Виктор Козько
Прохожий
Провинциальные фантазии
С белорусского. Перевод автора
Впервые он пришел ко мне в благословенную минуту. Даруется такая
минута-мгновение изредка и далеко не всем и не всюду. Только в отме-
ченном и освященном кем-то краю. Не могу сказать кем - то ли нашими
предками, то ли первосоздателем, самим Богом. Некой космической душой,
присутствие которой всегда ощущается, если есть у тебя на это глаз и
слух. Если душа у тебя не слепая, если ты не нищий душой, когда есть у
тебя что положить в руку другому, похожему или даже совсем не похожему
на тебя.
В приближении сумерек, когда солнце за небосклоном соскользнуло с
каравая земли, чаще всего по осени, когда каравай этот уже взрезан
плугами и, кажется, круто посыпан солью небес - пропечен, обласкан
солнечными лучами, корки рыжих ржанищ полей, словно материнским легким
рушником, обволакиваются паутиной бабьего лета, обещающей завтра, на
восходе солнца, начало этого лета, угасанье его, - вот тогда в покое и
тиши, в умиротворенном единении всего сущего и даруется земле и чело-
веку то благословенное мгновение. Мгновение остановиться и оглянуться.
Солнца уже нет, а ближний лес и холм перед ним сверкают и светятся.
И таким же ясным и чистым светом озарены лицо и глаза человека. Может,
это и есть освящение земли, знак некий тайный ей и человеку, который
живет на этой земле, завершил на ней один круг и начинает готовить се-
бя к новому. Тихо вершится то самое чудо, когда голубь или голубка бо-
сыми ногами прохаживаются по нашей душе, неуловимое, непознанное и ни-
кем не объясненное, как явление чудотворной иконы. Кто-то молится зем-
ле и за землю, за каждого грешного из нас на ней.
Может, это сам Бог сошел с Олимпа или какой-то космический пришелец
спустился с небес где-то за горизонтом, никем не видимый, потому что
глазом его не охватить, бесконечно большой, мы пыль перед ним и прах
мироздания. А он вышагнул из Вселенной, стал на колени и припал голо-
вой к равнинам полей, бескрайности лесов и рек Беларуси, положил на
нее свой лучистый глаз. И отражение его лучистости достигло и охватило
махонький приречный лесок за околицей нашей униженной сегодня нищенс-
кой деревушки, запало в душу и глаз. И лесок роскошествует, просвечен-
ный насквозь его теплым взглядом, обласканный вселенским покоем, недо-
кучливым сочувствием. И в душе нашей мир и согласие.
Вот в такую пору, когда я сам был на седьмом небе от всепоглощающей
осенней благости, в далеком космосе, когда моя астральная душа покину-
ла землю, избавилась будничности и отлетела на неведомую мне планету
добра, пошла в путь по мирозданию, он впервые и посетил меня, пришел
ко мне в гости. Рудовато-рыжий котик, хотя, вернее, не котик, а коти-
ще, такой он был огромный и до невозможности величественный. Благосло-
венный неземной свет запал и в его сверкающий изумрудом глаз. Он отме-
тил меня этим своим провидческим глазом, дарованным только существу
разумному, хотя и немому. Глазом зверя, во взгляде которого сегодня
больше сочувствия и участия, чем порой во взгляде человека, даже близ-
кого тебе.
Спасибо, Всевышний, за эту едва осязаемую нами сегодня, высшую гар-
монию всего сущего, единение и связанность суетливо говорливого, жад-
ного и хищного по натуре и безмолвного, но сочувствующего и доброго от
природы. Изначально пришедшего в сей мир с пониманием глубинного рав-
новесия и вечного покоя. Не будь этого, куда бы устремилась наша душа,
к кому бы припала, где бы нашла успокоение, особенно сегодня, в такую
глухую и смутную пору. Не напрасно же и совсем не случайно многие из
нас именно сейчас вспомнили о братьях своих меньших. Ублажают и смот-
рят за ними с уснувшей уже было, но вновь пробужденной материнской и
сыновней заботой. И слава Богу. Слава Богу, коты и собаки, рыбы, птицы
и звери, что вы не гомо сапиенс, что не научились еще говорить, а то
мы бы вас, гляди, и в парламент выбрали. Но вы отделены от нас языко-
вым барьером, хотя я лично сомневаюсь, что существует между нами такой
барьер. Больше похоже, что надоело человеку говорить с человеком. Тес-
но и одиноко стало ему на планете Земля, хочется вышагнуть из нее, да
вот беда, уж больно узкие сам он себе штанишки скроил, мешают они сде-
лать тот решающий шаг, дерзости нет признать, что мы не единственные
на этой же земле и совсем не самые-самые. Все ищем подобных себе, с
кем можно и на троих скинуться, кому можно было бы потом и морду на-
бить.
А я часто разговариваю с собаками и котами, и даже с муравьем под
деревом, и с самим деревом. Сегодня куда чаще говорю с ними, чем с
людьми. Получается само собой, помимо моей воли. Это снова, похоже,
сегодня некая внутренняя потребность, а может, приказ или наваждение.
Может, в одну из своих жизней на этом свете или вселенной я был рожден
собакой, котом или птицей. А каждый из нас, как утверждают знающие лю-
ди, проходит через тринадцать обновлений, тринадцать рождений. Мне на-
гадали: доживаю я одиннадцатое. Не юноша, пора уже и в ум войти, жал-
ко, только две жизни осталось, а по всему, так и одной не отпущено.
Тот, кто мне даровал их, дал пенделя, опустил на Землю, мог быть и
щедрее. Сколько же это существ на земле, в каких только шкурах и об-
личьях я не походил, не поползал, не поплавал и не полетал на нашей
планете. А там, смотришь, и сам бы планетой пожелал стать, самой ма-
терью-Землей, солнышком... Может, именно поэтому и дано мне всего три-
надцать жизней, чертова дюжина. А дальше был бы уже перебор.
Перебор. Знаю, смущаюсь, а все равно жажду, жажду. Ненаедный, нена-
сытный, невразумленный. Хотелось бы, очень хотелось перевоплотиться в
пчелу или муравья и перезимовать эту уже сколько лет длящуюся зиму,
вне срока и без причины наступившее обледенение наших душ в улье или
муравейнике. А по весне, когда вспенится цветом яблоня или груша, из-
ломать свои пчелиные крыльца в розовом безумии обновления, насытиться
нектаром жизни Адамова вечного дерева, породниться, слиться воедино со
всем сущим. Может, из меня получилось бы лучшее дерево, нежели чело-
век.
Есть, есть у меня потребность быть и деревом. Влюблен, зачарован
дубом. Особенно на исходе дня, посередине лета, возле реки. Когда за-
сыпает ветер и мягчеет солнце. Тогда дуб словно испускает из брони
своей вековой коры и луба душу и становится таким доступно человечес-
ким. Я припадаю к его корявому, покоробленному, а где так и покалечен-
ному молнией туловищу и слушаю, слушаю речь, жалобу и веселье вечности
и ядра земного. Ведь есть дубы, которым под тысячу уже лет. И совсем
не дерево то, а сама вселенная. От корней до макушки на каждом метре
своя особая планета. Не всякая хата может похвалиться этим. Не все то
хата, что из трубы дым пускает, как не каждый то человек, что способен
только мусорить, коптить небо и в воде пускать пузыри.
Только не подумайте, что я уж совсем обнаглел, жажду возродиться
дубом и жить тысячелетия. Не стою я такого подарка, такой милости,
хоть за свои лета порядочно одубел и задубел. И мерзости во мне всякой
за те же лета - что в добром пиве пены, может, даже больше пены, чем
самого пива.
Я прохожий в этом мире, странник. Из каких стран, из каких миров -
этого не дано мне знать. Наверное, слава Богу. Хотя хочется памяти,
пускай в звере, траве, дереве.
Можжевельник - тихое, робкое и неброское, как и сам здешний чело-
век, деревцо или кустик. И не без понимания красоты, чувства собствен-
ного достоинства, вечно зеленый. На прочих деревьях всё шишки да се-
режки или лист словно блин. А тут мониста, бусы на груди. Чистое и на
чистом растет и лишнего из себя ничего не корчит, не пыжится, чтобы
выглядеть лучше, чем есть. Наоборот, стремится спрятаться, сойти с
глаз, но не затеряться, а встать где-то на границе меж болотом и ле-
сом, где земля хоть и не бедная, но и не совсем уж зажиревшая, черно-
земная, торфяная, больше песочек да песочек, как и на крестьянской ни-
ве. Одним словом, это деревце нашей пустоватой в общем земли. Украшает
ее тихой печалью и такой же тихой радостью своего присутствия. Терпе-
ливое, потому что надеется только на себя, на кого же больше в лесу
доброму дереву и надеяться? Сила, мощь в нем космические, краю тому,
где можжевельник растет, придатные и обережные, потому что озоном ды-
шит. Мною же сотворенные над моей же головой дыры в небе своими иго-
лочками-пальчиками латает. В бане недужных и старых омолаживает, будто
грехи отпускает.
Изредка, по крайней на то нужде, подходит человек с топором или но-
жом к можжевельнику, если долго живет и долго еще жить загадывает. На
пиру жизни, когда заколет кабана и свеженина у него заведется, нет
лучшего, чем можжевельник, дерева для копчения. Лучший дым - свой дым,
что тебе же глаза ест. И никакой рыбе, тому же язю на полпуда или го-
лавлю, не даст он загнить ни с головы, ни с хвоста, потому что чистое,
чистое это дерево, без ущерба и порчи.
Я полюбил можжевельник еще в пастушках, когда встречал его в тени и
одиночестве меж гордых и гонких сосен, белых заласканных берез. Нечто
единое, братское было в нашей доле. И я неотрывно глядел в его затума-
ненные на исходе лета глаза - ягоды. Нечто таинственное и сокрытое для
меня было в тех его очах, какой-то призыв и предупреждение. Я загляды-
вал, казалось, в некую бездну и терялся в той бездне, потому что ниче-
го не знал о ней, о жизни. Неискушенный, безгранично принимал все, что
видели мои глаза, слышали мои уши, куда ступала моя нога, не сознавая,
что только просыпаюсь, что только зачинаюсь я сам. Существую на белом
свете лишь на ощупь.
Я говорил с гадами болотными, ужом, гадюкой и даже медянкой, когда
случайно сходились наши стежки. И все же не совсем уж случайно, потому
что, как и все в детстве, норовил ходить по острию ножа. Укус же ме-
дянки считался в нашем крае смертельным. Не знал тогда, что это самое
безобидное существо из всех, что есть на земле. Боялся ее и тянулся к
ней.
Не знаю почему, но медянки избрали для себя старые и густо политые
кровью времен недалекой еще войны солдатские окопы. Может, они и рож-
дались, отливались из той крови, как отливается из церковного воска
свеча по покойнику. И полесский, не заросший еще травой забытья белый
песок бруствера окопчика был им чем-то вроде алтаря. Они всходили на
том песке, на крови красноармейцев и немцев и часами недвижной свечой,
не испещренным грамотой пергаментом, посланием с того света, угрева-
лись под чуть тронутым уже вечером солнцем.
Обмирая, не помня себя, я подкрадывался к ним. Ужас и страх подго-
няли меня. И желание изведать этот страх до донышка, пройти через него
и вернуться. Чтобы избыть его да еще от щекотливо-щемящего любопытства
заводил с ними разговор, спрашивал:
- Кто вы, откуда и зачем? Есть ли у вас право жить только на смерть
людям?
Конечно, ответа не было. Но вы понимаете, я говорил не с медянками,
а с самим первосоздателем, творцом всего сущего. И, отравленный стра-
хом и собственной дерзостью, слышал, как шепчет мне в ответ, осыпаясь
от моего перехваченного дыхания, седой полесский песок. Говорят не ме-
дянки, а медноствольные полесские хвои, по верхушкам которых бродит
пугливый, как и я, осторожный ветер.
И я слышал - тот ветер и песок доносили до меня голоса медянок.
Слышал слова. Слова, которые уже забыл, не познав, не поняв их смысла.
Забыл, как только явил себя миру, зашелся первым криком от земного жа-
ра, от нестерпимого для моих глаз света, ничем и никем не огражденный
от ужасов и боли земной жизни, и тем не менее избирая для себя эту
жизнь. То была моя молитва. Моление накануне жизни. И моление медянок
даровать им жизнь. Они знали уже обо мне все. Знали, что я жесток и
безжалостен, и то, что я есть, подаю им свой голос.
Я иду, я уничтожаю все, на что или на кого падет мой взгляд, куда
ступит моя нога. Не они, не медянки, а я их смерть. Я не прощаю им то,
что они не похожи на меня. А больше из человеколюбия, требующего от
меня справедливости, одной только справедливости. Какая же это наг-
лость - лишить человека жизни. Смерть вам, смерть, безобидные, непо-
нятные мне, непохожие на меня медянки. И я убивал их всюду, где только
находил. Хотя позже, когда они навсегда успокаивались, опадали на пе-
сок плевком мертвой протоплазмы, жалел. Как это по-человечески - пра-
вить тризну только по мертвому.
И с ними, мертвыми уже, я тоже говорил, может, больше, чем с живы-
ми. В каждой смерти сокрыта великая тайна. Убийство вылущивало из меня
человека и одновременно посылало к человеку, заставляло думать. Может,
я предвидел или кто-то подсказывал и мой исход. И я наговаривал медян-
кам, что это не я убил их, нет, сами, мол, проказничали и допроказни-
чались. Вон белка по дереву скачет, свернет себе голову, но и тут не я
виноват буду, я же на то дерево ее не подсаживал, я же только камешек
бросил. Она и упала с дерева. Сама виновата, нечего по деревьям ска-
кать. А я неспособен убивать. Я сам жажду быть вечно и той вечности
желаю и ей, желаю, чтобы все и всюду было вечным.
И слезы великого обмана и стыда за собственное двуличие и, главное,
непоправимость уже происшедшего примерзали к моим щекам. В ту минуту я
сам был немного медянкой. А может, и не немного, а полностью, слепой,
безобидный, беспомощный перед самим собой и перед всем миром, который
обходился со мной так же, как я с теми же медянками.
Я был уже всюду, и меня не было еще нигде.
Тихий послушный ветерок припадал к мои нечесаным, непослушным вих-
рам, кто-то вроде утешал, поглаживал по голове и в то же время подс-
трекал меня, трепал мои волосы, как лист осины, что росла неподалеку.
Осиновый лист, который ветер, кажется, намеревался сорвать и унести на
край света, а заодно уже и меня. Ветер заставлял изведать что-то еще
неизвестное, не испытанное мной. И я сам превращался то в вольный ве-
тер или в тот же осиновый лист, дрожащий от его дыхания, в слепую пес-
чинку, что сливалась с сугробом песка подо мной, и я сам сливался с
тем песком. Сыпучим песком вечности.
Я был всюду, и меня не было нигде.
Множество меня, десять моих бывших, если верить, реальных жизней и
неисчислимое количество придуманных, какие я познал по неведомой, не-
известно кем подаренной милости быть, состояться, слушать, видеть,
прихлынули и охватили меня, когда осенним вечером я заглянул на крыль-
це своей хаты в кошачий глаз.
Кто-то из невидимой дали протягивал мне руку, трогал, испытывал,
проделывал со мной то же, что некогда в детстве проделывал я с други-
ми. Испытывал меня и кота, затаенно следил за нами. Только он был куда
разумнее и не суетливый, не жестокий, а терпеливый и рассудительный.
Не исключено, что это было земное дитя. Ведь только у него такой за-
думчивый и чистый глаз, знаю по себе, потому что видел и вижу себя
разным.
И на мне, и на котике - на нас обоих лежало чье-то око. Оно было
добрым и не угнетало нас, было примиряющим и лечащим. Кто-то дале-
ко-далеко, на краешке земли, куда ушло солнце, а может, и на крае все-
ленной увидел и вспомнил нас, положил на нас и на нашу округу свое
мудрое утешающее око. Может, кто-то неохватно, всемирно большой прилег
на Млечный Путь, лаская и поглаживая Землю, а заодно и два живых су-
щества, которые ненароком попали в поле его зрения. Как парень девушке
в ночном свидании признавался в любви земле, потому что вокруг была
абсолютная темень. В небе рыжеватыми сияющими веснушками высыпали
звезды. А наш недалекий, выспеленный осенью кустарник, чернолесье при
реке, неожиданно, среди ночи, считай, взорвался смущенной розовостью,
как та же девушка в предвидении близкого замужества. Пылали и сияли на
шее обычно грязноватых зарослей ожерелья калины. На сутуловатых плечах
ольхи зажглись кружева дикого хмеля. Широкие клубенчатые шары переспе-
лой уже лозы, казалось, излучали желание и призыв приблизиться к ним,
забыться в их испепеляющем огне. В том огне, будто небесная растаявшая
слезинка на прихорошенном лице земли, среди вековых торфяников, болот
и трясины перебранивалась с камышами и осокой наша маленькая и тихая
речушка Птичь.
И капля за каплей, будто от прикосновения комариного крыла, что-то
плавилось, таяло в душе, опадало с плеч. Обморочно и радостно сокру-
шенное нерушимым покоем млело все вокруг, млело от тяжести забытой ти-
ши и одиночества сердце. И так легко, так легко дышалось, будто я не
прожил уже свою жизнь, а только начал понимать и познавать, что это
такое, жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Прохожий
Провинциальные фантазии
С белорусского. Перевод автора
Впервые он пришел ко мне в благословенную минуту. Даруется такая
минута-мгновение изредка и далеко не всем и не всюду. Только в отме-
ченном и освященном кем-то краю. Не могу сказать кем - то ли нашими
предками, то ли первосоздателем, самим Богом. Некой космической душой,
присутствие которой всегда ощущается, если есть у тебя на это глаз и
слух. Если душа у тебя не слепая, если ты не нищий душой, когда есть у
тебя что положить в руку другому, похожему или даже совсем не похожему
на тебя.
В приближении сумерек, когда солнце за небосклоном соскользнуло с
каравая земли, чаще всего по осени, когда каравай этот уже взрезан
плугами и, кажется, круто посыпан солью небес - пропечен, обласкан
солнечными лучами, корки рыжих ржанищ полей, словно материнским легким
рушником, обволакиваются паутиной бабьего лета, обещающей завтра, на
восходе солнца, начало этого лета, угасанье его, - вот тогда в покое и
тиши, в умиротворенном единении всего сущего и даруется земле и чело-
веку то благословенное мгновение. Мгновение остановиться и оглянуться.
Солнца уже нет, а ближний лес и холм перед ним сверкают и светятся.
И таким же ясным и чистым светом озарены лицо и глаза человека. Может,
это и есть освящение земли, знак некий тайный ей и человеку, который
живет на этой земле, завершил на ней один круг и начинает готовить се-
бя к новому. Тихо вершится то самое чудо, когда голубь или голубка бо-
сыми ногами прохаживаются по нашей душе, неуловимое, непознанное и ни-
кем не объясненное, как явление чудотворной иконы. Кто-то молится зем-
ле и за землю, за каждого грешного из нас на ней.
Может, это сам Бог сошел с Олимпа или какой-то космический пришелец
спустился с небес где-то за горизонтом, никем не видимый, потому что
глазом его не охватить, бесконечно большой, мы пыль перед ним и прах
мироздания. А он вышагнул из Вселенной, стал на колени и припал голо-
вой к равнинам полей, бескрайности лесов и рек Беларуси, положил на
нее свой лучистый глаз. И отражение его лучистости достигло и охватило
махонький приречный лесок за околицей нашей униженной сегодня нищенс-
кой деревушки, запало в душу и глаз. И лесок роскошествует, просвечен-
ный насквозь его теплым взглядом, обласканный вселенским покоем, недо-
кучливым сочувствием. И в душе нашей мир и согласие.
Вот в такую пору, когда я сам был на седьмом небе от всепоглощающей
осенней благости, в далеком космосе, когда моя астральная душа покину-
ла землю, избавилась будничности и отлетела на неведомую мне планету
добра, пошла в путь по мирозданию, он впервые и посетил меня, пришел
ко мне в гости. Рудовато-рыжий котик, хотя, вернее, не котик, а коти-
ще, такой он был огромный и до невозможности величественный. Благосло-
венный неземной свет запал и в его сверкающий изумрудом глаз. Он отме-
тил меня этим своим провидческим глазом, дарованным только существу
разумному, хотя и немому. Глазом зверя, во взгляде которого сегодня
больше сочувствия и участия, чем порой во взгляде человека, даже близ-
кого тебе.
Спасибо, Всевышний, за эту едва осязаемую нами сегодня, высшую гар-
монию всего сущего, единение и связанность суетливо говорливого, жад-
ного и хищного по натуре и безмолвного, но сочувствующего и доброго от
природы. Изначально пришедшего в сей мир с пониманием глубинного рав-
новесия и вечного покоя. Не будь этого, куда бы устремилась наша душа,
к кому бы припала, где бы нашла успокоение, особенно сегодня, в такую
глухую и смутную пору. Не напрасно же и совсем не случайно многие из
нас именно сейчас вспомнили о братьях своих меньших. Ублажают и смот-
рят за ними с уснувшей уже было, но вновь пробужденной материнской и
сыновней заботой. И слава Богу. Слава Богу, коты и собаки, рыбы, птицы
и звери, что вы не гомо сапиенс, что не научились еще говорить, а то
мы бы вас, гляди, и в парламент выбрали. Но вы отделены от нас языко-
вым барьером, хотя я лично сомневаюсь, что существует между нами такой
барьер. Больше похоже, что надоело человеку говорить с человеком. Тес-
но и одиноко стало ему на планете Земля, хочется вышагнуть из нее, да
вот беда, уж больно узкие сам он себе штанишки скроил, мешают они сде-
лать тот решающий шаг, дерзости нет признать, что мы не единственные
на этой же земле и совсем не самые-самые. Все ищем подобных себе, с
кем можно и на троих скинуться, кому можно было бы потом и морду на-
бить.
А я часто разговариваю с собаками и котами, и даже с муравьем под
деревом, и с самим деревом. Сегодня куда чаще говорю с ними, чем с
людьми. Получается само собой, помимо моей воли. Это снова, похоже,
сегодня некая внутренняя потребность, а может, приказ или наваждение.
Может, в одну из своих жизней на этом свете или вселенной я был рожден
собакой, котом или птицей. А каждый из нас, как утверждают знающие лю-
ди, проходит через тринадцать обновлений, тринадцать рождений. Мне на-
гадали: доживаю я одиннадцатое. Не юноша, пора уже и в ум войти, жал-
ко, только две жизни осталось, а по всему, так и одной не отпущено.
Тот, кто мне даровал их, дал пенделя, опустил на Землю, мог быть и
щедрее. Сколько же это существ на земле, в каких только шкурах и об-
личьях я не походил, не поползал, не поплавал и не полетал на нашей
планете. А там, смотришь, и сам бы планетой пожелал стать, самой ма-
терью-Землей, солнышком... Может, именно поэтому и дано мне всего три-
надцать жизней, чертова дюжина. А дальше был бы уже перебор.
Перебор. Знаю, смущаюсь, а все равно жажду, жажду. Ненаедный, нена-
сытный, невразумленный. Хотелось бы, очень хотелось перевоплотиться в
пчелу или муравья и перезимовать эту уже сколько лет длящуюся зиму,
вне срока и без причины наступившее обледенение наших душ в улье или
муравейнике. А по весне, когда вспенится цветом яблоня или груша, из-
ломать свои пчелиные крыльца в розовом безумии обновления, насытиться
нектаром жизни Адамова вечного дерева, породниться, слиться воедино со
всем сущим. Может, из меня получилось бы лучшее дерево, нежели чело-
век.
Есть, есть у меня потребность быть и деревом. Влюблен, зачарован
дубом. Особенно на исходе дня, посередине лета, возле реки. Когда за-
сыпает ветер и мягчеет солнце. Тогда дуб словно испускает из брони
своей вековой коры и луба душу и становится таким доступно человечес-
ким. Я припадаю к его корявому, покоробленному, а где так и покалечен-
ному молнией туловищу и слушаю, слушаю речь, жалобу и веселье вечности
и ядра земного. Ведь есть дубы, которым под тысячу уже лет. И совсем
не дерево то, а сама вселенная. От корней до макушки на каждом метре
своя особая планета. Не всякая хата может похвалиться этим. Не все то
хата, что из трубы дым пускает, как не каждый то человек, что способен
только мусорить, коптить небо и в воде пускать пузыри.
Только не подумайте, что я уж совсем обнаглел, жажду возродиться
дубом и жить тысячелетия. Не стою я такого подарка, такой милости,
хоть за свои лета порядочно одубел и задубел. И мерзости во мне всякой
за те же лета - что в добром пиве пены, может, даже больше пены, чем
самого пива.
Я прохожий в этом мире, странник. Из каких стран, из каких миров -
этого не дано мне знать. Наверное, слава Богу. Хотя хочется памяти,
пускай в звере, траве, дереве.
Можжевельник - тихое, робкое и неброское, как и сам здешний чело-
век, деревцо или кустик. И не без понимания красоты, чувства собствен-
ного достоинства, вечно зеленый. На прочих деревьях всё шишки да се-
режки или лист словно блин. А тут мониста, бусы на груди. Чистое и на
чистом растет и лишнего из себя ничего не корчит, не пыжится, чтобы
выглядеть лучше, чем есть. Наоборот, стремится спрятаться, сойти с
глаз, но не затеряться, а встать где-то на границе меж болотом и ле-
сом, где земля хоть и не бедная, но и не совсем уж зажиревшая, черно-
земная, торфяная, больше песочек да песочек, как и на крестьянской ни-
ве. Одним словом, это деревце нашей пустоватой в общем земли. Украшает
ее тихой печалью и такой же тихой радостью своего присутствия. Терпе-
ливое, потому что надеется только на себя, на кого же больше в лесу
доброму дереву и надеяться? Сила, мощь в нем космические, краю тому,
где можжевельник растет, придатные и обережные, потому что озоном ды-
шит. Мною же сотворенные над моей же головой дыры в небе своими иго-
лочками-пальчиками латает. В бане недужных и старых омолаживает, будто
грехи отпускает.
Изредка, по крайней на то нужде, подходит человек с топором или но-
жом к можжевельнику, если долго живет и долго еще жить загадывает. На
пиру жизни, когда заколет кабана и свеженина у него заведется, нет
лучшего, чем можжевельник, дерева для копчения. Лучший дым - свой дым,
что тебе же глаза ест. И никакой рыбе, тому же язю на полпуда или го-
лавлю, не даст он загнить ни с головы, ни с хвоста, потому что чистое,
чистое это дерево, без ущерба и порчи.
Я полюбил можжевельник еще в пастушках, когда встречал его в тени и
одиночестве меж гордых и гонких сосен, белых заласканных берез. Нечто
единое, братское было в нашей доле. И я неотрывно глядел в его затума-
ненные на исходе лета глаза - ягоды. Нечто таинственное и сокрытое для
меня было в тех его очах, какой-то призыв и предупреждение. Я загляды-
вал, казалось, в некую бездну и терялся в той бездне, потому что ниче-
го не знал о ней, о жизни. Неискушенный, безгранично принимал все, что
видели мои глаза, слышали мои уши, куда ступала моя нога, не сознавая,
что только просыпаюсь, что только зачинаюсь я сам. Существую на белом
свете лишь на ощупь.
Я говорил с гадами болотными, ужом, гадюкой и даже медянкой, когда
случайно сходились наши стежки. И все же не совсем уж случайно, потому
что, как и все в детстве, норовил ходить по острию ножа. Укус же ме-
дянки считался в нашем крае смертельным. Не знал тогда, что это самое
безобидное существо из всех, что есть на земле. Боялся ее и тянулся к
ней.
Не знаю почему, но медянки избрали для себя старые и густо политые
кровью времен недалекой еще войны солдатские окопы. Может, они и рож-
дались, отливались из той крови, как отливается из церковного воска
свеча по покойнику. И полесский, не заросший еще травой забытья белый
песок бруствера окопчика был им чем-то вроде алтаря. Они всходили на
том песке, на крови красноармейцев и немцев и часами недвижной свечой,
не испещренным грамотой пергаментом, посланием с того света, угрева-
лись под чуть тронутым уже вечером солнцем.
Обмирая, не помня себя, я подкрадывался к ним. Ужас и страх подго-
няли меня. И желание изведать этот страх до донышка, пройти через него
и вернуться. Чтобы избыть его да еще от щекотливо-щемящего любопытства
заводил с ними разговор, спрашивал:
- Кто вы, откуда и зачем? Есть ли у вас право жить только на смерть
людям?
Конечно, ответа не было. Но вы понимаете, я говорил не с медянками,
а с самим первосоздателем, творцом всего сущего. И, отравленный стра-
хом и собственной дерзостью, слышал, как шепчет мне в ответ, осыпаясь
от моего перехваченного дыхания, седой полесский песок. Говорят не ме-
дянки, а медноствольные полесские хвои, по верхушкам которых бродит
пугливый, как и я, осторожный ветер.
И я слышал - тот ветер и песок доносили до меня голоса медянок.
Слышал слова. Слова, которые уже забыл, не познав, не поняв их смысла.
Забыл, как только явил себя миру, зашелся первым криком от земного жа-
ра, от нестерпимого для моих глаз света, ничем и никем не огражденный
от ужасов и боли земной жизни, и тем не менее избирая для себя эту
жизнь. То была моя молитва. Моление накануне жизни. И моление медянок
даровать им жизнь. Они знали уже обо мне все. Знали, что я жесток и
безжалостен, и то, что я есть, подаю им свой голос.
Я иду, я уничтожаю все, на что или на кого падет мой взгляд, куда
ступит моя нога. Не они, не медянки, а я их смерть. Я не прощаю им то,
что они не похожи на меня. А больше из человеколюбия, требующего от
меня справедливости, одной только справедливости. Какая же это наг-
лость - лишить человека жизни. Смерть вам, смерть, безобидные, непо-
нятные мне, непохожие на меня медянки. И я убивал их всюду, где только
находил. Хотя позже, когда они навсегда успокаивались, опадали на пе-
сок плевком мертвой протоплазмы, жалел. Как это по-человечески - пра-
вить тризну только по мертвому.
И с ними, мертвыми уже, я тоже говорил, может, больше, чем с живы-
ми. В каждой смерти сокрыта великая тайна. Убийство вылущивало из меня
человека и одновременно посылало к человеку, заставляло думать. Может,
я предвидел или кто-то подсказывал и мой исход. И я наговаривал медян-
кам, что это не я убил их, нет, сами, мол, проказничали и допроказни-
чались. Вон белка по дереву скачет, свернет себе голову, но и тут не я
виноват буду, я же на то дерево ее не подсаживал, я же только камешек
бросил. Она и упала с дерева. Сама виновата, нечего по деревьям ска-
кать. А я неспособен убивать. Я сам жажду быть вечно и той вечности
желаю и ей, желаю, чтобы все и всюду было вечным.
И слезы великого обмана и стыда за собственное двуличие и, главное,
непоправимость уже происшедшего примерзали к моим щекам. В ту минуту я
сам был немного медянкой. А может, и не немного, а полностью, слепой,
безобидный, беспомощный перед самим собой и перед всем миром, который
обходился со мной так же, как я с теми же медянками.
Я был уже всюду, и меня не было еще нигде.
Тихий послушный ветерок припадал к мои нечесаным, непослушным вих-
рам, кто-то вроде утешал, поглаживал по голове и в то же время подс-
трекал меня, трепал мои волосы, как лист осины, что росла неподалеку.
Осиновый лист, который ветер, кажется, намеревался сорвать и унести на
край света, а заодно уже и меня. Ветер заставлял изведать что-то еще
неизвестное, не испытанное мной. И я сам превращался то в вольный ве-
тер или в тот же осиновый лист, дрожащий от его дыхания, в слепую пес-
чинку, что сливалась с сугробом песка подо мной, и я сам сливался с
тем песком. Сыпучим песком вечности.
Я был всюду, и меня не было нигде.
Множество меня, десять моих бывших, если верить, реальных жизней и
неисчислимое количество придуманных, какие я познал по неведомой, не-
известно кем подаренной милости быть, состояться, слушать, видеть,
прихлынули и охватили меня, когда осенним вечером я заглянул на крыль-
це своей хаты в кошачий глаз.
Кто-то из невидимой дали протягивал мне руку, трогал, испытывал,
проделывал со мной то же, что некогда в детстве проделывал я с други-
ми. Испытывал меня и кота, затаенно следил за нами. Только он был куда
разумнее и не суетливый, не жестокий, а терпеливый и рассудительный.
Не исключено, что это было земное дитя. Ведь только у него такой за-
думчивый и чистый глаз, знаю по себе, потому что видел и вижу себя
разным.
И на мне, и на котике - на нас обоих лежало чье-то око. Оно было
добрым и не угнетало нас, было примиряющим и лечащим. Кто-то дале-
ко-далеко, на краешке земли, куда ушло солнце, а может, и на крае все-
ленной увидел и вспомнил нас, положил на нас и на нашу округу свое
мудрое утешающее око. Может, кто-то неохватно, всемирно большой прилег
на Млечный Путь, лаская и поглаживая Землю, а заодно и два живых су-
щества, которые ненароком попали в поле его зрения. Как парень девушке
в ночном свидании признавался в любви земле, потому что вокруг была
абсолютная темень. В небе рыжеватыми сияющими веснушками высыпали
звезды. А наш недалекий, выспеленный осенью кустарник, чернолесье при
реке, неожиданно, среди ночи, считай, взорвался смущенной розовостью,
как та же девушка в предвидении близкого замужества. Пылали и сияли на
шее обычно грязноватых зарослей ожерелья калины. На сутуловатых плечах
ольхи зажглись кружева дикого хмеля. Широкие клубенчатые шары переспе-
лой уже лозы, казалось, излучали желание и призыв приблизиться к ним,
забыться в их испепеляющем огне. В том огне, будто небесная растаявшая
слезинка на прихорошенном лице земли, среди вековых торфяников, болот
и трясины перебранивалась с камышами и осокой наша маленькая и тихая
речушка Птичь.
И капля за каплей, будто от прикосновения комариного крыла, что-то
плавилось, таяло в душе, опадало с плеч. Обморочно и радостно сокру-
шенное нерушимым покоем млело все вокруг, млело от тяжести забытой ти-
ши и одиночества сердце. И так легко, так легко дышалось, будто я не
прожил уже свою жизнь, а только начал понимать и познавать, что это
такое, жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10