А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Лена сомневалась, можно ли сказать словами более того, что говорили фотографии.
Вот Ольга в цветастой юбке, обтягивающей майке, с непокорными кудряшками. Она сидит на пенечке на фоне густого сада. Огромные спелые яблоки с красными боками — на ветвях, пригибают их к земле. Огромные яблоки — в плетеной корзине у ее босых ног. Яблоки — на траве.
Лена знала и любила эту фотографию. Это была работа еще одного известного рязанского фотохудожника — Ермолаева. Но придумала все Ольгунчик сама. И это было потрясающе!
— Олька, мне кажется, надо послать эту фотографию — и все. Яблоки вон какие! И ты — ничего.
— А эту? — подвинула Ольгунчик пальцем другой снимок. — Хуже, что ли?
О нет, этот снимок был не хуже! И уж определенно эротичнее. Центром фотографии была скрипка, прислоненная к обнаженной Ольгунчиковой спине, которая вместе с тонкой талией и пышными бедрами повторяла форму этой самой скрипки. Ольгунчик сидела в ворохе какого-то умопомрачительного кораллового шелка, целью которого было не прикрыть тело, а оттенить его белизну. Поворот головы открывал только часть лица с надменно опущенным уголком рта и тенью длинных ресниц на бледной, впалой (хотя Ольгунчик никогда не отличалась худобой) щеке.
— Хороша! — восхитилась Лена (эту фотографию она еще не видела). — Вот я и говорю, что писать ничего не надо.
— Ну конечно, — возмутилась Ольгунчик. — Я же не тело должна демонстрировать, а рассказать о своей загадочной русской душе.
— Тогда давай напишем про душу и пошлем фотографию с яблоками.
— Ага, а эту, со скрипкой? — не сдавалась Ольгунчик.
— И эту. И все пошлем. — Лена сгребла со стола ворох фотографий.
— Знаешь, Лен, я тебя прошу серьезно заняться моей проблемой. Все-таки за границу отправляем. Лицо страны показываем.
Ольгунчик всегда была яростной патриоткой, хоть страна о ней и раньше заботилась не особо рьяно, а теперь и подавно на нее плюнула, оставив навечно в общежитской комнате, за которую еще нужно было платить бешеные деньги; а поскольку Ольгунчик их не имела, то и не платила, а раз не платила, то была кандидатом номер один на выселение.
Решили в качестве лица страны отправить пока все-таки босоногую Ольгу с яблоками и Ольгу на фоне Рязанского кремля. Ну а уж спину со всем остальным и со скрипкой — попозже, когда уже завяжется какое-нибудь знакомство. А в резюме написали следующее: «Романтичная, ласковая и заботливая женщина из России мечтает стать для своего единственного мужчины другом, верной женой и помощницей во всем».
Ольга осталась недовольна таким лаконизмом и все пыталась вставить про загадочную душу, но Лена сумела-таки ее убедить, что сообщение должно быть коротким, все главное — на подтексте.
На пляж Лена с Ольгунчиком все же съездили, позагорали-поплавали-подискутировали и расстались. Ольгунчик с фотографиями и резюме отправилась к какому-то знакомому компьютерщику, обещавшему за небольшие деньги протолкнуть ее на международную ярмарку невест, а Лена поехала домой, где ее ждало множество безрадостных дел, которые нужно было осилить, пока не приехала с дачи мама и не обнаружила неглаженое белье, непросушенные зимние вещи и т.д. и т.п.
Но делать ничего категорически не хотелось. Даже читать — не хотелось. А уж гладить — тем более. А выносить к вечеру вещи на просушку и совсем было бессмысленно.
И Лена долго-долго стояла на балконе и смотрела вниз со своего третьего этажа.
Под балконом бродили козы. Штук семь. Они без всякого зазрения совести не только щипали газонную траву, но и обдирали ветки с низких кленов и кустов сирени и сочно их жевали. Этих коз из частных домов с окраины пас совершенно библейского вида дед — заросший седыми волосами, в немыслимых холщовых выбеленных одеждах. Он то подходил к одной козочке и ласково оглаживал ее худые бока, то отгонял другую от идущего вдоль газона тротуара, то садился прямо на траву и что-то бубнил себе под нос. Возможно, даже пел, потому что иногда угадывались ритм и некое подобие незамысловатой мелодии.
Лена уже не раз видела здесь этого деда с козами. Удивительно было то, что его подопечные еще не успели сожрать всю зелень вокруг дома. Как-то кто-то с верхних этажей кричал-возмущался, но и дед, и козы единодушно делали вид, что не слышат.
Эта периодически повторяющаяся мирная картина неизменно вселяла в душу Лены Турбиной ощущение покоя и какой-то наивной, детской, вечной правды.
2
А на следующий день пропал Алешка. Не пришел с работы. И назавтра не появился. И ниоткуда не позвонил.
Сначала казалось: никуда не денется, объявится дня через три, как это не раз уже бывало. Не объявился. Ни через три дня, ни через неделю. Друзья-собутыльники сообщали размыто-пьяные и разноречивые сведения: кто-то встретил его (конечно, по их словам, «бухого») где-то в центре и кому-то он якобы сказал, что ему теперь крышка, потому что у него теперь ни прав, ни документов; кто-то, наоборот, видел его чуть ли не вчера на машине и «в порядке».
Лена пошла в милицию, где ее заявление приняли весьма неохотно и ничего не пообещали.
— Пил? — спросили.
— Пил, — ответила Лена честно.
— Ну и чего же вы хотите?
— Человек все-таки… — попыталась объяснить Лена.
Но ее не поняли, разговаривать по душам не захотели.
Лена кидалась сломя голову к телефону на каждый звонок и прислушивалась к скрипу коридорной двери. Ничего. Хоть бы какая весточка…
Через некоторое время пришли из домоуправления, забрали у Лены ключи, опечатали Лешину квартиру. Скорее всего это было незаконно. Но нужны были силы, чтобы сопротивляться, — а их не было.
Белая узкая полоска бумаги на коричневой двери каждый раз полосовала сердце: Лешка, где ты, бедолага?
«Нет тебя больше в живых, Леленок ты наш», — плакала и причитала Вера Петровна и одна на даче, и дома, приезжая сюда раз в несколько дней.
Лена не плакала. Хотя было больно. Очень больно. И самая невыносимая мысль: где-то с бомжами, оборванный и голодный.
Она заходила в церковь, вносила Лешу в записку о здравии и ставила свечку Спасителю: помоги, наставь на путь истинный раба твоего Алексея.
Время шло. День — за год. И все-таки боль снова, как после смерти бабы Зои, стала утихать. Оказалось, что с ней можно жить, иногда — даже не замечать, потому что она стала твоей частью.
«Господи, помоги ему, если жив, упокой душу его, если — нет» — это были слова постоянной молитвы — молитвы, слова которой Лена нигде и никогда не произносила вслух, даже в храме. Они, казалось, звучали сами по себе, независимо от Лены. Но именно она посылала их ввысь — и они уходили туда. Она была в этом абсолютно уверена, и в эти минуты ставшая привычной тоска исчезала, уступая место лучезарной надежде, и Лена ощущала себя свободной и легкой, как осенняя паутина, как солнечный свет, как песня жаворонка над полевой дорогой.
Песню жаворонка Лена слышала тысячу лет назад, в Глебове. А больше — не пришлось. Они зачем-то отправились тогда с бабой Маней в соседнюю деревню. Путь их лежал вдоль пшеничного поля. Это, конечно, баба Маня просветила: Лене ведь что пшеница, что рожь — все одно.
Жара стояла невыносимая. Идти было тяжело. Но помогали и радовали две птички, которые сопровождали их до самой деревни. Они, эти птички, оказывались все время прямо над Леной и бабой Маней — только высоко-высоко. И Лена постоянно закидывала голову: так хотелось получше разглядеть. Но были видны только трепещущие серые крылышки, которые, впрочем, больше угадывались, чем просматривались.
Эти быстрые серые крылышки и высокая, чистая, звонкая песня вместе с душистым зноем пшеницы и полевых цветов часто всплывали в памяти Лены. Всплывали в памяти порой совершенно, казалось, беспричинно. И волновали — горячо, тревожно и сладко.
3
После исчезновения Леши прошло больше месяца. В один из дней начала июля — дней, наполненных одновременно и безграничной тоской, и безграничной верой, — Лена встретила по пути на работу Татьяну Алексеевну, которая, внимательно посмотрев ей в глаза, сказала: «Глаза мне твои не нравятся. Поедем к нам».
Вы пока еще не знаете, кто такая Татьяна Алексеевна. Сейчас я наконец расскажу и про ее сына — отца Владимира, и про нее саму.
Они познакомились совершенно случайно. Это было два года назад.
Поссорившись в очередной раз с мамой, Лена уехала на набережную: восстанавливаться.
Она медленно брела от Успенского собора к реставрированной и недавно вновь открывшейся церкви Спаса на Яру. Шла на звон колоколов, который манил странной задумчивой отрешенностью и одновременно, обладая необъяснимой властью, не давал воли посметь идти в каком-либо другом направлении.
Серебряные легкие переливы плавно поднимались в небо и уносили с собой черный налет прошедших, текущих и будущих дней, уносили печали и скорби, оставляя на земле только радость и добро.
Все, кто слышал эти колокола, непременно должны были светлеть лицом и душой. И они светлели — иначе было невозможно.
У входа в храм Лена остановилась. Вспомнила, что в церковь с непокрытой головой нельзя. Собираясь на набережную, она не могла предположить, что ей захочется зайти сюда.
Лена стояла в раздумье перед открытой дверью храма.
Ярко накрашенная женщина в легко наброшенном на голову и плечи широком шифоновом шарфе остановилась рядом с Леной и сказала: «Господи, какая красота». А потом посмотрела на Лену и спросила: «Вы, наверное, хотите зайти в храм?» Та в ответ утвердительно кивнула и отчего-то жестом, а не словами, объяснила, почему она не может войти.
Женщина открыла серебристо-сиреневую молодежную сумку, вынула оттуда невесомую крепдешиновую косынку: белый горох на черном фоне.
Они вместе поднялись по невысоким ступенькам, вместе купили свечи, вместе зажгли их поочередно перед распятием канона, перед Богоматерью, перед Спасителем.
А потом Лена и Татьяна Алексеевна (так звали ее новую знакомую) сидели на лавочке. И говорили. Говорили — и наговориться не могли.
Татьяна Алексеевна, эта яркая, холеная и соответственно очень далекая, как могло бы показаться на первый взгляд, от религии женщина, была матерью настоятеля мужского монастыря, который находился от Рязани довольно далеко и о котором Лена никогда не слышала.
— Представляешь, Леночка, единственный сыночек — и в монахи. Сразу после школы. — Татьяна Алексеевна, стараясь, чтобы не размазалась тушь на ресницах, сдерживалась изо всех сил, но слезы все равно безостановочно текли по ее молодому и ухоженному лицу.
Лена не представляла. Обыкновенная семья, никакого отношения к церкви никто не имел — и вдруг…
— Конечно, он был не такой, как все. Конечно, — пыталась объяснить и Лене, и самой себе Татьяна Алексеевна. — Молчаливый, задумчивый, добрый, всех всегда жалел. Но про Бога ничего не говорил никогда. Потом уж мне сказал: «Я знал, что ты не поймешь». Он, оказывается, в монастырь уже класса с шестого засобирался. Только молчал. Меня жалел очень. Отец у нас… — Татьяна Алексеевна махнула рукой. — Пил. Может, поэтому Сереженька и решил все наши грехи отмаливать.
— Сережа — это вашего сына так зовут? — осторожно поинтересовалась Лена.
— Да, конечно. Это теперь он отец Владимир — при постриге его так нарекли. И ведь хотя бы в обычные священники пошел женился, дети бы были. А то нет в монахи.
— Как же вы смогли его отпустить? — Лена сочувственно качала головой.
Вместе с тем она понимала, что ее собеседница, видимо, уже вполне смирилась с тем, что произошло. И сейчас она хоть и плачет, но чувствуется, что по большому счету гордится своим сыном: в такие годы — и уже настоятель монастыря, почитаемый верующими, выделяемый самим владыкой. А тогда? Как тогда все это можно было принять и пережить?
В свое время Татьяна Алексеевна была главным бухгалтером одного из крупных предприятий; потом, в перестройку, когда все развалилось, торговала в палатке. Позже ей удалось устроиться в одну преуспевающую фирму. Появилась возможность понемногу помогать монастырю, который отец Владимир принял в самом плачевном виде. Но, дотянув до пенсии, Татьяна Алексеевна была вынуждена оставить работу и уехать к сыну, чтобы взвалить на свои плечи все хозяйственно-строительно-восстановительные заботы, с которыми отец Владимир никогда бы не справился, даже и с Божьей помощью.
Будучи абсолютно мирской женщиной, она страшно тосковала по городу, по своей удобной и уютной квартире (с пьющим мужем они давно разъехались).
Она умела жить широко и радостно: любила компании, шумные застолья, у нее было множество друзей и подруг. И от всего этого нужно было отказаться. Отказаться, чтобы помогать в служении Богу своему единственному сыну.
Она делала все, чтобы «батюшке» (так она чаще всего называла отца Владимира) было легче.
Она доставала кирпич и нанимала рабочих, заведовала монастырской кухней и скотным двором, закупала продовольствие и всю церковную утварь.
Она несла бремя всех этих забот довольно мужественно. Но, случалось, роптала. И уезжала иногда на несколько дней в Рязань: развеяться. А потом всегда жалела, что приехала, потому что расставаться с милой сердцу городской жизнью было каждый раз невыносимо.
Все это и рассказала Татьяна Алексеевна Лене. А та ей — про себя: про Север, про Олега и про Буланкина, про маму, про Ольгунчика и про бабу Зою с Алешкой.
И так почему-то хорошо они все друг про друга поняли, что стала их случайная встреча началом большой дружбы.
Совсем скоро Лена познакомилась и с отцом Владимиром: по приглашению Татьяны Алексеевны они с Ольгунчиком поехали к ней в гости.
Ну вот, хотела вам рассказать только про Татьяну Алексеевну. А придется заодно уж вспомнить и подробности пребывания Лены и ее подруги в мужском монастыре — не в самом монастыре, конечно, а недалеко от него — в избушке, сказочно маленькой и уютной, которая называлась гостевым домиком.
4
Это было место — удивительное. Поистине божественное. И не почувствовать его благодати было невозможно. Даже Ольгунчик, непонятно зачем увязавшаяся за Леной в эту поездку, всплеснув руками, сказала: «Я, конечно, ни во что не верю. Но здесь…» Она сказала это, когда стояла на берегу широкой спокойной реки, в прозрачные воды которой опрокинулось небо со всеми своими ослепительно нарядными пышными облаками, в которой задумчиво плавало удивительно четкое изображение всего монастыря с его колокольней, куполами двух храмов, шпилями угловых башенок.
Лену и Ольгунчика поселили, как я уже сказала, в маленькой бревенчатой избушке, которая находилась в полукилометре от монастырских стен.
Вход на территорию монастыря был открыт для всех желающих. Но для женщин обязательными были юбка, платок и ненакрашенное лицо. Лена этому следовала спокойно, а Ольгунчик возмущалась, но деваться было некуда пришлось ей перелезть из своих вечных джинсов в длинную и широкую сатиновую юбку на резинке, которую ей выдала Татьяна Алексеевна.
Татьяна Алексеевна здесь тоже преобразилась Лена ни за что бы ее не узнала. Впрочем, лицо без косметики, строгое и сосредоточенное, выглядело еще моложе и симпатичнее. И теперь было особенно заметно, как похож на нее ее Сереженька.
Отец Владимир был настолько хорош собой и настолько деликатен и предупредителен, что никакая другая мысль, кроме как об ангелоподобности его, не могла бы прийти в голову тому, кто видел тонкое светлое лицо, добрые, всепонимающие глаза, мягкую стеснительную улыбку молодого настоятеля, кто слышал его неторопливую, напевную речь.
Итак, Ольгунчик приехала сюда неизвестно зачем, просто за компанию. А Лена — за успокоением и верой. Но с самого начала все было испорчено. Потому что, к несчастью своему, Лена Турбина невольно, как это и бывало всегда, влюбила в себя гостящего в монастыре художника, который жил в одной из келий и каждый день часов по пять сидел на берегу реки с мольбертом, благо дни стояли ясные.
Когда Константин (так звали художника) увидел Лену, он сразу же, молитвенно сложив худые руки, попросил ему позировать. Лена по доброте душевной согласилась.
Константин, не уставая, говорил о своей любви к природе, искусству, к Богу и к Лене. Говорил не только в тот момент, когда писал, но и тогда, когда Лена, пытаясь уединиться, уходила далеко по берегу реки или скрывалась вечером в избушке, — он везде настигал ее, продолжая досказывать недосказанное.
Лена, искренне жалея его и не желая обидеть, была с ним предельно вежлива. А Константин, очевидно, воспринимал это ни больше ни меньше как ответное чувство.
— Но он же совсем сумасшедший, — шептала Ольгунчик прямо в его присутствии.
— Ну и что? Я же замуж за него не собираюсь, — шептала в ответ Лена.
— Да кто тебя знает, — качала головой Ольгунчик. — Не отмотаешься потом. Он-то — совсем на тебе помешался.
— Богородица, — шептал Константин. — Не двигайтесь, умоляю. Солнце… Господи, оно же сейчас уйдет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36