Патриция, что она делала?
Я вошел в хижину.
Она состояла из столовой и спальни, меблированных более чем скромно, но для недолгого проживания вполне достаточно. От этого главного обиталища обрамленный жердями коридор под открытым небом привел меня в хижину поменьше. Там находились кухня и ванная комната. Горячая вода поступала из железного цилиндра, стоявшего снаружи на плоских камнях. Под баком горел яркий огонь, которым занимался чернокожий слуга. Скорее всего, именно этот бой и рассказал Патриции, что накануне я отказался от предложенных им услуг.
«Патриция… Опять она… – мысленно сказал я себе. – Пора избавляться от этого наваждения и стоит подумать о своих собственных делах».
У меня в бумагах среди прочего были рекомендательные письма. Одно из них, официальное, мне вручили в Найроби в канцелярии губернатора и предназначалось оно Джону Буллиту, администратору заповедника. А другое, частное, было адресовано его жене. Его мне вручила одна из ее подруг по пансиону, которую я случайно встретил перед отъездом из Франции.
Перед хижиной я обнаружил Бого, своего шофера, явившегося ко мне за распоряжениями. На его удивительно тощем теле висела серая полотняная ливрея, украшенная большими плоскими пуговицами из белого металла – униформа агентства, где он работал. Глядя на мелкие морщины и складки его тускло-черного лица, на его гладко выбритый, похожий на черепашью голову череп, было совершенно невозможно сказать, сколько ему лет.
Доверив ему мои письма, я подумал, что вот этот крайне молчаливый человек, к тому же исключительно сдержанный с белыми, избрал Патрицию в качестве своего доверенного лица. Я готов был даже спросить у него самого, почему. Однако тут же вспомнил, что за те два месяца, которые мы провели вместе на нелегких дорогах, мне не удалось ни разу поговорить с ним о чем-либо, не имеющем прямого отношения к его профессиональным обязанностям, с коими, надо сказать, он справлялся как нельзя лучше.
Когда он ушел, я снова окинул взглядом поляну. Там никого не было. У меня появилось странное ощущение свободы, и тут я осознал, что мне очень хочется пить и очень хочется есть.
Бого принес и оставил на кухне ящик с продовольствием. Что же касается печки, которую нужно было топить древесным углем, и висящей на стене посуды, то я в них не нуждался. Термос с чаем и термос с кофе, несколько бутылок пива, бутылка виски, галеты, консервы – вот и все, что мне требовалось для столь короткого проживания в хижине.
Позавтракал я на веранде. Мне составили компанию маленькая обезьянка и маленькая газель. Николасу хватило одной инжирины. А газель взяла у меня из рук кусочек сахара. Килиманджаро заволокло пеленой знойных облаков. Я вновь обрел покой.
Бого возвратился с конвертом.
– От госпожи, – сообщил он.
В письме, написанном по-французски высоким, тонким наклонным почерком Сибилла Буллит приглашала меня зайти к ней сразу, как только я смогу. Если есть настроение, то прямо сейчас.
IV
Администратор королевского заповедника построил себе дом совсем недалеко от лагеря посетителей. Однако высокие заросли полностью закрывали со всех сторон миндалевидную насыпную земляную площадку, посреди которой возвышалось бунгало, крытое потемневшей соломой. Белизна стен была такова, что они казались только что выбеленными, и нежно-зеленые ставни тоже поражали своей яркостью, словно краска на них только что высохла.
Когда я подошел к дому по тропинке, проложенной между колючими деревьями, все ставни на фасаде были закрыты. Хотя, похоже, внутри меня с нетерпением ждали, так как не успел я еще подойти к входной двери, как она распахнулась и на пороге появилась высокая молодая блондинка в черных очках. Не дав мне поздороваться, она быстро, сбивчиво, слегка задыхаясь, заговорила по-английски, должно быть потому, что ей хотелось рассказать одновременно о многих вещах.
– Мне очень неловко, – сказала она, – оттого, что я так заторопила вас… Входите, прошу вас… Я очень рада, что вы пришли сразу… Входите скорее… И я так вам признательна, что вы не заставили меня ждать… Входите же, солнце сегодня ужасное…
Сибилла Буллит поднесла руку к своим дымчатым очкам и опустила ее лишь для того, чтобы порывисто захлопнуть за нами дверь.
После бруссы с ее буйством красок прихожая выглядела очень темной. Я едва различал черты молодой женщины и почти совсем не различал лицо тут же подбежавшего чернокожего слуги.
Сибилла Буллит сказала ему с раздражением несколько слов на суахили. И он оставил нас одних.
– Пойдемте, идите сюда, – сказала мне она, – здесь так темно.
В просторную продолговатую комнату, служившую гостиной, свет проникал не с фасада, где все окна были наглухо закрыты ставнями, а через окна, выходившие во внутренний, частично крытый двор. Неистовство солнечного света смягчалось еще и плотными хлопчатобумажными шторами приглушенно-голубого цвета.
И сразу же следы волнения исчезли с лица молодой женщины, жесты ее стали спокойными, словно она вдруг почувствовала себя надежно защищенной. Хотя темные очки она все же не сняла.
– Я прошу вас простить мне мою бесцеремонность, – сказала Сибилла Буллит, и голос ее стал теперь живым и мягким. – Я искренне извиняюсь. Но если бы вы только знали, что для меня значит Лиз.
Затем она сделала небольшую паузу и повторила, просто так, для себя, потому что ей было приятно произносить это имя:
– Лиз… Лиз Дарбуа.
Она вдруг спросила с робостью в голосе:
– А я все еще правильно произношу по-французски?
– Совсем как француженка, – ответил я (и это соответствовало действительности). – Меня это и не удивляет после того, как я прочитал ваше письмо.
На матовых щеках молодой женщины появился легкий румянец. Однако, поскольку ее глаза были спрятаны за темными стеклами очков, я не понял, означал ли он удовольствие или смущение.
– Я решила написать его на французском, чтобы вы пришли побыстрее, – сказала Сибилла.
Она сделала шаг ко мне и продолжила:
– Боже мой! Как подумаю, что всего два месяца назад вы встречались с Лиз… Мы пишем друг другу довольно регулярно, в общем… Больше, конечно, я… Но это же совсем другое, человек, который видел ее, разговаривал с ней.
Она сделала такой жест, словно собиралась взять мои руки, но не закончила его и продолжала:
– Расскажите же, расскажите… Как там она? Чем она занимается?
Я постарался вспомнить как можно точнее детали нашей встречи с Лиз Дарбуа, которую я практически не знал. Мне удалось восстановить в памяти лишь ее лицо, достаточно миловидное и веселое, но похожее на многие другие лица, а к тому же чересчур неспокойное и самоуверенное. Какими же это такими необыкновенными чертами, какими добродетелями могла она вызвать такой интерес и такое воодушевление?
– Итак… Значит, Лиз… – торопила меня Сибилла Буллит.
– Значит, Лиз, – сказал я, – продолжает работать представителем американской косметической фирмы… После развода у нее весьма свободный союз с одним художником… Я знаком-то, собственно, с ним.
– Счастлива, разумеется?
– Вот это не берусь утверждать, – ответил я. – У меня такое впечатление, что она как-то скучает, не находит себя, что иногда завидует вашему существованию.
Сибилла тихонько покачала головой, по-прежнему пряча глаза за темными очками и медленно сказала:
– Лиз была у меня здесь на свадьбе подружкой. Мы приехали в Кению вместе. Я венчалась в белой часовне на полпути между Найроби и Найвашей. Наверное, знаете ее.
– Ну еще бы! – сказал я.
Она имела в виду небольшую церквушку с мягкими, незамысловатыми очертаниями, которую в свободное время построили итальянские военнопленные, работавшие на строительстве шоссе. С того места, где они вырубили деревья и кустарник, освобождая место для часовни, открывался вид на величественную долину, на гигантскую рифтовую впадину, вздыбившую внизу, в двух тысячах метров, свои неподвижные волны, которые из самого сердца Черной Африки устремлялись к северу и затухали в песках Синая.
– Вам необыкновенно повезло, – сказал я. – Более прекрасного места, мне кажется, нет во всем мире.
Вместо ответа молодая женщина улыбнулась со всей нежностью, какую только может вызвать самое восторженное воспоминание. И словно почувствовав, что такую улыбку нужно видеть целиком, сомнамбулическим жестом сняла черные очки.
Почему же она все-таки скрывала за ними свои глаза? Большие, слегка заостренные к вискам, темно-серые с более светлыми крапинками, они были единственным настоящим украшением внешности Сибиллы, во всяком случае в некоторые моменты, когда они загорались, как сейчас, от какого-то сильного чувства.
И тут я вдруг осознал, что, когда видишь эти глаза с их блеском, свежестью и чистотой, становится ясно, как сильно и преждевременно постарело ее лицо. Ее мертвенно-бледную, увядшую кожу не сумело позолотить даже африканское солнце. Волосы у нее были безжизненные. Лоб ее портили глубокие, сухие морщины, которые потом рассыпались по щекам, рассекая уголки губ.
Такое было ощущение, что это лицо принадлежит двум разным женщинам: глаза – одной, а все остальное – совершенно другой.
Лиз Дарбуа не было еще и тридцати. Возможно ли, чтобы и это вот безжизненное, изношенное лицо принадлежало человеку одного с ней поколения.
Сибилла, сама того не зная, ответила на мой вопрос.
– У нас с Лиз разница в возрасте всего несколько недель, – сказала она. – И мы провели вместе, не расставаясь, целых пять лет в одном пансионате около Лозанны. Там нас обеих застала война. Ее родители, жившие в Париже, и мой отец, который служил тогда в Индии, предпочли оставить нас там переждать тяжелые времена.
Сибилла рассмеялась юным, нежным смехом и продолжала:
– Я уверена, Лиз вам все это рассказала. Но вот чего она не могла сделать, так это рассказать вам, какая она была красивая уже тогда, как она умела одеваться, насколько лучше всех остальных девочек причесывалась. Настоящая парижанка в пятнадцать лет!
Переходя от одного воспоминания к другому, от одной подробности к другой, Сибилла рассказала мне очень много о той эпохе. Я понял тогда, что она пригласила меня и ждала с таким нетерпением не столько за тем, чтобы послушать меня, сколько для того, чтобы выговориться самой.
И я узнал, что отца Сибиллы в конце войны назначили на высокий пост в Кении и что Сибилла, отправляясь в Африку, уговорила Лиз Дарбуа поехать вместе с ней. Так получилось, что сразу по приезде Сибилла познакомилась с Буллитом, и эта встреча в одно прекрасное утро привела их в маленькую белую часовню, возвышающуюся над необъятной и величественной долиной Рифта.
– Лиз почти сразу же уехала, – завершила свой рассказ Сибилла, – а чуть позже министерство колоний отозвало отца в Лондон, и он там умер, так что я даже больше его и не видела.
Она замолчала. Оставалось только попрощаться и уйти. Сибилла получила от меня максимум того, что она могла от меня ожидать, а мне нужно было начинать знакомиться с заповедником. Однако я все не уходил, не очень понимая, что меня удерживает.
– А ваш муж сейчас дома? – спросил я.
Он обычно уходит еще до того, как я успеваю проснуться, а возвращается домой когда как, – сказала Сибилла и сделала рукой неопределенный жест. – Когда у него остается время от зверей.
В нашем разговоре снова возникла пауза, которая, наконец, позволила мне оценить достоинства комнаты, где мы находились. Все предметы в ней, все цвета создавали ощущение надежности и приятности: медово-желтые стены, рассеянный свет, светлые циновки на полу, гравюры в старинных рамах, ветки с крупными распустившимися цветами в медных вазах. Во всем видны были превосходный вкус и заботливое внимание. Я счел нужным сделать комплимент Сибилле. Она тихо ответила:
– Я стараюсь сделать так, чтобы не чувствовалось, что на триста километров в округе нет ни одного города и что у самой двери этого дома можно натолкнуться на ужасно опасных зверей.
Глаза молодой женщины переходили с одного предмета на другой, словно от одного дружеского лица к другому. Некоторые вещи были особенно красивы.
– Родители мужа привезли их в Африку еще в начале века, когда решили здесь обосноваться. Это все фамильная мебель.
Сибилла сделала как бы нечаянно паузу и добавила с притворным безразличием:
– У мужа семья с глубокими корнями… У старшей ветви титул баронетов со времен Тюдоров.
Лицо молодой женщины на миг обрело выражение, которое никак не вязалось ни с ее чертами, ни с образом ее жизни, – выражение мещанского, суетного тщеславия. Неужели это ее истинная натура? Или просто средство внутренней самозащиты, как эта мебель, как шторы?
Она машинально погладила крохотное креслице из драгоценного заморского дерева, некое подобие очаровательной игрушки, выточенной каким-то гениальным мастером в XVIII веке.
– На нем сидел мой муж, когда он был совсем маленьким мальчиком, и его отец, и отец его отца, – сказала Сибилла. – И им же пользовалась моя дочь.
– Патриция! – воскликнул я.
Тут я понял, почему остался.
– Вы знаете ее имя? – спросила Сибилла. – Ах, да! Естественно!.. От Лиз!
Это было неправдой. И я собрался рассказать, как познакомился с Патрицией. Однако какой-то смутный импульс подсказал мне, что лучше тут выбрать удобную ложь, к которой подвела меня сама Сибилла.
– А вы знаете, о чем я мечтаю для Патриции? – добрым голосом продолжила молодая женщина. – Мне хотелось бы, чтобы она поехала учиться во Францию и чтобы она там научилась одеваться, держаться, вести себя так, как будто родилась в Париже. Чтобы у нее все получалось, как у Лиз.
В глазах Сибиллы снова сверкнул огонек искренности и детства. Но затем она замолчала, вздрогнула и, явно не отдавая себе отчета – настолько движение было стремительным и инстинктивным, – опять надела свои темные очки.
В этот момент я увидел посреди гостиной африканца, хотя я не слышал ни малейшего шороха, возвещающего о его появлении. Пожилой, морщинистый, одноглазый, он был одет в коричневые полотняные брюки и в разорванную рубашку. Об истинном росте его судить было невозможно, так как он стоял согнувшись в три погибели, словно переломленный на уровне изуродованных бедер.
Он произнес несколько слов на суахили и ушел.
– Кихоро принадлежит к племени вакамба, – тихим, усталым голосом сообщила мне молодая женщина. – Он долго служил у моего мужа как проводник и загонщик. А теперь все, в заповеднике он уже не может работать. Теперь он состоит при Патриции. Он же знает ее с самого дня рождения. Она его очень любит. Он сообщил мне, что отнес ей завтрак.
– А что, она сейчас здесь? – спросил я.
– Да, только что проснулась, – ответила Сибилла.
– Как… Но ведь…
Я остановился как раз вовремя, чтобы позволить моей собеседнице истолковать мое удивление как ей больше нравится.
– Время, конечно, не самое раннее, я понимаю, – сказала она. – Но Патриция бегает буквально целый день. А потом отсыпается.
Сибилла бросила на меня взгляд сквозь стекла темных очков и закончила:
– Я схожу за ней. Так, чтобы вы могли рассказать о ней Лиз.
Я подошел к одному из окон с той стороны, где ставни не были закрыты, раздвинул шторы. Окно выходило на большой внутренний двор, вокруг которого располагались жилые комнаты. Вдоль стен тянулась непритязательная, крытая соломой галерея. Сибилла сначала двигалась вдоль стены, даже не глядя на пламенеющие цезальнии, на жакаранды, на золотые мимозы, пылающие ярко-красным, лазурным, огненно-желтым пожаром во всех углах двора. Однако вместо того, чтобы сразу войти в комнату Патриции и несмотря на свое болезненное отвращение к солнцу, молодая женщина вышла в самый центр открытого пространства, где не было никакой защиты от нестерпимой жары и безжалостного света.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Однако вместо того, чтобы раствориться в пространстве, как она сделала на рассвете, теперь она вскочила мне на плечо. Я вспомнил, как ее назвала Патриция, и тихо произнес:
– Николас… Николас…
Николас почесал мне затылок.
Я протянул ему раскрытую ладонь. Он сел на нее. Весил он столько же, сколько весит клубок шерсти. Гладить его короткий мех было приятно. Однако, прирученный до такой степени, причем так быстро, он мог быть лишь ласковым сокамерником человека, побратимом, скованным с ним одной цепью.
Я посадил Николаса на перила веранды и невольно бросил взгляд в сторону поляны. Там чары тоже утратили свою власть.
Солнце, сделавшееся уже терпким и жгучим, лишало землю ее теней, красок, рельефа. Все становилось четким и сухим, плоским и блеклым. Мир утратил свою глубину. Белый снеговой пожар на Килиманджаро потух. Дикие стада начали редеть и рассеиваться.
А где была Патриция, что она делала?
Я вошел в хижину.
Она состояла из столовой и спальни, меблированных более чем скромно, но для недолгого проживания вполне достаточно. От этого главного обиталища обрамленный жердями коридор под открытым небом привел меня в хижину поменьше. Там находились кухня и ванная комната. Горячая вода поступала из железного цилиндра, стоявшего снаружи на плоских камнях. Под баком горел яркий огонь, которым занимался чернокожий слуга. Скорее всего, именно этот бой и рассказал Патриции, что накануне я отказался от предложенных им услуг.
«Патриция… Опять она… – мысленно сказал я себе. – Пора избавляться от этого наваждения и стоит подумать о своих собственных делах».
У меня в бумагах среди прочего были рекомендательные письма. Одно из них, официальное, мне вручили в Найроби в канцелярии губернатора и предназначалось оно Джону Буллиту, администратору заповедника. А другое, частное, было адресовано его жене. Его мне вручила одна из ее подруг по пансиону, которую я случайно встретил перед отъездом из Франции.
Перед хижиной я обнаружил Бого, своего шофера, явившегося ко мне за распоряжениями. На его удивительно тощем теле висела серая полотняная ливрея, украшенная большими плоскими пуговицами из белого металла – униформа агентства, где он работал. Глядя на мелкие морщины и складки его тускло-черного лица, на его гладко выбритый, похожий на черепашью голову череп, было совершенно невозможно сказать, сколько ему лет.
Доверив ему мои письма, я подумал, что вот этот крайне молчаливый человек, к тому же исключительно сдержанный с белыми, избрал Патрицию в качестве своего доверенного лица. Я готов был даже спросить у него самого, почему. Однако тут же вспомнил, что за те два месяца, которые мы провели вместе на нелегких дорогах, мне не удалось ни разу поговорить с ним о чем-либо, не имеющем прямого отношения к его профессиональным обязанностям, с коими, надо сказать, он справлялся как нельзя лучше.
Когда он ушел, я снова окинул взглядом поляну. Там никого не было. У меня появилось странное ощущение свободы, и тут я осознал, что мне очень хочется пить и очень хочется есть.
Бого принес и оставил на кухне ящик с продовольствием. Что же касается печки, которую нужно было топить древесным углем, и висящей на стене посуды, то я в них не нуждался. Термос с чаем и термос с кофе, несколько бутылок пива, бутылка виски, галеты, консервы – вот и все, что мне требовалось для столь короткого проживания в хижине.
Позавтракал я на веранде. Мне составили компанию маленькая обезьянка и маленькая газель. Николасу хватило одной инжирины. А газель взяла у меня из рук кусочек сахара. Килиманджаро заволокло пеленой знойных облаков. Я вновь обрел покой.
Бого возвратился с конвертом.
– От госпожи, – сообщил он.
В письме, написанном по-французски высоким, тонким наклонным почерком Сибилла Буллит приглашала меня зайти к ней сразу, как только я смогу. Если есть настроение, то прямо сейчас.
IV
Администратор королевского заповедника построил себе дом совсем недалеко от лагеря посетителей. Однако высокие заросли полностью закрывали со всех сторон миндалевидную насыпную земляную площадку, посреди которой возвышалось бунгало, крытое потемневшей соломой. Белизна стен была такова, что они казались только что выбеленными, и нежно-зеленые ставни тоже поражали своей яркостью, словно краска на них только что высохла.
Когда я подошел к дому по тропинке, проложенной между колючими деревьями, все ставни на фасаде были закрыты. Хотя, похоже, внутри меня с нетерпением ждали, так как не успел я еще подойти к входной двери, как она распахнулась и на пороге появилась высокая молодая блондинка в черных очках. Не дав мне поздороваться, она быстро, сбивчиво, слегка задыхаясь, заговорила по-английски, должно быть потому, что ей хотелось рассказать одновременно о многих вещах.
– Мне очень неловко, – сказала она, – оттого, что я так заторопила вас… Входите, прошу вас… Я очень рада, что вы пришли сразу… Входите скорее… И я так вам признательна, что вы не заставили меня ждать… Входите же, солнце сегодня ужасное…
Сибилла Буллит поднесла руку к своим дымчатым очкам и опустила ее лишь для того, чтобы порывисто захлопнуть за нами дверь.
После бруссы с ее буйством красок прихожая выглядела очень темной. Я едва различал черты молодой женщины и почти совсем не различал лицо тут же подбежавшего чернокожего слуги.
Сибилла Буллит сказала ему с раздражением несколько слов на суахили. И он оставил нас одних.
– Пойдемте, идите сюда, – сказала мне она, – здесь так темно.
В просторную продолговатую комнату, служившую гостиной, свет проникал не с фасада, где все окна были наглухо закрыты ставнями, а через окна, выходившие во внутренний, частично крытый двор. Неистовство солнечного света смягчалось еще и плотными хлопчатобумажными шторами приглушенно-голубого цвета.
И сразу же следы волнения исчезли с лица молодой женщины, жесты ее стали спокойными, словно она вдруг почувствовала себя надежно защищенной. Хотя темные очки она все же не сняла.
– Я прошу вас простить мне мою бесцеремонность, – сказала Сибилла Буллит, и голос ее стал теперь живым и мягким. – Я искренне извиняюсь. Но если бы вы только знали, что для меня значит Лиз.
Затем она сделала небольшую паузу и повторила, просто так, для себя, потому что ей было приятно произносить это имя:
– Лиз… Лиз Дарбуа.
Она вдруг спросила с робостью в голосе:
– А я все еще правильно произношу по-французски?
– Совсем как француженка, – ответил я (и это соответствовало действительности). – Меня это и не удивляет после того, как я прочитал ваше письмо.
На матовых щеках молодой женщины появился легкий румянец. Однако, поскольку ее глаза были спрятаны за темными стеклами очков, я не понял, означал ли он удовольствие или смущение.
– Я решила написать его на французском, чтобы вы пришли побыстрее, – сказала Сибилла.
Она сделала шаг ко мне и продолжила:
– Боже мой! Как подумаю, что всего два месяца назад вы встречались с Лиз… Мы пишем друг другу довольно регулярно, в общем… Больше, конечно, я… Но это же совсем другое, человек, который видел ее, разговаривал с ней.
Она сделала такой жест, словно собиралась взять мои руки, но не закончила его и продолжала:
– Расскажите же, расскажите… Как там она? Чем она занимается?
Я постарался вспомнить как можно точнее детали нашей встречи с Лиз Дарбуа, которую я практически не знал. Мне удалось восстановить в памяти лишь ее лицо, достаточно миловидное и веселое, но похожее на многие другие лица, а к тому же чересчур неспокойное и самоуверенное. Какими же это такими необыкновенными чертами, какими добродетелями могла она вызвать такой интерес и такое воодушевление?
– Итак… Значит, Лиз… – торопила меня Сибилла Буллит.
– Значит, Лиз, – сказал я, – продолжает работать представителем американской косметической фирмы… После развода у нее весьма свободный союз с одним художником… Я знаком-то, собственно, с ним.
– Счастлива, разумеется?
– Вот это не берусь утверждать, – ответил я. – У меня такое впечатление, что она как-то скучает, не находит себя, что иногда завидует вашему существованию.
Сибилла тихонько покачала головой, по-прежнему пряча глаза за темными очками и медленно сказала:
– Лиз была у меня здесь на свадьбе подружкой. Мы приехали в Кению вместе. Я венчалась в белой часовне на полпути между Найроби и Найвашей. Наверное, знаете ее.
– Ну еще бы! – сказал я.
Она имела в виду небольшую церквушку с мягкими, незамысловатыми очертаниями, которую в свободное время построили итальянские военнопленные, работавшие на строительстве шоссе. С того места, где они вырубили деревья и кустарник, освобождая место для часовни, открывался вид на величественную долину, на гигантскую рифтовую впадину, вздыбившую внизу, в двух тысячах метров, свои неподвижные волны, которые из самого сердца Черной Африки устремлялись к северу и затухали в песках Синая.
– Вам необыкновенно повезло, – сказал я. – Более прекрасного места, мне кажется, нет во всем мире.
Вместо ответа молодая женщина улыбнулась со всей нежностью, какую только может вызвать самое восторженное воспоминание. И словно почувствовав, что такую улыбку нужно видеть целиком, сомнамбулическим жестом сняла черные очки.
Почему же она все-таки скрывала за ними свои глаза? Большие, слегка заостренные к вискам, темно-серые с более светлыми крапинками, они были единственным настоящим украшением внешности Сибиллы, во всяком случае в некоторые моменты, когда они загорались, как сейчас, от какого-то сильного чувства.
И тут я вдруг осознал, что, когда видишь эти глаза с их блеском, свежестью и чистотой, становится ясно, как сильно и преждевременно постарело ее лицо. Ее мертвенно-бледную, увядшую кожу не сумело позолотить даже африканское солнце. Волосы у нее были безжизненные. Лоб ее портили глубокие, сухие морщины, которые потом рассыпались по щекам, рассекая уголки губ.
Такое было ощущение, что это лицо принадлежит двум разным женщинам: глаза – одной, а все остальное – совершенно другой.
Лиз Дарбуа не было еще и тридцати. Возможно ли, чтобы и это вот безжизненное, изношенное лицо принадлежало человеку одного с ней поколения.
Сибилла, сама того не зная, ответила на мой вопрос.
– У нас с Лиз разница в возрасте всего несколько недель, – сказала она. – И мы провели вместе, не расставаясь, целых пять лет в одном пансионате около Лозанны. Там нас обеих застала война. Ее родители, жившие в Париже, и мой отец, который служил тогда в Индии, предпочли оставить нас там переждать тяжелые времена.
Сибилла рассмеялась юным, нежным смехом и продолжала:
– Я уверена, Лиз вам все это рассказала. Но вот чего она не могла сделать, так это рассказать вам, какая она была красивая уже тогда, как она умела одеваться, насколько лучше всех остальных девочек причесывалась. Настоящая парижанка в пятнадцать лет!
Переходя от одного воспоминания к другому, от одной подробности к другой, Сибилла рассказала мне очень много о той эпохе. Я понял тогда, что она пригласила меня и ждала с таким нетерпением не столько за тем, чтобы послушать меня, сколько для того, чтобы выговориться самой.
И я узнал, что отца Сибиллы в конце войны назначили на высокий пост в Кении и что Сибилла, отправляясь в Африку, уговорила Лиз Дарбуа поехать вместе с ней. Так получилось, что сразу по приезде Сибилла познакомилась с Буллитом, и эта встреча в одно прекрасное утро привела их в маленькую белую часовню, возвышающуюся над необъятной и величественной долиной Рифта.
– Лиз почти сразу же уехала, – завершила свой рассказ Сибилла, – а чуть позже министерство колоний отозвало отца в Лондон, и он там умер, так что я даже больше его и не видела.
Она замолчала. Оставалось только попрощаться и уйти. Сибилла получила от меня максимум того, что она могла от меня ожидать, а мне нужно было начинать знакомиться с заповедником. Однако я все не уходил, не очень понимая, что меня удерживает.
– А ваш муж сейчас дома? – спросил я.
Он обычно уходит еще до того, как я успеваю проснуться, а возвращается домой когда как, – сказала Сибилла и сделала рукой неопределенный жест. – Когда у него остается время от зверей.
В нашем разговоре снова возникла пауза, которая, наконец, позволила мне оценить достоинства комнаты, где мы находились. Все предметы в ней, все цвета создавали ощущение надежности и приятности: медово-желтые стены, рассеянный свет, светлые циновки на полу, гравюры в старинных рамах, ветки с крупными распустившимися цветами в медных вазах. Во всем видны были превосходный вкус и заботливое внимание. Я счел нужным сделать комплимент Сибилле. Она тихо ответила:
– Я стараюсь сделать так, чтобы не чувствовалось, что на триста километров в округе нет ни одного города и что у самой двери этого дома можно натолкнуться на ужасно опасных зверей.
Глаза молодой женщины переходили с одного предмета на другой, словно от одного дружеского лица к другому. Некоторые вещи были особенно красивы.
– Родители мужа привезли их в Африку еще в начале века, когда решили здесь обосноваться. Это все фамильная мебель.
Сибилла сделала как бы нечаянно паузу и добавила с притворным безразличием:
– У мужа семья с глубокими корнями… У старшей ветви титул баронетов со времен Тюдоров.
Лицо молодой женщины на миг обрело выражение, которое никак не вязалось ни с ее чертами, ни с образом ее жизни, – выражение мещанского, суетного тщеславия. Неужели это ее истинная натура? Или просто средство внутренней самозащиты, как эта мебель, как шторы?
Она машинально погладила крохотное креслице из драгоценного заморского дерева, некое подобие очаровательной игрушки, выточенной каким-то гениальным мастером в XVIII веке.
– На нем сидел мой муж, когда он был совсем маленьким мальчиком, и его отец, и отец его отца, – сказала Сибилла. – И им же пользовалась моя дочь.
– Патриция! – воскликнул я.
Тут я понял, почему остался.
– Вы знаете ее имя? – спросила Сибилла. – Ах, да! Естественно!.. От Лиз!
Это было неправдой. И я собрался рассказать, как познакомился с Патрицией. Однако какой-то смутный импульс подсказал мне, что лучше тут выбрать удобную ложь, к которой подвела меня сама Сибилла.
– А вы знаете, о чем я мечтаю для Патриции? – добрым голосом продолжила молодая женщина. – Мне хотелось бы, чтобы она поехала учиться во Францию и чтобы она там научилась одеваться, держаться, вести себя так, как будто родилась в Париже. Чтобы у нее все получалось, как у Лиз.
В глазах Сибиллы снова сверкнул огонек искренности и детства. Но затем она замолчала, вздрогнула и, явно не отдавая себе отчета – настолько движение было стремительным и инстинктивным, – опять надела свои темные очки.
В этот момент я увидел посреди гостиной африканца, хотя я не слышал ни малейшего шороха, возвещающего о его появлении. Пожилой, морщинистый, одноглазый, он был одет в коричневые полотняные брюки и в разорванную рубашку. Об истинном росте его судить было невозможно, так как он стоял согнувшись в три погибели, словно переломленный на уровне изуродованных бедер.
Он произнес несколько слов на суахили и ушел.
– Кихоро принадлежит к племени вакамба, – тихим, усталым голосом сообщила мне молодая женщина. – Он долго служил у моего мужа как проводник и загонщик. А теперь все, в заповеднике он уже не может работать. Теперь он состоит при Патриции. Он же знает ее с самого дня рождения. Она его очень любит. Он сообщил мне, что отнес ей завтрак.
– А что, она сейчас здесь? – спросил я.
– Да, только что проснулась, – ответила Сибилла.
– Как… Но ведь…
Я остановился как раз вовремя, чтобы позволить моей собеседнице истолковать мое удивление как ей больше нравится.
– Время, конечно, не самое раннее, я понимаю, – сказала она. – Но Патриция бегает буквально целый день. А потом отсыпается.
Сибилла бросила на меня взгляд сквозь стекла темных очков и закончила:
– Я схожу за ней. Так, чтобы вы могли рассказать о ней Лиз.
Я подошел к одному из окон с той стороны, где ставни не были закрыты, раздвинул шторы. Окно выходило на большой внутренний двор, вокруг которого располагались жилые комнаты. Вдоль стен тянулась непритязательная, крытая соломой галерея. Сибилла сначала двигалась вдоль стены, даже не глядя на пламенеющие цезальнии, на жакаранды, на золотые мимозы, пылающие ярко-красным, лазурным, огненно-желтым пожаром во всех углах двора. Однако вместо того, чтобы сразу войти в комнату Патриции и несмотря на свое болезненное отвращение к солнцу, молодая женщина вышла в самый центр открытого пространства, где не было никакой защиты от нестерпимой жары и безжалостного света.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21