-
— Слушай теперь внимательно, о чем мы тебя спра--шивать будем,— вмешался чорбаджи Цачко.— И что услышишь, на то и отвечай! Дурака валять нечего: с тобой люди, а не бараны разговаривают. Мы тебя спрашиваем: коли ты знаешь, кто на этом портрете... как видно...
Чорбаджи Цачко смешался и замолчал, не желая произносить имя Тотю-воеводы.
— Да как же мне его не знать? — воскликнул в отчаянии Варлаам.— И вы все его знаете! И вы и я! Кто же не знает этого смертоубийцу?
Тут он показал на Селямсыза.
Того взорвало: он стал на чем свет стоит ругать Варлаама, страшно раскричался, упомянул, какую подать платит султану и сколько ртов кормит. В заключение он предложил, чтобы Тарильома тотчас же повесили, и выразил готовность уплатить за веревку.
Между тем Карагьозоолу, смеясь, тихо объяснил бею, что Селямсыз сердится потому, что Тарильом отождествил его наружность с портретом Тотю-воеводы на прокламации. Бей, улыбаясь, взял в руки прокламацию, чтобы повнимательней рассмотреть изображение страшного партизана.
XXIV. Сцена, в которой последнее слово принадлежит «мексиканке»
Вдруг толпа раздвинулась, пропуская учителя Гатю.
— Прочти нам эту бумагу,— сказал бей с сардонической улыбкой, подавая ему прокламацию.
Воцарилось молчание. Лицо учителя под безобразно нахлобученным фесом Хаджи Смиона, и без того бледное, теперь совсем побелело. По дороге в конак у него было время сообразить, что бей не может требовать его только из-за речи. Наверно, обнаружено кое-что посерьезней. Услыхав многозначительные слова бея и увидев похмощника учителя Мироновского, которого тоже привели сюда, страшно перепуганного, он решил, что самые худшие его опасения оправдались.
Он взял бумагу. Она задрожала у него в руках.
Он долго в нее всматривался, словно не веря своим глазам. Потом выражение лица у него стало немного спокойней, и даже улыбка заиграла на еще бледных губах.
Все глядели на него с сильно бьющимися сердцами.
Бей страшно выпучил глаза.
Учитель Гатю поднял глаза от бумаги и оглядел присутствующих. Вдруг взгляд его упал на Селямсыза, он засмеялся.
— Ну вот, и этот на меня уставился, будто проглотить хочет! — пробормотал Селямсыз в отчаянии.
Все вперились в него и захохотали без всякой видимой причины. Он начал с удивлением озираться, думая, что, может, смеются над кем другим. Смех стал громче. Засмеялся даже изумленный бей. Тут поднялся общий хохот, в котором громче всего слышался протодьяконский голос Варлаама.
— Скажи, учитель, что там написано и чей это портрет?— спросил Карагьозоолу, когда смех утих.
— Это портрет бая Ивана Селямсыза,— ответил учитель, глядя с усмешкой на злополучного обвинителя.
— А Фарлам что говорил? — вне себя от радости воскликнул Копринарка.
Селямсыз заревел от бешенства, осыпая Варлаама обвинениями в бунтовщичестве и желании погубить его, Селямсыза, поместив его портрет в «прокламации».
— Какая прокламация? Это сатира! — сказал с удивлением учитель.
Это слово все знали, так как в то время часто под названием «сатира» распространялись всякие пасквили.
Но Селямсыз зашумел, как буря; весь конак задрожал от его крика. Он требовал, чтобы Варлаама повесили. Тут все встали с мест и, окружив бея, стали заглядывать в листок, где среди текста был изображен в карикатурном виде человек, очень напоминающий Селямсыза, вер-
хом на гусе; под изображением крупными буквами стояло: «Селямсыз>, попечителю школьному — многая лета!»
— Бей-эфенди! — кричал Селямсыз.— Я требую правосудия!.. Тарильом честь мою запятнал, на гуся посадив. Я девятнадцать ртов кормлю, до нынешнего дня восемь драконов уморил и не желаю, чтобы меня не то что на гусе, а даже на осле изображали!.. Нет, вы поглядите: он еще смеется. Да что же это такое? Его сюда для потехи привели или вешать?
Карагьозоолу сделал Селямсызу знак рукой, чтоб он замолчал.
— Пойми Селямсыз, Варлаам не писал этого.
— Как не писал? Кто не писал? Он не писал?
— Смотри: на другой стороне и про него написано. Ведь это он верхом на вальке изображен... Вот, слушай, что про него пишут: «Тарильом, попечитель школьный — господи боже!»
— Как? Неужели правда? — осклабившись до ушей, , воскликнул Селямсыз и впился глазами в листок.— Ну да, это Тарильом, Тарильом! Какая морда! На дохлую козу похож...
Узнав себя на карикатуре, Варлаам кинул на Селямсыза зверский взгляд и скрылся в толпе.
А Селямсыз, оглашая весь двор громким хохотом, жал руку всем присутствующим чорбаджиям. Но бей, которому вся эта комедия з конце концов надоела, напустил на него свою «мексиканку». Тут Селямсыз понял, что судопроизводство окончено, и поспешил оказаться за воротами конака.
Однако не успел он дойти до корчмы Мирко, поздоровавшись всего-навсего с восемью встречными, как его догнал жандарм, объявивший ему, что, по распоряжению бея, он должен эту ночь просидеть под арестом.
С Варлаама только взяли подписку о верности султану.
Сатира была написана приказчиком из лавки Иванчо йоты. Сам Иванчо только продиктовал текст и нарисовал фигуры. Случайно Селямсыз вышел очень похожим на Тотю-воеводу, как его изображали проникавшие и в этот город бунтарские листки.
Эпилог
Утром кофейню Джака наполнили обычные ее посетители; все разговоры вертелись вокруг вчерашних необычайных событий, которые взволновали весь город.
Иванчо Йота, теперь уже успокоившийся, с победоносным видом, похлебывая кофе, рассказывал присутствующим о своем бегстве с Хаджи Смионом, опуская лишь некоторое Подробности вроде кораблекрушения и страха, вызванного появлением Мунчо. Хаджи Смион, сидя напротив, подтверждал рассказ Иванчо кивками. Только относительно змеи произошло небольшое разногласие: Иванчо уверял, что длина ее составляла один локоть и два с половиной рупа, а Хаджи Смион утверждал, что змея была примерно с кишку наргиле, которое курит дед Нистор. Но серьезный спор возник по вопросу о том, кому принадлежит честь победы, которую Хаджи Смион приписывал себе.
— Камнем по голове хватить любая бабка сумеет. А ты попробуй рукой возьми,— сказал он Иванчо. И, повернувшись к Ивану Капзамалину, шепнул ему: —Йота скрывает, что в реке весь вымок, как мышь. Я тебе после расскажу. Он страшно трусил.
Потом, нагнувшись и перебирая четки, словно вспомнив о чем-то, он пробормотал себе под нос!
— Ах, черт бы побрал этого Мунчо!
— Ты-то чего бегал? — сердито спросил Иван Капза-малии.
Хаджи Смион немного смутился, но ответил:
— Ах, кабы не этот фес,— понятно, не убежал бы. Да я и не бегал, а просто ушел в горы. Я ведь американец, ты знаешь... А йота — такой трус, не приведи господи...
И он опять кинул на Иванчо полный сожаления взгляд.
В это время между владельцем кофейни и некоторыми посетителями шел разговор о сатирах.
Гадали о том, кто бы мог быть их автором; дед Нистор ругал его на чем свет стоит.
— Свинство! —строго промолвил о. Ставри.
— Глупость болгарская! — пробормотал Хаджи Христо Молдава, голову которого владелец кофейни, он же и цирюльник, в это время намыливал.
Но Иванчо Йота не слышал этих обидных отзывов о своем произведении и не замечал предательских нашептываний Хаджи Смиона: он погрузился в размышление о вчерашних событиях, которые решил подробно описать в особой повести, и уже подыскивал для нее подходящее название.
Чорбаджи Николаки, до тех пор молча сидевший в противоположном углу, посасывая свой чубук и обводя присутствующих серьезным взглядом, вдруг вынул трубку изо рта и повернулся к Мичо Бейзаде:
— Я вчера говорил тебе, Мичо: от таких варлаамов не жди добра! Посмешищем станем!
— Попечители! Позор для болгарского народа! — поддержал Йота.
Мичо Бейзаде, еще со вчерашнего дня сердитый на чорбаджи Николаки, вскипел. Имя Варлаама послужило сигналом к началу дискуссии по восточному вопросу.
Чорбаджи Николаки стал восхвалять силу турок, упорно отстаивая свой взгляд. Бай Мичо энергично возражал ему. Голос Мирончо разносился дал&ю за пределами кофейни. Не меньшую отвагу обнаруживал и Хаджи Смион, видевший русских в 48 году в Бухаресте. Даже владелец кофейни, оставив намыленную голову Хаджи Христо, ругал турецкую власть. Но и чорбаджи Николаки имел сильных союзников, среди которых наибольшей яростью отличался Иван Стамболия, посетивший в Царьграде Топхане. К ним относился и Хаджи Атанасий, который из любви к греческим церковным песнопениям терпеть не мог столь любезного для Мирончо восточного вопроса. Однако последний предусмотрительно воздержался от полемики, опасаясь, как бы спор не вызвал какого-нибудь «накаления атмосферы», и благоразумно принялся водворять мир. Но напрасно. Бай Мичо Бейзаде был вне себя: среди общего крика и гвалта он громил Турцию и чорбаджи Николаки, не заметив в азарте, как отворилась дверь и в кофейню вошел онба-ши. Мгновенно воцарилось молчание; турок сел; все склонились перед ним в поклоне Бай Мичо быстро встал прямо перед онбаши, тяжело дыша и устремив на него свирепый взгляд.
— Говорю тебе, Мичо,— вдруг раздался среди гробовой тишины тонкий голос Хаджи Атанасия.— До малого поста только три недели осталось,— об заклад готов биться на что хочешь. Не спорь зря.
— Да, да,— поддержал сообразительный Хаджи Смион, скидывая левый башмак и ласково глядя на онбаши.
Бай Ганю в Дрездене
— У меня тоже была встреча с бай Ганю,— заметил Колю,— в Дрездене. Хотите, расскажу?
— Что за вопрос. Рассказывай!—дружно воскликнули присутствующие.
— Не знаю, слышали ли вы,— несколько лет тому назад дрезденское общество было встревожено трагической катастрофой, жертвой которой стали одна гимназистка-болгарка и молодой американец. Напомню вам в двух словах этот печальный случай. В этом городе, как вы знаете, есть целые кварталы, населенные англичанами, американцами, русскими и другими иностранцами, дети которых учатся в тамошних учебных заведениях. Одна гимназистка-американка подружилась с нашей болгаркой. Гимназистки — англичанки и американки любят, из каприза, брать под свое покровительство какую-нибудь однокашницу из наиболее беззащитных. Наша болгарка выглядела как раз такой: застенчивая, смирненькая, молчаливенькая. Они подружились, и американка стала звать ее по праздникам к себе домой. Болгарка познакомилась со всем семейством и, между прочим, с ее братом, двадцатилетним юношей, занимавшимся живописью. По свойственной ли молодым художникам склонности увлекаться каждой живой моделью, не подходящей под общий шаблон, по присущей ли американцам любви к оригинальности,— не знаю,— только молодой человек после нескольких встреч с нашей скромной, конфузливой болгаркой, видимо, почувствовал влечение к ней, не упускал случая повидать ее, поделиться с ней своими художественными переживаниями, полюбезничать; короче говоря, они полюбили друг друга. И любовь эта оказалась для них роковой. В один из праздничных дней, во время летних каникул, все семейство, вместе с болгаркой, отправилось на прогулку по горам Саксонской Швейцарии. В живописной скалистой местности молодой художник и болгарка, увлеченные беседой, отдалились ог остальной компании. Внимание юноши привлекла одна высокая скала, и он стал на нее карабкаться. Спутница последовала его примеру. Но не успели они долезть до середины опасного обрыва, как американец поскользнулся и, падая, увлек за собой в пропасть болгарку. Оба погибли. Два мертвых тела были доставлены в Дрезден, в клинику. Печальное событие потрясло весь город. Масса народа
сбежалась смотреть па них, простертых рядом друг с другом на большом мраморном столе. Вызвали телеграммой брата болгарки — других родных у нее не было. Тела набальзамировали, чтобы сохранить до его приезда. Огромное количество венков украсило их смертное ложе. На третий день пришла телеграмма из Вены о том, что брат покойной выехал в Дрезден. Тела перенесли в дом американской семьи. Множество мистеров и миссис, леди и джентльменов собрались там, нетерпеливо ожидая приезда брата. Семья принадлежала к высшему дрезденскому обществу. Пошел туда и я с несколькими болгарскими студентами: понимаете, нас пригласили как болгар, поскольку покойница была болгарка. А другие болгары пошли на вокзал встречать ее брата. Ждем. Печальная торжественность!! Апартаменты полны посетителей. Разговаривают тихо, шепотом. Время от времени тишину нарушают рыдания и тяжкие вздохи убитой горем матери погибшего юноши. Вдруг в одну из мертвых пауз в коридоре послышался страшный шум... Грубый топот сапог, словно вели подкованную лошадь, голоса: «Где? Здесь, что ли?», «Тсс! Тише!». И в комнату, где лежали покойники, ввалился с шапкой на голове... бай Ганю.
— Добрый день! — воскликнул он таким тоном и с таким выражением лица, которые говорили не столько о печали, сколько о негодовании: как будто окружающие были виноваты в смерти его сестры!
Подойдя к смертному одру, бай Ганю откинул саван — случайно с лица юноши.
— Кто такой? Что за человек? — спросил он, обведя собравшихся почти свирепым взглядом и сверля их глазами в ожидании ответа.
Один студент, болгарин, сгорая от стыда, подошел к баю Ганю, тронул его слегка за рукав и отодвинул саван с лица покойной. Бай Ганю снял шапку, перекрестился и поцеловал ее в лоб.
— Ах ты, бедняга! Вон что тебе на роду было написано... Марийка, Марийка! — воскликнул он, качая головой.
Ваша воля, но и это качание походило больше на угрозу по адресу присутствующих, чем на выражение скорби.
Поглядев подозрительно на лежащего возле его сестры покойника и пошевелив вопросительно головой и пальцами левой руки, на восточный манер, он обернулся к студенту:
— А это что? Зачем этого здесь положили? С какой стати мужчина в пансионе?
— Ш-ш-ш! Прошу вас, господин Ганю, пожалуйста, говорите тише...
— Чего там тише? Я им деньги плачу! Где директорша?
— Здесь не пансион, здесь частная квартира,— ответил ошеломленный студент.
— Как частная квартира?
— Ш-ш-ш... Ради бога, тише! — чувствуя, что его бросает в жар, повторил, чуть не плача, несчастный студент.
Помимо разудалого поведения и манер бай Ганю, похожих на кощунство, на злую насмешку над священными чувствами окружающих, даже внешний вид его не вызывал симпатии в американцах и англичанах,— особенно в представительницах прекрасного пола.
Бай Ганю был в серой грубошерстной одежде, пыльных нечищеных сапогах, с большим траурным платком на шее, под которым виднелась очень грязная расстегнутая рубаха. В руках он держал палку, а под мышкой какой-то пакет, обернутый в желтую бумагу. Усы его были опять подкручены, а подбородок опять небритый, заросший.
— Этот господин брат мадемуазель Мари?—обратился ко мне с вопросом один из домочадцев.
Я ответил утвердительно, прибавив в оправдание бай Ганевых поведения и внешности наскоро сочиненную выдумку: будто бай Ганю получил телеграмму с прискорбным известием у себя в имении в тот момент, когда наблюдал за полевыми работами, и, не заезжая в свою виллу (бай Ганю и вилла!), отправился прямо на станцию, занял там денег у знакомых и приехал в Дрезден, нигде не останавливаясь. Теперешнее же его поведение, при всей его странности, извинительно, если принять во внимание потрясение, вызванное потерей сестры, а также... огромный ущерб, связанный с его отсутствием на полевых работах в самую страду.
— Бедный! — соболезнующе промолвил мой собеседник и пошел поделиться своим сочувствием к бай Ганю с другими домашними и друзьями.
Но очень ненадолго. Мой собеседник успел уже сообщить полученные от меня сведения большей части присутствующих. Их благородное негодование, вызванное бай Ганевыми манерами, прошло, и теперь все глядели на бай Ганю не только благосклонно, но даже сочувственно: неожиданное получение страшной телеграммы, внезапный отъезд в дальнюю дорогу, огромные убытки — это такие сюрпризы, от которых можно потерять голову. Этими сюрпризами они и объяснили снисходительное поведение бай Ганю. Но, господа, скажите на милость, чем могли мы, болгарские студенты, оправдать следующий его поступок? Студент, вертевшийся около него, чтобы обуздывать порывы его чувств, тихонько рассказал ему, как произошла катастрофа в скалах Саксонской Швейцарии. В продолжение этого рассказа бай Ганю движениями головы и рук выражал волновавшие его чувства: то защелкает языком и промолвит: «Тю, и надо ж было!», то поглядит на сестру, качая головой: «Бедняга!», то на мертвого юношу, угрожающе тряся головой и сверкая глазами, как бы говоря: «Сдается мне, дылду этого еще раньше кто-то отделал». Иностранцы истолковывали всю эту мимику по-своему, видимо, не понимая ее значения: иначе они не глядели бы на бай Ганю так сочувственно, считая, что он сам не свой от горя. Был момент, когда бай Ганю под впечатлением рассказа так громко защелкал языком, что все взгляды устремились к нему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
— Слушай теперь внимательно, о чем мы тебя спра--шивать будем,— вмешался чорбаджи Цачко.— И что услышишь, на то и отвечай! Дурака валять нечего: с тобой люди, а не бараны разговаривают. Мы тебя спрашиваем: коли ты знаешь, кто на этом портрете... как видно...
Чорбаджи Цачко смешался и замолчал, не желая произносить имя Тотю-воеводы.
— Да как же мне его не знать? — воскликнул в отчаянии Варлаам.— И вы все его знаете! И вы и я! Кто же не знает этого смертоубийцу?
Тут он показал на Селямсыза.
Того взорвало: он стал на чем свет стоит ругать Варлаама, страшно раскричался, упомянул, какую подать платит султану и сколько ртов кормит. В заключение он предложил, чтобы Тарильома тотчас же повесили, и выразил готовность уплатить за веревку.
Между тем Карагьозоолу, смеясь, тихо объяснил бею, что Селямсыз сердится потому, что Тарильом отождествил его наружность с портретом Тотю-воеводы на прокламации. Бей, улыбаясь, взял в руки прокламацию, чтобы повнимательней рассмотреть изображение страшного партизана.
XXIV. Сцена, в которой последнее слово принадлежит «мексиканке»
Вдруг толпа раздвинулась, пропуская учителя Гатю.
— Прочти нам эту бумагу,— сказал бей с сардонической улыбкой, подавая ему прокламацию.
Воцарилось молчание. Лицо учителя под безобразно нахлобученным фесом Хаджи Смиона, и без того бледное, теперь совсем побелело. По дороге в конак у него было время сообразить, что бей не может требовать его только из-за речи. Наверно, обнаружено кое-что посерьезней. Услыхав многозначительные слова бея и увидев похмощника учителя Мироновского, которого тоже привели сюда, страшно перепуганного, он решил, что самые худшие его опасения оправдались.
Он взял бумагу. Она задрожала у него в руках.
Он долго в нее всматривался, словно не веря своим глазам. Потом выражение лица у него стало немного спокойней, и даже улыбка заиграла на еще бледных губах.
Все глядели на него с сильно бьющимися сердцами.
Бей страшно выпучил глаза.
Учитель Гатю поднял глаза от бумаги и оглядел присутствующих. Вдруг взгляд его упал на Селямсыза, он засмеялся.
— Ну вот, и этот на меня уставился, будто проглотить хочет! — пробормотал Селямсыз в отчаянии.
Все вперились в него и захохотали без всякой видимой причины. Он начал с удивлением озираться, думая, что, может, смеются над кем другим. Смех стал громче. Засмеялся даже изумленный бей. Тут поднялся общий хохот, в котором громче всего слышался протодьяконский голос Варлаама.
— Скажи, учитель, что там написано и чей это портрет?— спросил Карагьозоолу, когда смех утих.
— Это портрет бая Ивана Селямсыза,— ответил учитель, глядя с усмешкой на злополучного обвинителя.
— А Фарлам что говорил? — вне себя от радости воскликнул Копринарка.
Селямсыз заревел от бешенства, осыпая Варлаама обвинениями в бунтовщичестве и желании погубить его, Селямсыза, поместив его портрет в «прокламации».
— Какая прокламация? Это сатира! — сказал с удивлением учитель.
Это слово все знали, так как в то время часто под названием «сатира» распространялись всякие пасквили.
Но Селямсыз зашумел, как буря; весь конак задрожал от его крика. Он требовал, чтобы Варлаама повесили. Тут все встали с мест и, окружив бея, стали заглядывать в листок, где среди текста был изображен в карикатурном виде человек, очень напоминающий Селямсыза, вер-
хом на гусе; под изображением крупными буквами стояло: «Селямсыз>, попечителю школьному — многая лета!»
— Бей-эфенди! — кричал Селямсыз.— Я требую правосудия!.. Тарильом честь мою запятнал, на гуся посадив. Я девятнадцать ртов кормлю, до нынешнего дня восемь драконов уморил и не желаю, чтобы меня не то что на гусе, а даже на осле изображали!.. Нет, вы поглядите: он еще смеется. Да что же это такое? Его сюда для потехи привели или вешать?
Карагьозоолу сделал Селямсызу знак рукой, чтоб он замолчал.
— Пойми Селямсыз, Варлаам не писал этого.
— Как не писал? Кто не писал? Он не писал?
— Смотри: на другой стороне и про него написано. Ведь это он верхом на вальке изображен... Вот, слушай, что про него пишут: «Тарильом, попечитель школьный — господи боже!»
— Как? Неужели правда? — осклабившись до ушей, , воскликнул Селямсыз и впился глазами в листок.— Ну да, это Тарильом, Тарильом! Какая морда! На дохлую козу похож...
Узнав себя на карикатуре, Варлаам кинул на Селямсыза зверский взгляд и скрылся в толпе.
А Селямсыз, оглашая весь двор громким хохотом, жал руку всем присутствующим чорбаджиям. Но бей, которому вся эта комедия з конце концов надоела, напустил на него свою «мексиканку». Тут Селямсыз понял, что судопроизводство окончено, и поспешил оказаться за воротами конака.
Однако не успел он дойти до корчмы Мирко, поздоровавшись всего-навсего с восемью встречными, как его догнал жандарм, объявивший ему, что, по распоряжению бея, он должен эту ночь просидеть под арестом.
С Варлаама только взяли подписку о верности султану.
Сатира была написана приказчиком из лавки Иванчо йоты. Сам Иванчо только продиктовал текст и нарисовал фигуры. Случайно Селямсыз вышел очень похожим на Тотю-воеводу, как его изображали проникавшие и в этот город бунтарские листки.
Эпилог
Утром кофейню Джака наполнили обычные ее посетители; все разговоры вертелись вокруг вчерашних необычайных событий, которые взволновали весь город.
Иванчо Йота, теперь уже успокоившийся, с победоносным видом, похлебывая кофе, рассказывал присутствующим о своем бегстве с Хаджи Смионом, опуская лишь некоторое Подробности вроде кораблекрушения и страха, вызванного появлением Мунчо. Хаджи Смион, сидя напротив, подтверждал рассказ Иванчо кивками. Только относительно змеи произошло небольшое разногласие: Иванчо уверял, что длина ее составляла один локоть и два с половиной рупа, а Хаджи Смион утверждал, что змея была примерно с кишку наргиле, которое курит дед Нистор. Но серьезный спор возник по вопросу о том, кому принадлежит честь победы, которую Хаджи Смион приписывал себе.
— Камнем по голове хватить любая бабка сумеет. А ты попробуй рукой возьми,— сказал он Иванчо. И, повернувшись к Ивану Капзамалину, шепнул ему: —Йота скрывает, что в реке весь вымок, как мышь. Я тебе после расскажу. Он страшно трусил.
Потом, нагнувшись и перебирая четки, словно вспомнив о чем-то, он пробормотал себе под нос!
— Ах, черт бы побрал этого Мунчо!
— Ты-то чего бегал? — сердито спросил Иван Капза-малии.
Хаджи Смион немного смутился, но ответил:
— Ах, кабы не этот фес,— понятно, не убежал бы. Да я и не бегал, а просто ушел в горы. Я ведь американец, ты знаешь... А йота — такой трус, не приведи господи...
И он опять кинул на Иванчо полный сожаления взгляд.
В это время между владельцем кофейни и некоторыми посетителями шел разговор о сатирах.
Гадали о том, кто бы мог быть их автором; дед Нистор ругал его на чем свет стоит.
— Свинство! —строго промолвил о. Ставри.
— Глупость болгарская! — пробормотал Хаджи Христо Молдава, голову которого владелец кофейни, он же и цирюльник, в это время намыливал.
Но Иванчо Йота не слышал этих обидных отзывов о своем произведении и не замечал предательских нашептываний Хаджи Смиона: он погрузился в размышление о вчерашних событиях, которые решил подробно описать в особой повести, и уже подыскивал для нее подходящее название.
Чорбаджи Николаки, до тех пор молча сидевший в противоположном углу, посасывая свой чубук и обводя присутствующих серьезным взглядом, вдруг вынул трубку изо рта и повернулся к Мичо Бейзаде:
— Я вчера говорил тебе, Мичо: от таких варлаамов не жди добра! Посмешищем станем!
— Попечители! Позор для болгарского народа! — поддержал Йота.
Мичо Бейзаде, еще со вчерашнего дня сердитый на чорбаджи Николаки, вскипел. Имя Варлаама послужило сигналом к началу дискуссии по восточному вопросу.
Чорбаджи Николаки стал восхвалять силу турок, упорно отстаивая свой взгляд. Бай Мичо энергично возражал ему. Голос Мирончо разносился дал&ю за пределами кофейни. Не меньшую отвагу обнаруживал и Хаджи Смион, видевший русских в 48 году в Бухаресте. Даже владелец кофейни, оставив намыленную голову Хаджи Христо, ругал турецкую власть. Но и чорбаджи Николаки имел сильных союзников, среди которых наибольшей яростью отличался Иван Стамболия, посетивший в Царьграде Топхане. К ним относился и Хаджи Атанасий, который из любви к греческим церковным песнопениям терпеть не мог столь любезного для Мирончо восточного вопроса. Однако последний предусмотрительно воздержался от полемики, опасаясь, как бы спор не вызвал какого-нибудь «накаления атмосферы», и благоразумно принялся водворять мир. Но напрасно. Бай Мичо Бейзаде был вне себя: среди общего крика и гвалта он громил Турцию и чорбаджи Николаки, не заметив в азарте, как отворилась дверь и в кофейню вошел онба-ши. Мгновенно воцарилось молчание; турок сел; все склонились перед ним в поклоне Бай Мичо быстро встал прямо перед онбаши, тяжело дыша и устремив на него свирепый взгляд.
— Говорю тебе, Мичо,— вдруг раздался среди гробовой тишины тонкий голос Хаджи Атанасия.— До малого поста только три недели осталось,— об заклад готов биться на что хочешь. Не спорь зря.
— Да, да,— поддержал сообразительный Хаджи Смион, скидывая левый башмак и ласково глядя на онбаши.
Бай Ганю в Дрездене
— У меня тоже была встреча с бай Ганю,— заметил Колю,— в Дрездене. Хотите, расскажу?
— Что за вопрос. Рассказывай!—дружно воскликнули присутствующие.
— Не знаю, слышали ли вы,— несколько лет тому назад дрезденское общество было встревожено трагической катастрофой, жертвой которой стали одна гимназистка-болгарка и молодой американец. Напомню вам в двух словах этот печальный случай. В этом городе, как вы знаете, есть целые кварталы, населенные англичанами, американцами, русскими и другими иностранцами, дети которых учатся в тамошних учебных заведениях. Одна гимназистка-американка подружилась с нашей болгаркой. Гимназистки — англичанки и американки любят, из каприза, брать под свое покровительство какую-нибудь однокашницу из наиболее беззащитных. Наша болгарка выглядела как раз такой: застенчивая, смирненькая, молчаливенькая. Они подружились, и американка стала звать ее по праздникам к себе домой. Болгарка познакомилась со всем семейством и, между прочим, с ее братом, двадцатилетним юношей, занимавшимся живописью. По свойственной ли молодым художникам склонности увлекаться каждой живой моделью, не подходящей под общий шаблон, по присущей ли американцам любви к оригинальности,— не знаю,— только молодой человек после нескольких встреч с нашей скромной, конфузливой болгаркой, видимо, почувствовал влечение к ней, не упускал случая повидать ее, поделиться с ней своими художественными переживаниями, полюбезничать; короче говоря, они полюбили друг друга. И любовь эта оказалась для них роковой. В один из праздничных дней, во время летних каникул, все семейство, вместе с болгаркой, отправилось на прогулку по горам Саксонской Швейцарии. В живописной скалистой местности молодой художник и болгарка, увлеченные беседой, отдалились ог остальной компании. Внимание юноши привлекла одна высокая скала, и он стал на нее карабкаться. Спутница последовала его примеру. Но не успели они долезть до середины опасного обрыва, как американец поскользнулся и, падая, увлек за собой в пропасть болгарку. Оба погибли. Два мертвых тела были доставлены в Дрезден, в клинику. Печальное событие потрясло весь город. Масса народа
сбежалась смотреть па них, простертых рядом друг с другом на большом мраморном столе. Вызвали телеграммой брата болгарки — других родных у нее не было. Тела набальзамировали, чтобы сохранить до его приезда. Огромное количество венков украсило их смертное ложе. На третий день пришла телеграмма из Вены о том, что брат покойной выехал в Дрезден. Тела перенесли в дом американской семьи. Множество мистеров и миссис, леди и джентльменов собрались там, нетерпеливо ожидая приезда брата. Семья принадлежала к высшему дрезденскому обществу. Пошел туда и я с несколькими болгарскими студентами: понимаете, нас пригласили как болгар, поскольку покойница была болгарка. А другие болгары пошли на вокзал встречать ее брата. Ждем. Печальная торжественность!! Апартаменты полны посетителей. Разговаривают тихо, шепотом. Время от времени тишину нарушают рыдания и тяжкие вздохи убитой горем матери погибшего юноши. Вдруг в одну из мертвых пауз в коридоре послышался страшный шум... Грубый топот сапог, словно вели подкованную лошадь, голоса: «Где? Здесь, что ли?», «Тсс! Тише!». И в комнату, где лежали покойники, ввалился с шапкой на голове... бай Ганю.
— Добрый день! — воскликнул он таким тоном и с таким выражением лица, которые говорили не столько о печали, сколько о негодовании: как будто окружающие были виноваты в смерти его сестры!
Подойдя к смертному одру, бай Ганю откинул саван — случайно с лица юноши.
— Кто такой? Что за человек? — спросил он, обведя собравшихся почти свирепым взглядом и сверля их глазами в ожидании ответа.
Один студент, болгарин, сгорая от стыда, подошел к баю Ганю, тронул его слегка за рукав и отодвинул саван с лица покойной. Бай Ганю снял шапку, перекрестился и поцеловал ее в лоб.
— Ах ты, бедняга! Вон что тебе на роду было написано... Марийка, Марийка! — воскликнул он, качая головой.
Ваша воля, но и это качание походило больше на угрозу по адресу присутствующих, чем на выражение скорби.
Поглядев подозрительно на лежащего возле его сестры покойника и пошевелив вопросительно головой и пальцами левой руки, на восточный манер, он обернулся к студенту:
— А это что? Зачем этого здесь положили? С какой стати мужчина в пансионе?
— Ш-ш-ш! Прошу вас, господин Ганю, пожалуйста, говорите тише...
— Чего там тише? Я им деньги плачу! Где директорша?
— Здесь не пансион, здесь частная квартира,— ответил ошеломленный студент.
— Как частная квартира?
— Ш-ш-ш... Ради бога, тише! — чувствуя, что его бросает в жар, повторил, чуть не плача, несчастный студент.
Помимо разудалого поведения и манер бай Ганю, похожих на кощунство, на злую насмешку над священными чувствами окружающих, даже внешний вид его не вызывал симпатии в американцах и англичанах,— особенно в представительницах прекрасного пола.
Бай Ганю был в серой грубошерстной одежде, пыльных нечищеных сапогах, с большим траурным платком на шее, под которым виднелась очень грязная расстегнутая рубаха. В руках он держал палку, а под мышкой какой-то пакет, обернутый в желтую бумагу. Усы его были опять подкручены, а подбородок опять небритый, заросший.
— Этот господин брат мадемуазель Мари?—обратился ко мне с вопросом один из домочадцев.
Я ответил утвердительно, прибавив в оправдание бай Ганевых поведения и внешности наскоро сочиненную выдумку: будто бай Ганю получил телеграмму с прискорбным известием у себя в имении в тот момент, когда наблюдал за полевыми работами, и, не заезжая в свою виллу (бай Ганю и вилла!), отправился прямо на станцию, занял там денег у знакомых и приехал в Дрезден, нигде не останавливаясь. Теперешнее же его поведение, при всей его странности, извинительно, если принять во внимание потрясение, вызванное потерей сестры, а также... огромный ущерб, связанный с его отсутствием на полевых работах в самую страду.
— Бедный! — соболезнующе промолвил мой собеседник и пошел поделиться своим сочувствием к бай Ганю с другими домашними и друзьями.
Но очень ненадолго. Мой собеседник успел уже сообщить полученные от меня сведения большей части присутствующих. Их благородное негодование, вызванное бай Ганевыми манерами, прошло, и теперь все глядели на бай Ганю не только благосклонно, но даже сочувственно: неожиданное получение страшной телеграммы, внезапный отъезд в дальнюю дорогу, огромные убытки — это такие сюрпризы, от которых можно потерять голову. Этими сюрпризами они и объяснили снисходительное поведение бай Ганю. Но, господа, скажите на милость, чем могли мы, болгарские студенты, оправдать следующий его поступок? Студент, вертевшийся около него, чтобы обуздывать порывы его чувств, тихонько рассказал ему, как произошла катастрофа в скалах Саксонской Швейцарии. В продолжение этого рассказа бай Ганю движениями головы и рук выражал волновавшие его чувства: то защелкает языком и промолвит: «Тю, и надо ж было!», то поглядит на сестру, качая головой: «Бедняга!», то на мертвого юношу, угрожающе тряся головой и сверкая глазами, как бы говоря: «Сдается мне, дылду этого еще раньше кто-то отделал». Иностранцы истолковывали всю эту мимику по-своему, видимо, не понимая ее значения: иначе они не глядели бы на бай Ганю так сочувственно, считая, что он сам не свой от горя. Был момент, когда бай Ганю под впечатлением рассказа так громко защелкал языком, что все взгляды устремились к нему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14