А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И это спасало ситуацию, позволяло сохранять более или менее благоприятный климат в их маленьком коллективе и тесном кабинете.
В субботу, накануне праздника, Лена, Вера Петровна и баба Зоя — все сообща пекли пироги, кулич, варили яйца в луковой шелухе.
В воскресенье с утра Лена поехала на одно кладбище, к папе (Вера Петровна осталась дома: давление подскочило), а баба Зоя с Алешкой отправилась на другое, к своим.
Дорога с несколькими пересадками была долгой и утомительной.
Но остатки душевного дискомфорта от толчеи в общественном транспорте бесследно растаяли, стоило ступить за ворота кладбища, заросшего кленами и березами, которые только еще собирались выпустить свои первые клейкие листочки, но уже успели напитать воздух легким, чуть горьковатым запахом весны, свежести и надежды.
Центральные асфальтированные дорожки были более или менее чистыми, а между могилами пришлось помесить грязь. Сами могилы в большинстве своем были прибраны и ждали, когда к ним придут уже не затем, чтобы навести порядок, а затем, чтобы постоять в молчании, отдать в светлое Христово воскресение долг памяти и любви. Правда, не все посетители кладбища были проникнуты молчаливой благостью — некоторые ели-пили и чуть ли не плясали у памятников родственников, понимая праздник слишком буквально. А иные плакали-убивались, падали на сырую землю свежих холмов с цветами и венками: они не успели смириться, не успели постичь неизбежность утраты, и для них приход сюда еще не стал обычным ритуалом, а был пока суровым испытанием, продолжением неизбывного горя.
Но даже пронзительные причитания, от которых у Лены всегда ныло сердце и текли по щекам ответные слезы, не смогли заглушить в душе тихой радости. Весна! Вот где она настигла Лену окончательно — на кладбище! Парадоксально и необъяснимо, как, впрочем, все в этой жизни. И здесь же Лена поняла, что трепетное ожидание великого христианского праздника для нее все-таки было связано больше всего с приходом весны, а не с религиозным осознанием чуда древнего воскрешения. Значит, пока не доросла. Так сказала она себе.
А через два дня, когда Лена шла с работы, ноги как будто сами собой понесли ее в церковь. Просто было, наверное, по пути. Лишь немного нужно было свернуть в сторону. Лишь немного. Лена и свернула, не давая себе в том ясного отчета.
А может, и не таким уж случайным оказался этот поход в храм. Ведь отец Владимир (вы пока не знаете, кто это; я расскажу о нем позже) постоянно говорил о том, что нужно там бывать. Кроме этого, с неделю назад Лена была у Денисова, и Евгений Иванович подарил ей только что изданный, еще волнующе пахнущий типографской краской великолепный фотоальбом, одним из авторов которого, разумеется, был он сам.
Вероятно, прекрасно-строгий облик колокольни Борисо-Глебского собора с ярко-лазурной обложки и поманил Лену к себе.
Когда она рассматривала альбом и слушала, как все это Денисов снимал, у нее мелькнула мысль, что ведь она ни разу не была в этом храме и не видела собственными глазами то, о чем с тихим восторгом рассказывал Евгений Иванович.
Мысль мелькнула — и от нее, казалось, не осталось и следа. Мысль всего лишь мелькнула — а спустя несколько дней Лена уже стояла перед иконами, некоторые из которых Денисову пришлось фотографировать, стоя на коленях, — иначе они никак не давались. Денисов говорил об этом удивленно и шепотом, многозначительно склоняя при этом голову к правому плечу.
Лене приходилось бывать в церкви за всю свою жизнь не более двух раз. Никаких особенно ярких впечатлений она тогда не испытала. Но с некоторых пор, очевидно, в результате общения с Денисовым, бабой Зоей и отцом Владимиром, Лена все чаще ощущала, как иногда внутри становится тепло и ясно от осознания чего-то, что нельзя обозначить словом. Она никак не связывала это ни с молитвами, ни с церковью. Просто знала, тихо и про себя: есть. Просто искренне молила иногда: помоги. И все чаще ловила себя на слове, обращенном к Нему, — «прости». Хотя за что ее нужно простить, она толком и не знала.
И вот сегодня здесь, в многолюдном храме, где сияла лампочная гирлянда слов «Христос воскресе!», где могуче и слаженно звучали песнопения необыкновенной красоты и пронзительности, Лена вдруг совершенно ясно ощутила свою естественную и закономерную причастность ко всему православному миру, поняла, что это нельзя проговорить, можно только пропеть, как пели сейчас вместе с хором многие стоящие рядом с ней. Мужчины и женщины. Молодые и старые. И такие, как она.
Лена, разумеется, не знала слов. Но она чувствовала, что это нисколько не мешает всему ее существу влиться в торжественное многоголосие.
Она вышла на улицу, одновременно опустошенная и наполненная. И не успела она осознать и обдумать это, как запели колокола. Перезвоны их, как вначале показалось, звучали однообразно и незатейливо. Но уже буквально через минуту стало понятно, что их музыка не так проста. Мощный, но задумчиво-приглушенный гул, вероятно, огромного колокола вдруг перебивался радостными и звонкими голосами колоколов поменьше, а затем к ним присоединялись тонкие серебряные переливы, видимо, совсем небольших колокольчиков.
Это была в прямом смысле слова божественная музыка, которая светло и безоговорочно принималась всем сердцем, отзываясь в нем забытыми напевными старославянизмами: благолепие, благовестие, благословение… Но даже такие слова были бессильны на фоне колоколов, которые, казалось, могли пробить самую глухую стену людского равнодушия.
Лена в который раз с грустью подумала: словам не дана такая огромная сила, как музыке. И цвет сильнее слова. Она оглянулась. Небольшие купола храма и колокольни полыхали в последних закатных лучах солнца и тоже звучали, отражая колокольный перезвон. Было совершенно ясно, что все это переложимо только на холст и в звуки. Словам тут, увы, делать нечего.
Хотелось как можно дольше сохранить в себе чувство просветления, восторга и благодати. В многолюдном троллейбусе это было бы невозможно — и Лена пошла пешком.
Она шла очень медленно, слушая еще не утихший благовест и с восторгом вдыхая аппетитный ванильный запах сдобных булочек запах, который, вырвавшись из цехов хлебозавода, находящегося недалеко от храма, перебил все остальные запахи и заполонил собою все близлежащие улицы, смешивая воедино высокое и насущное, сокровенное и общечеловеческое, божественное и земное.
5
Молодая энергия весеннего солнца настойчиво и весело будоражила кровь. Свежий бодрящий воздух, пахнувший далеким северным морем и одновременно звеневший оптимизмом белых яхт с надутыми парусами, наполнял не только легкие, а все твое существо. И казалось, что ты полетишь сейчас над городом, как воздушный шарик, сбрасывая на ходу (точнее, на лету) тяжелую и лишнюю одежду — не всю, разумеется, но пальто и сапоги — точно.
Вокруг будут лететь такими же бездумно-счастливыми шарами другие люди, слегка, конечно, очумевшие от слишком неожиданного поворота событий.
На земле останутся только те, кого никогда не пробьет никакая весна и никакое солнце. И они будут недоуменно и скептически смотреть в небо: вот чудаки, полетели куда-то, не сидится им дома. А некоторые из них будут все-таки чуть-чуть завидовать и незаметно взмахивать руками.
Интересно, кого будет больше: тех, кто разноцветно и бесшабашно устремится ввысь, или тех, кого удержит земное притяжение?
— Нас будет больше, — уверенно выдала Ольгунчик. Дело в том, что Лена нарисовала подруге (словами, ясное дело) эту сумасшедшую картинку, когда они в обеденный перерыв очередного весеннего дня весело вышагивали по Астраханской.
— Кого — «нас»? — решила уточнить Лена.
— Того, кто полетит, конечно, — абсолютно серьезно откликнулась Ольгунчик.
— Олька, представляешь, кто со стороны послушает? И Лена с Ольгунчиком сначала фыркнули, сдерживая смех, а потом одновременно начали совершенно неинтеллигентно хохотать, представляя себе разношерстную армию толстых и тонких, взмывших разом, как по команде, в весеннее поднебесье. Сквозь приступы хохота они проговаривали-выкрикивали друг другу новые, сочиненные на ходу детали — и снова просто умирали со смеху, держась за животы, забыв о приличиях, забыв о том, что благопристойные женщины их возраста не должны так себя вести на центральной улице города.
А может, это и неплохо, забывать иногда о том, сколько тебе лет? Правда, всему должно быть время и место. Но не будем занудствовать, пусть посмеются. Тем более что они уже, кажется, успокоились.
— Вечно ты, — запоздало спохватилась Лена, — тебе бы только веселье…
— Это ты все придумала, между прочим, — не замедлила, как всегда, обидеться Ольгунчик.
Она замолчала, подобрав остатки смеха и демонстрируя это поджатыми губами и сдвинутыми к переносице нервными бровями. Вечно Ленка носится со своими приличиями! Сама боится расслабиться и Ольгу постоянно дергает, как невоспитанного ребенка. Только и бывает настоящая, когда чуть-чуть забудется. Что бы она без Ольгунчика делала, спрашивается? Нормальные люди (к ним Ольгунчик относила всех, кроме себя, Лены и Денисова) и так подступиться к ней из-за ее красоты боятся, а она еще и улыбается два раза в месяц — и то не всем. Почему она, Ленка то есть, так боится быть самой собой?
В этих сосредоточенных размышлениях обидевшейся на Лену (ненадолго, конечно) Ольги не все было верно (если в этой жизни вообще бывает что-либо верным). Для Ольгунчика быть самой собой означало бесконечно радоваться. А для Лены — наоборот. Следовательно, Ольгунчик на сей счет заблуждалась, забывая, что нельзя всех мерить на свой аршин. Лена всегда оставалась такой, какая она есть. И на горло собственной песне ей наступать вовсе не приходилось. Ну а что грустилось чаще, чем кому-либо… так для этого были причины.
И одной из таких причин был Алешка. Помните, в семье Лены его, маленького, называли Лелем? А баба Зоя его звала Лешей.
Я пока вам ничего о нем не рассказала. Все откладывала.
Дела с Лешей обстояли неважно. Училище он не закончил. Отчислили или комиссовали из-за язвы, как говорила баба Зоя, — дело темное. Факт, что обретался он давно уже в Рязани. Работал, часто меняя места, шофером. И, по словам бабы Зои, выпивал. А на самом деле — пил. Попадал в разные скверные истории, из которых его приходилось чаще всего вытаскивать Лене. Были у нее кое-какие связи. Ведь в типографии разные заказы случаются — например, из Управления внутренних дел. Где-то в глубине памяти упрямо хранилась и никак не желала стираться похотливая улыбка одного большого начальника: «Чем расплачиваться будете, Елена Станиславовна?»…
«Хоть бы уж женился», — все причитала баба Зоя. Но жениться Алешка не спешил, хотя желающих перевоспитать его находилось немало. Любили его женщины и трезвого, и пьяного.
Лена вспоминала, что Лель, когда был маленьким, часто плакал. И по пустякам. И из-за всяких детских обид и несчастий. Однажды (ему было лет шесть-семь) он появился у Турбиных на пороге, совершенно несчастный, с потрясенно-остановившимся взглядом. Лена затормошила его: «Что, что случилось? Кто тебя обидел?» А он сел на корточки и, обхватив голову, зарыдал так громко и так невыносимо, что ее сердце было готово разорваться от жалости к нему. Она собралась бежать во двор, чтобы расправиться со всеми его обидчиками. Чтобы в порошок стереть тех, из-за кого так горько плакал ее Алешка. Но нужно было знать: кто? кто его обидел?
Лена гладила Леля по голове, уговаривала, трясла, расспрашивая, — а он все плакал и плакал. Она села рядом с ним на корточки и начала ждать, когда он наконец все расскажет. Прошло, наверное, минут десять, прежде чем Алешка чуть-чуть успокоился и, посмотрев на нее своими огромными голубыми глазами, которые стали еще больше из-за переполняющих их слез, еле выговорил: «У Димки хомяк умирает…» — и снова заплакал.
Теперь Алешка был взрослый. Трезвый, он был молчалив и задумчив. Слегка выпивший — сентиментален, благороден, добр, заботлив по отношению ко всему и ко всем. Пьяный — непредсказуем, иногда агрессивен. А в целом он был — ребенок, наивный, доверчивый, не желающий принимать любую несправедливость. Он не понимал (как и Лена, наверное; но не понимал как-то более активно), почему есть богатые и бедные, почему кто-то должен гибнуть непонятно за что в Чечне, почему в мире есть зло как таковое. Он не мог пройти мимо валяющегося пьяного — поднимал, тащил; мимо плачущего ребенка — присаживался на корточки рядом, успокаивал; мимо бездомной кошки — приносил к себе, отогревал, откармливал, потом давал объявление в газету: «Отдам в хорошие руки» (баба Зоя не признавала в городской квартире ни кошек, ни собак).
6
Звонок в дверь раздался в тот самый момент, когда Лена уже была готова выйти из квартиры: собиралась к Ольгунчику. Та звонила, вся никакая. Нужно было съездить. Вот так они и жили: то одна в депрессии, то другая.
Впереди целый вечер, длинный, светлый — весенний. Так что можно успеть, хоть и далековато Ольгунчиково общежитие.
Но раздался звонок в дверь и на пороге предстал Алешка, качающийся, с задумчиво-растерянными глазами.
— Лен, вот баранину принес. Свежая. Пожарь, а? Баба Зоя с огорода когда теперь вернется…
Да, у бабы Зои, как у всех владельцев дач и огородов, начались весенне-полевые работы. И она, уезжая утром на электричке на свои шесть соток с домиком, построенным еще дедом Сережей на заре их семейной жизни, возвращалась обычно часов в одиннадцать, вкалывая там, по ее собственным словам, «до упаду». В выходные Алешка, конечно, тоже туда ездил. Если был трезвым. Иногда и на служебной машине, отвезти-привезти чего. Ну и уж если работал — то работал, баба Зоя нарадоваться не могла: не лентяй ведь какой, и руки золотые.
— Проходи, — сказала Лена Алешке и глубоко вздохнула. Визит к Ольгунчику придется теперь если не отменить, то отодвинуть. Ведь надо было этого охламона несчастного накормить и спать уложить, а то ведь отправится сейчас во двор: душа-то, подогретая и распахнутая алкоголем, общения просит. Значит, придется общаться ей, Лене. Иначе — дворовые друзья-собутыльники.
Вера Петровна тоже была на даче и тоже должна была вернуться поздно. Но она, в отличие от бабы Зои, ездила туда, как и положено, — отдыхать, дышать свежим воздухом. Сажала она там только цветочки и укроп-петрушку — и Лена ее в этом очень поддерживала. Сама же она на даче бывала редко: не любила тесноты в электричках, куда и втиснуться-то иногда и то была проблема.
Леша сидел у стола, подпирая голову руками. Думал. Молчал.
Лена возилась с мясом, точнее, с косточками. Разделав, поставила тушить. Где-то когда-то слышала, что никаких специй в баранину не добавляют. Соль и вода — все.
Лена помыла посуду, сварила макароны.
— Ну, рассказывай, — сказала, садясь наконец рядом с Алешкой за стол.
— А че рассказывать? Сама видишь. — Алешка поднял голову и снова уткнулся лицом в руки.
— По какому поводу сегодня? — презрительно усмехнулась Лена.
— Не спрашивай лучше, — глухо проговорил Алешка, очевидно, не расслышав презрения.
Лена знала эту его особенность: в пьяном виде все драматизировать и преувеличивать, нагонять тоску на себя и на всех окружающих.
— Ну, как хочешь! — Она махнула рукой и встала.
— Сядь, — Алешка потянул ее за подол халата. — Прошу, посиди со мной.
Лена послушно села. Вздохнула.
— Понимаешь… — сказал Алешка. И замолчал. Лена тоже молчала.
— Не понима-а-ешь, — протянул укоризненно Алешка. — И никто не поймет. Никто! И никогда!
Последние слова прозвучали истерично-хамовато, с вызовом. Как будто все кругом виноваты.
Лена продолжала молчать. А что она могла сказать? Все тысячу раз было сказано. Тысячу раз. И все равно Алешку было жалко. Поэтому она погладила его по голове. Как маленького. Он как-то сразу обмяк и, посопев, тяжело, с паузами, начал говорить:
— Брат Сашки из пятого подъезда подошел позавчера: «Лех, ты на колесах, говорят? Завтра не поможешь кой-че перевезти?» Ну я: не проблема, говорю. Смотря, конечно, когда. Ну и мотанули вчера вечером километров за тридцать. Приехали. К какому-то фермерскому хозяйству. Загон. Там овцы. Поблизости — никого. Я говорю: ребят, че-то я не врубаюсь. Они: за все заплачено, не… ну, в общем, не дрейфь. И начали они, Сашка с братом, хватать самых маленьких барашков и запихивать в багажник.
Тут Алешка остановился, долго искал в карманах сигареты. Не нашел. Встал. Снова сел. Продолжил:
— Не знаю, сколько напихали. — И он посмотрел Лене в глаза. Жалобно и растерянно. — Знаешь, как они там кричали, пока мы ехали. Даже не кричали, а стонали, сдавленно так. И жалобно очень.
Алешка заплакал. Снова уронил голову на руки и зарыдал уже в голос. И сквозь рыдания причитал, срываясь на крик:
— Я же не знал, понимаешь, не знал! Что барашки! Что живые!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36