А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Только в самом конце монолога Тауэри появился один неприятный — единственный по-настоящему пугающий — момент.
Тауэри напомнил Ренделлу что, хотя Ренделл, возможно, и станет совладельцем «Космос Энтерпрайсез», сам он сможет работать здесь только на условиях контракта, заключенного с ним на пять лет. Согласно этого контракта, у Ренделла будет право выбора: остаться в компании или же уйти с приличной суммой наличными и ценными бумагами, которые сделают его богатым и независимым.
— Все время, пока вы будете с нами, ваше дело остается вашим делом, — объяснял Тауэри. — Вы продолжаете заниматься им, как и до сих пор. Нам нет никакого смысла вмешиваться в приносящий доход бизнес. Я всегда придерживался политики невмешательства.
Но в этот момент Ренделл уже не слушал его. У него зародилось некое нехорошее предчувствие, и он решил испытать ангела свободы.
— Я принимаю ваше отношение, мистер Тауэри, — сказал он. — Насколько я понял из нашей беседы, мое предприятие может само решать, что предпринимать в связи с пожеланиями клиента, и корпорация «Космос» здесь не при чем.
— Абсолютно верно. Мы только просмотрим список ваших клиентов, ваши контракты. Если у нас не будет разногласий, поступайте как хотите.
— Ладно, только, мистер Тауэри, в просмотренных вами контрактах имеются не все клиенты. Появилось несколько новых, которые формально клиентами еще не стали. Я всего лишь хочу удостовериться, что мы будем работать с ними так, как захотим сами.
— Естественно. Почему бы и нет? — ответил на это Тауэри. Его кустистые брови поморщились. — С чего это вы взяли, будто нас это будет занимать?
— Иногда мы работаем с клиентами по таким соглашениям, которые могут показаться необычными, странными. Вот я и поинтересовался…
— Что же это могут быть за соглашения? — неожиданно перебил его Тауэри.
— Пару недель назад у меня была устная договоренность с Джимом Маклафлином относительно первого сообщения его Рейкеровского Института.
Тауэри уселся в кресле так, будто проглотил аршин. Он и так был высок, это было заметно даже тогда, когда он сидел. Внезапно его лицо сделалось как бы отлитым из бронзы — таким же темным и застывшим. Ковбойский сапожок стукнул по полу.
— Джим Маклафлин? — Тауэри произнес это имя как нечто непристойное.
— Да, и его… его Рейкеровский Институт.
Тауэри резко вскочил.
— Анархо-коммунистическое кодло, — свирепо рявкнул он. — Этот Маклафлин… Знаете, этот свой долбаный Институт он притащил из Москвы. Или вы понятия не имели?
— Мне так не показалось.
— Послушайте, Ренделл, уж я-то знаю. Это радикалы, тут нет никаких сомнений. Он собирается устраивать здесь беспорядки, мы же хотим погнать их к чертовой матери. И я обещаю, что так оно и будет. — Он покосился на Ренделла, потом на его лице появилась слабая улыбка. — Просто у вас нет той информации, которая имеется у нас, так что я могу понять ваше поведение. Теперь же я сообщил вам факты, и вам нет смысла забивать себе голову подобным дерьмом.
Тауэри сделал паузу, чтобы проследить за озабоченной реакцией Ренделла. После этого он совершенно неожиданно сменил свой напористый стиль и начал уже успокаивать:
— Да не беспокойтесь. Все будет так, как я и обещал. Никакого вмешательства в ваши дела — разве что мы обнаружим нечто, пытающееся помешать вам или делу «Космоса». Я уверен, что никаких больше проблем не возникнет.
Он протянул свою лапищу.
— Ну что, мистер Ренделл, договорились? Насколько я понимаю, вы уже часть семьи. Остальным займутся наши юристы. Недель через восемь мы могли бы все закончить и подписать наш договор. После этого я приглашаю вас на банкет. — Он подмигнул Ренделлу. — Вы собираетесь сделаться обеспеченным человеком. Богатым и независимым. Верю, что так оно и будет. Мои поздравления.
Вот как все это произошло, и уже после ухода Тауэри, сидя в своем поворотном кресле с высокой спинкой, Стив Ренделл понял, что у него нет никакого выбора. Прощайте, Джим Маклафлин и Рейкеровский Институт. Приветствуем вас, Огден Тауэри и «Космос». Совершенно никакого выбора. Когда тебе тридцать восемь, а чувствуешь себя на сорок лет старше, ты уже не играешь в честную игру, призом в которой — тот самый единственный в жизни шанс. И понятно какой он — свобода и деньги.
Момент был паскудный, один из поганейших за всю жизнь, и теперь Ренделл сидел с привкусом блевотины во рту. Он пошел в свою личную туалетную комнату и прополоскал рот, уговаривая самого себя, будто съел что-то несвежее на завтрак. Потом он вернулся к столу, хотя лучше ему не стало, и как раз в этот миг по интеркому с ним связалась Ванда, сообщая о междугородном звонке Клер из Оук Сити.
Именно тогда ему стало известно, что у отца случился удар, что сейчас его отвезли в больницу, и что никто не знает, останется ли отец в живых.
После этого день превратился в суматошный калейдоскоп: какие-то встречи и дела следовало отменить, заказать билеты, устроить личные дела, сообщить о случившемся Дарлене, Джону Хокинсу и Теду Кроуфорду; была куча звонков в Оук Сити и толчея в аэропорту Кеннеди.
И только теперь до него дошло, что в Висконсине ночь, что сам он находится в Оук Сити, и на него смотрит сестра.
— Ты что, задремал? — спросила она.
— Нет.
— Вот и больница, — показала она пальцем. — Ты даже не представляешь, как я молилась за папу.
Ренделла занесло вправо, когда Клер свернула машину на заставленный машинами паркинг, узкой полоской протянувшийся вдоль фасада Больницы Доброго Самаритянина. Она заметила пустое местечко и направила машину к нему. Ренделл вышел и потряс руками, чтобы расслабить мышцы. Стоя возле автомобиля, он только сейчас заметил, что это был блестящий новенький седан «Линкольн Континенталь».
Когда Клер подошла, он указал ей на машину:
— Шикарная тачка, сестренка. Как это тебе удалось спроворить на зарплату секретарши?
— Если тебе так уж хочется знать, то я получила ее от Уэйна. — широкое, веселое лицо Клер пересекла морщина.
— У тебя замечательный босс. Надеюсь, что его жена хотя бы наполовину так же щедра к приятелям мужа.
— Да, с тобой тут ухохочешься, — Клер хмуро глянула на брата.
После чего она поспешила к окружной дорожке, ведущей меж рядами дубов к входу в больницу, а Ренделл, которому стало стыдно за то, что бросил камнем в стеклянный дворец сестры, поплелся за ней.
* * *
РЕНДЕЛЛ СИДЕЛ В ОТДЕЛЬНОЙ ПАЛАТЕ, куда уже час назад из отделения реанимации поместили его отца. Он сидел на стуле с неудобной прямой спинкой, над ним на полке стоял неподключенный телевизор, и на стенке висела обращенная к кровати сепия в рамке — репродукция изображения Христа. Сейчас, практически полностью лишенный эмоций, одна нога на другой, он почувствовал, что правая нога затекла, и сменил позу. Ренделл чувствовал себя уставшим, и еще ему страшно хотелось курить.
С огромным усилием он попытался включиться в суету, происходящую у отцовской кровати. Но взгляд его, как бы притягиваемый магнитом, возвращался к кислородной палатке и лежащему внутри, покрытому простыней телу.
Самым потрясающим и ужасным был первый взгляд на отца. Ренделл входил в палату, храня в памяти образ отца, оставшийся после того, когда виделся с ним в последний раз. Его отец, преподобный Натан Ренделл, оставался импозантной фигурой даже в свои семьдесят с лишним лет. В глазах сына он всегда представлялся личностью, не менее величественной, чем патриархи со страниц Исхода или Второзакония. Подобно Моисею в его последние годы «глаза его были незатуманены, и силы не отпускали его». Его буйные белоснежные волосы покрывали крутой лоб, у него было длинное, с правильными чертами, открытое, всепрощающее лицо со спокойными синими глазами; вот разве что нос был кривоват. Ренделл никогда не помнил отца без глубоких морщин, которые покрывали его лицо и сейчас, но они лишь придавали ему значительности, хотя сам он никогда не был авторитарным типом. Преподобный доктор Ренделл обладал чем-то неуловимым, его окружала некая аура трудноопределимая, но в чем-то очень личная, таинственная и мистическая, уверяющая вас в том, что ее обладатель один из избранных, находящихся в постоянной связи с Господом Нашим, Иисусом Христом, посвященных в Господню мудрость и намерения. Его прихожане — методисты, во всяком случае, некоторые, верили, будто их преподобный Натан Ренделл обладает этими достоинствами, а через них верили в него самого и его Бога.
Таким был витражный образ отца, с которым Ренделл вошел в палату, но сейчас представление это рассыпалось на глазах. То, что Ренделл видел за пологом кислородной палатки, было развалиной, издевкой над человеческим существом, нечто похожее на ссохшиеся и морщинистые головы египетских мумий или же чудовищные людские оболочки в Дахау. Блестящие белоснежные волосы посеклись, потускнели и сделались желтыми. Лишенные разума глаза были полуприкрыты пронизанными сосудами веками. С лица были стерты всяческие эмоции, оно было запавшим и тусклым. Дышалось старику с трудом, в груди что-то хрипело. Казалось, что из всех возможных мест на теле торчат иглы и трубки.
Для Ренделла было ужасным видеть этого близкого, родного ему по крови и плоти человека, на которого он так надеялся, которому так верил и любил — сейчас же вынужденного вести столь беспомощное, растительное существование.
Но через несколько минут Ренделл собрал всю волю в кулак; борясь со слезами, он уселся на стул и за целый час даже не шелохнулся. Возле кровати суетилась медсестра со славянскими чертами лица, возможно полячка, все время она была занята трубками, висящими на штативах сосудами и настенными графиками. Через какое-то время, Ренделл не мог сказать точно — минут через тридцать или что-то около того — в сопровождении личной медсестры пришел доктор Морис Оппенгеймер. Солидный, полный мужчина, уже переваливший за свои средние лета, двигался с отработанной легкостью и уверенностью. Ренделла он встретил скорым рукопожатием, словами сочувствия и обещанием вскоре сообщить о состоянии пациента.
Какое-то время Ренделл следил за тем, как врач обследует его отца, а потом, уже совершенно обессилев, он закрыл глаза и попытался вспомнить соответствующую обстоятельствам молитву. Но в голову пришло только «Отче наш иже еси на небеси, да святится имя Твое…», а больше ничего он вспомнить не мог. Его мысли, перебирающие события сегодняшнего дня, совершенно неожиданно остановились на фантастической груди его секретарши Ванды, после чего вернулись ко вчерашнему вечеру, когда он целовал совершенно реальные груди Дарлены, но потом, устыдившись, Ренделл заставил себя подумать об отце в его нынешнем состоянии. Он вспомнил, что в последний раз проведывал отца и мать два года назад, а перед тем не виделся с ними тоже целый год.
До сих пор еще он испытывал уколы чувств, сохранившихся после этих двух приездов: отец был им недоволен. преподобный не одобрял разбитое супружество сына, его стиль жизни, его цинизм и неверие.
Вспоминая отцовское недовольство Ренделл про себя попытался оправдаться: Да кто такой отец, чтобы осуждать его, если по всем стандартам общества, его отец был неудачником, а сам он добился успеха? Но потом он продолжил свои размышления: сам он добился всего лишь материального успеха, разве не правда? Его же отец применял к сыну совершенно иные мерки, которыми его преподобный отец привык мерить себя и всех других людей, и, согласно этим стандартам, выходило так, что сын его испытывает нужду. И Ренделл понимал это. У его отца была одна человеческая черта, которой не было у сына: вера. Его отец верил в Слово, а через него — в гуманность и значимость самой жизни. У его же сына такой крепкой и слепой веры не было.
Это так, папа, рассуждал Ренделл. Ты прав. Веры нет. Нет убеждений. Я ни во что не верю.
Да и как мог он верить в Доброго Боженьку? Само общество было беззаконным, лицемерным, прогнившим до мозга костей. Все люди — большинство из них — были хищниками, которые обязаны были таковыми оставаться, и тем самым выжить, либо же укрыться где-нибудь и тоже выжить. И человек уже никак не мог придумать себе сказочку о благословенных небесах над головой, равно как не надо было придумывать преисподнюю — она уже существовала на земле, с ее фальшивыми богами, способными превратить реальность повседневности в ничто, которое стало бы закономерным концом всех человеко-зверей. Все это напомнило Ренделлу старинное еврейское присловье на идише, которое кто-то рассказал ему очень давно: «Если бы Бог жил на земле, люди обязательно побили бы ему окна».
Черт, папа, неужели ты не понимаешь?
Хватит спорить, сказал Ренделл сам себе, — отец уже давным-давно утвердился в Нем. Хватит спорить с прошлым.
Он открыл глаза. Губы пересохли, легкие горели, начал побаливать позвоночник. Его тошнило от палатных запахов: лекарства, антисептики, умирающая плоть — типичная больничная вонь. Кроме того, он устал от внутренней напряженности и печали, от ничегонеделания и сознания этого ничегонеделания. Ренделл был расстроен навязанной ему ролью зрителя. Здесь для наблюдателей не было места. И он решил, что с него достаточно.
Ренделл поднялся со стула, собираясь сообщить врачу и медсестре, что покидает палату и будет ожидать с остальной семьей в комнате для посетителей. Но доктор Оппенгеймер был занят изучением анализов пациента, в это же время техник подкатил к кровати портативный кардиограф.
Прихрамывая, поскольку кровь еще плохо циркулировала в отсиженной ноге, Ренделл вышел из больничной палаты, прошел по коридору, где молодой человек в белом халате мыл пол, и добрался до комнаты ожидания. Уже у самого входа он закурил свою любимую английскую трубку из специальным образом обработанного вереска и несколько секунд жадно втягивал наркотизирующий дым, прежде чем вступить в обитель для скорбящих родственников. Он уже готов был войти, но на самом пороге задержался.
В комнате, освещенной трубками дневного света, оживленной веселенькими занавесками с узором из листьев, обставленной диванами, плетенными стульями, устаревшим телевизором и столиками, на которых стояли пепельницы и валялись потрепанные журналы, находились только его собственные родственники и приятели отца.
Клер сгорбилась на своем стуле, прикрывшись журналом по кино. Рядом с нею, снизив голос, звонил своей жене по таксофону бывший одноклассник Ренделла и выбранный его отцом новый пастырь местной методистской церкви — преподобный Том Кэри. Неподалеку от него, за столом, играли в джин-рамми Ред Период Джонсон и дядя Герман.
Ред Период Джонсон был лучшим приятелем преподобного Натана Ренделла. В незапамятные времена он основал «Рожок Оук Сити», общинную газету, выходящую шесть раз в неделю; он до сих пор оставался ее издателем и главным редактором. «Единственный способ, чтобы газета небольшого городка была на ходу, — говорил он как-то Ренделлу, — это следить за тем, чтобы каждый горожанин видел там свое имя хотя бы пару раз в год. Если вы придерживаетесь этого правила, вам уже нечего бояться конкуренции со стороны шикарных, но снобистских чикагских газетищ». Настоящее имя Джонсона, насколько помнил Ренделл, на самом деле было Лукас или Лютер. Несколько лет назад один из его репортеров стал называть его Редом, от слова Редактор, а когда это имя принялось, кто-то из ученых-грамматиков прибавил к нему еще и Период. Сам Джонсон был толстым шведом с рябым лицом и загнутым будто конец лыжи носом; его никогда не видели без толстенных очков с трифокальными линзами.
Напротив Джонсона неуклюже обмахивался картами дядя Герман, младший брат матери Ренделла. Он был похож на круглую вакуумную упаковку маргарина. Ренделл смог назвать одно занятие, за которое дядя Герман получал зарплату: какое-то время он работал в магазине по продаже спиртных напитков в Гэри, штат Индиана. После того, как магазин сгорел, дядя Герман перебрался в гостиную дома своей сестры. Это произошло, когда Ренделл учился в колледже, с тех пор дядя у них так и застрял. Он поливал газоны, отыскивал потерявшиеся мелочи, бегал по неотложным делам, смотрел футбол по телевизору и поедал домашние пироги. Отец Ренделла никогда не замечал его присутствия. Дядя Герман был для него воплощением той благотворительной деятельности, о которой часто говорил преподобный: «Если у тебя имеется два пальто, поделись с тем, у кого его нет; если у тебя есть еда — поступи так же.» Именно так преподобный и поступал, и все, аминь.
После этого Ренделл перевел взгляд на мать. Ранее он уже обнялся с нею и утешал, но недолго, так как та настаивала, чтобы сын поспешил к отцу. Сейчас же она дремала, забившись в угол дивана. Ей удивительным образом недоставало мужа, рядом с которым все привыкли ее видеть. У нее было доброе, полное личико, почти без морщин, хотя ей было немногим меньше семидесяти лет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86