А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Кто же они? — Всего лишь восковые фигуры, не более. — Кто они? — История. Взгляни, вон Мэри Сиколе, которая совершила в Крыму не меньше, чем другая волшебноламповая Леди, но, будучи темной, была недостаточно хорошо заметна для пламени флорентийской свечи; — а там — Абдул Карим, он же Мунши, которого стремилась продвинуть королева Виктория, но который был отвергнут ненавидящими цветных министрами. Все они здесь, недвижно танцуют в горячем воске: черный клоун Септимуса Северуса справа; слева — парикмахер Георга IV, танцующий с рабыней, Грейс Джонс. Укосо Гранниосо, африканский принц, проданный за шесть футов ткани, танцует на свой древний манер с сыном раба Игнатиеусом Санчо, ставшим в 1782-м первым африканским писателем, изданным в Англии. — Мигранты прошлого, что для многих из живых танцоров — словно предки, словно родная плоть и кровь, недвижно идут по спирали, пока Пинквалла неистовствует на сцене, провозглашая рэп-тосты, Мы-смогли-возмущаться-на-речи-об-иммиграции-это-инсинуации-мы-не-часть-римской-нации-мы-кричим-прокламации-истинной-ситуации-что-берем-контрибуцию-за-твою-оккупацию , и по всем углам переполненной комнаты, омытые злым зеленым светом, восковые злодеи сжимаются и гримасничают: Мосли, Пауэлл, Эдвард Лонг, — все местные аватары Легри. И теперь ропот начинается во чреве клуба, сливается, становится единственным словом, пропетым раз за разом:
— Расплавка, — требуют посетители. — Расплавка, расплавка, растопка.
Пинквалла подхватывает свою реплику из толпы, Итак-расплавки-время-когда-порока-племя-построившись-рядами-шагнет-в-Геенны-пламя , после чего поворачивается лицом к толпе, руки распростерты, ноги отбивают такт, и спрашивает: Что-должно-свершиться? С-кем-пора-проститься? Имена выкрикиваются, состязаются, сливаются, пока собрание, снова объединившись, не начинают петь единственное слово. Пинквалла хлопает в ладоши. Занавес расходится позади него, позволяя помощницам в лоснящихся розовых шортиках и футболках выкатить ужасную кабинку на колесах: размером с человека, со стеклянной передней панелью, освещенную изнутри: духовку, заканчивающуюся Горячим Местом, известную постоянным посетителям клуба как: Адская Кухня.
— Все отлично , — объявляет Пинквалла. — Теперь мы действительно покулинарствуем.
Помощницы перемещаются к живописной картине ненавистных фигур, набрасываются на жертвенное подношение этой ночи — говоря по правде, одно из наиболее часто выбираемых; по меньшей мере, раза по три в неделю. Ее непременная прическа с завиточками, ее жемчуга, ее синий костюм. Мэгги-Мэгги-МэгГИ , заливается толпа. Жги-жги-жГИ! Кукла — ги — связывается в Горячем Месте. Пинквалла поворачивает рубильник. И — О, как прекрасно она тает, выворачиваясь наизнанку, съеживаясь в бесформенность. Теперь она — лужа, и толпа выдыхает в экстазе: свершилось .
— Время зажигать, — провозглашает Пинквалла.
Музыка снова поглощает ночь.
* * *
Когда ди-джей Пинквалла разглядел то, что громоздилось под покровом темноты на задней части его панельного фургона, который его друзья Ханиф и Мишала уговорили подогнать к черному ходу Шаандаара, страх перед колдовством наполнил его сердце; но вместе с тем появилась и противоположная взволнованность понимания, что могущественный герой многих его сновидений представлял собой действительность из плоти и крови. Он стоял посреди улицы, дрожа под фонарным столбом, хотя было не слишком холодно, и оставался там в течение получаса, пока Мишала и Ханиф торопливо беседовали с ним, ему нужно куда-то пойти, мы должны подумать о его будущем . Тогда он пожал плечами, забрался в фургон и запустил двигатель. Ханиф уселся рядом с ним в кабине; Мишала поехала с Саладином, пряча его от посторонних глаз.
Было около четырех утра, когда они разместили Чамчу в пустом, запертом ночном клубе. Пинквалла (его настоящее имя — Сьюзанкер — никогда не использовалось) откопал в служебном помещении пару спальных мешков, и их оказалось достаточно. Ханиф Джонсон, желая доброй ночи ужасному существу, которого его возлюбленная Мишала, казалось, совершенно не боялась, попытался серьезно поговорить с ним («Вы должны понять, насколько важны Вы можете быть для нас, так что под угрозой теперь нечто большее, чем Ваши личные потребности»), но мутант Саладин только фыркал — желтым и черным, — и Ханиф спешно отправился прочь. Оказавшись наедине с восковыми фигурами, Чамча смог снова сосредоточить свои мысли на лице, возникшем, наконец, перед его мысленным взором, — на лице сияющего, со струящимся прямо из-за его головы светом Мистера Совершенство, божественного портретиста, что всегда приземлялся на ноги, кому всегда прощались все грехи, кого любили, хвалили, обожали… на лице, которое он пытался опознать в своих видениях: на лице господина Джибрила Фаришты, превратившегося в образ ангела точно так же, как сам он стал теперь отражением Дьявола.
Кто достоин обвинений Дьявола, если не Архангел, Джибрил?
Существо на спальных мешках открыло глаза; дым повалил из его ноздрей. Лица на всех восковых манекенах сменились теперь этим — лицом Джибрила с его обаянием вдовца и длинными утонченными сатурническими прекрасными чертами лица. Тварь обнажила зубы и испустила долгий, зловонный вздох, и восковые фигуры расплавились, превратившись в лужицы и пустую одежду, все до одного. Удовлетворенное, существо вновь улеглось. И сосредоточилось на своем противнике.
После чего почувствовало внутри себя самое невероятное ощущение сжатия, всасывания, отторжения; его мучили ужасные, сдавливающие боли, и оно разразилось пронзительными визгами, на которые никто (даже Мишала, оставшаяся с Ханифом в расположенной над клубом квартире Пинкваллы) не посмел откликнуться. Боль становилась все интенсивнее, и существо каталось и скакало по танцполу, вопя все более жалобно; пока, окончательно выбившись из сил, не уснуло.
Когда Мишала, Ханиф и Пинквалла осмелились, наконец, заглянуть в клубную комнату несколько часов спустя, они увидели сцену ужасного опустошения: столы разбросаны, половина стульев разломана, и, конечно, все восковые фигуры — добрая и злая — Топси и Легри — растаяли, словно масляные тигры; и посреди этого разгрома — спящий, словно младенец, вовсе не некий мифический монстр, не иконографическое Нечто с рогами и адским дыханием, но господин Саладин Чамча собственной персоной, со всей очевидностью вернувшийся к своей первозданной форме, в чем мать родила, но совершенно человеческого облика и пропорций, очеловечившийся — было ли это чьим-то выбором или решением? — ужасающей концентрацией собственной ненависти.
Он открыл глаза; которые по-прежнему пылали бледным и алым.
2
Заблудился ангел в небе над городом летней ночью.
Человек бы плакал, а этот летает молча.
Он не такое видел, и город ему не страшен,
но как найти дорогу домой среди шпилей и телебашен?
Кабы не городские огни, отыскал бы ее по звездам.
Спрашивает у птиц — они ведут его к своим гнездам.
Проклинает свет, не понимая, где он,
перепутал день с ночью, думает, что он демон.
Дурак! Я демонов видела — они не такие.
А что за город? Да кто его знает — не то Берлин, не то Киев…
Седьмая
Аллилуйя Конус, спускаясь с Эвереста, видела ледяной город к западу от Шестого Лагеря, пронизанный Скалистой Грядой, сверкающий в солнечном свете под горным массивом Чо-Ойю.Шангри-Ла , на мгновение подумала она; однако это была вовсе не зеленая долина бессмертия, но огромный город гигантских ледяных игл — тонких, острых и холодных. Ее внимание отвлек Шерпа Пемба, напомнивший о необходимости поддерживать концентрацию, и город исчез, когда она обернулась снова. Она все еще была на двадцати семи тысячах футов, но видение невероятного города отбросило ее обратно сквозь пространство и время в прибрежную студию старинной темной деревянной мебели и тяжелых бархатных портьер, в которой ее отец Отто Конус, художественный историк и биограф Пикабии, беседовал с нею в ее четырнадцатый и свой последний год о «самой опасный из всех лжей, которыми нас кормят всю жизнь», каковой, на его взгляд, является идея о континууме. «Если кто-нибудь когда-нибудь тебе скажет, что эта самая красивая и самая злая из планет так или иначе гомогенна, составлена только из совместимых элементов, которые непременно дополняют друг друга , звони портному и заказывай смирительную рубашку, — советовал он ей, как бы намекая на то, что посетил более чем одну планету прежде, чем пришел к такому выводу. — Мир несовместим, просто никогда не забывай об этом, ага? Призраки, нацисты, святые, все это существует в одно и то же время; в одной точке — счастливое блаженство, тогда как вниз по дороге — разверзнутый ад. Ты не найдешь более дикого места». Ледяные города на крыше мира не смутили бы Отто. Как и его жена Алисия, мать Алли, он был польским эмигрантом, выжившим во время войны в застенках лагеря, чье название не упоминалось ни разу, пока Алли была маленькой. «Он хотел сделать вид, будто ничего этого не было, — рассказала Алисия дочери позже. — Он был нереалистичен во многих отношениях. Но добрый мужчина; лучший из всех, кого я знала». Рассказывая, она расплывалась во внутренней улыбке, терпимая к нему в своих воспоминаниях настолько, насколько ей не всегда удавалось быть при жизни мужа, когда его выходки нередко ужасали. Например: он проявлял ненависть к коммунизму, приводившую его к смущающим крайностям поведения, особенно во время Рождества (которое этот еврейский муж именовал «английским обрядом»), на праздновании которого со своим еврейским семейством и остальными он настоял как на дани уважения к своей «новой родине», — а затем испортил все это (в глазах своей жены), ворвавшись в салон, где собравшиеся отдыхали, разгоряченные пламенем камина, огнями рождественской елки и бренди, встав в напыщенную позу в духе китайской пантомимы (со свисающими усами и все такое) и крикнув: «Дед Мороз мертв! Я убил его! Я — Мао: никому никаких подарков! Хи! Хи! Хи!» Вспоминая это, Алли на Эвересте вздрогнула — дрожью своей матери, передавшейся теперь, поняла она, ее собственному инеистому лицу.
Несовместимость жизненных элементов: в палатке Четвертого Лагеря, на 27 600 футах, идея, которая, казалось, иногда становилась для отца настоящим демоном, звучала банальностью, лишенной смысла, атмосферы , высоты. «Эверест оглушает, — призналась она Джибрилу Фариште в постели, над которой полыми Гималайскими горами нависал балдахин из парашютного шелка. — Когда ты спускаешься, ничего не кажется достойным слов, вообще ничего. Ты обнаруживаешь пустоту, обволакивающую тебя, подобно звуку. Не-бытие. Разумеется, ты не можешь удержать его. Довольно скоро мир снова врывается в твой разум. Я часто размышляю над тем, что же закрывает от нас явившееся видение совершенства: зачем говорить, если ты не можешь управлять совершенными мыслями, совершенными намерениями? Это похоже на предательство, через которое ты прошел. Но оно увядает; ты соглашаешься на какие-то компромиссы, закрываешь глаза на что-то, чтобы остаться собой». Они провели много времени в постели первые две недели после встречи: аппетит обоих друг к другу казался неистощимым, они занимались любовью по шесть-семь раз на дню. «Ты открылся мне, — сказала она ему. — Ты с ветчиной во рту. Прямо как будто ты говорил со мной, как будто я могла читать твои мысли. Нет, не как будто, — поправилась она. — Я ведь читала их, верно? — Он кивал: это была сущая правда. — Я читала твои мысли, и верные слова просто выходили у меня изо рта, — дивилась она. — Просто изливались. Бинго: любовь. В начале был слово».
Ее мать фаталистически отнеслась к этому драматическому повороту в жизни Алли — к возвращению ее возлюбленного из могилы.
— Знаешь, о чем я подумала, когда ты рассказала мне свою новость? — спросила она за обеденным супом и креплахом в Уайтчепелском Блюме. — Я подумала: ах, милочка, это великая страсть; бедная Алли должна пройти теперь через это, несчастное дитя.
Стратегия Алисии состояла в том, чтобы строго контролировать свои эмоции. Она была высокой, полной женщиной с чувственным ртом, но, говорила она, «Я никогда не была источником шума». Она не скрывала от Алли свою сексуальную пассивность и сообщила, что у Отто были, «Можно сказать, несколько иные наклонности. У него была слабость к великой страсти, но это всегда делало его настолько несчастным, что я ничего не могла с этим поделать». Ее утешало лишь знание того, что те женщины, которых ее маленький, лысенький, нервный муж воспринимал как «свой тип», большие и полногрудые, «были, помимо того, еще и распущенными: они делали то, чего он хотел, стараясь всячески угодить ему и притворяясь, что сами хотят этого; полагаю, такова была их реакция на его энтузиазм, а возможно, еще и на его чековую книжку. Он был мужчиной старой школы и дарил щедрые подарки».
Отто называл Аллилуйю своей «драгоценной жемчужиной» и мечтал о большом будущем для нее, как пианист может мечтать о концерте или, напротив, о Музе. «Твоя сестра откровенно разочаровала меня», — признался он за три недели до смерти в своей студии, среди Великих Книг и безделушек Пикабии — чучела обезьяны, которое потребовалось ему в качестве «пробного шара» перед знаменитыми Портретом Сезанна, Портретом Рембрандта, Портретом Ренуара , многочисленных механических приспособлений, включая сексуальные стимуляторы, вырабатывающие небольшие электрические разряды, и первого издания Убью Короля Альфреда Жарри. «У Елены есть все, что она может себе представить». Он англизировал имя — Йельена или Эллейна — точно так же, как придумал уменьшить «Аллилуйя» до Алли и превратить себя, Кохена из Варшавы, в мистера Конуса. Эхо прошлого беспокоило его; он не читал польской литературы, отворачиваясь от Херберта, от Милоша, от «младших товарищей» вроде Баранчака, потому что для него язык был безнадежно замаран историей. «Я теперь англичанин, — гордо заявлял он с сочным восточноевропейским акцентом. — Дурацкий крикет! Тьфу-тьфу! Виндзорская Вдова! Заебало все». Несмотря на свою немногословность, он производил впечатление вполне удовлетворенного лицедея английского дворянства. В ретроспективе, тем не менее, казалось вероятным, что он вполне отдавал себе отчет в недолговечности своего представления, держа тяжелую драпировку почти всегда опущенной на случай, если несогласованность бытия заставит его увидеть чудовищ или лунные ландшафты вместо привычной Москоу-роуд.
— Он был человеком строгих правил, — поведала Алисия, атакуя солидную порцию цимеса. — Когда он поменял наши имена, я сказала ему: Отто, этого не требовалось, это не Америка, это Лондон W2; но он хотел выбелить все до чистого листа, даже свое еврейство, прости меня, но я знаю. Борьба с Советом депутатов! Все совершенно цивилизованно, сплошной парламентский язык, но это облекало плотью его голые кости.
После его смерти она сразу вернулась к Кохену, синагоге, Хануке и Блюму.
— Больше никакой имитации жизни, — чавкнула она и внезапно взмахнула рукой, указывая вилкой в сторону. — Эта картина. Я без ума от нее. Лана Тернер, я права? И Махалия Джексон, поющая в церкви.
Отто Конус в семьдесят с хвостиком упал в пустую шахту лифта и скончался. Теперь осталось лишь несколько вопросов, которого Алисия, готовая обсуждать большинство самых табуированных тем, отказалась касаться: как выживший в лагерях умудрился прожить затем сорок лет и выйти на пенсию, так и не превратившись в чудовище? Всегда ли великое зло одерживает победу, как бы отчаянно ему ни сопротивлялись? Оставляет ли оно в крови ледяной осколок, совершающий свой путь до тех пор, пока не поразит сердце? Или, хуже того: может ли смерть человека быть несовместимой с его жизнью? Алли, чьей первой реакцией на смерть отца был ярость, швырнула вопросы вроде этого в лицо матери. Которая, укрывшись под широкополой черной шляпой, ответила только: «Ты унаследовала его нехватку самоконтроля, моя дорогая».
После смерти Отто Алисия избавилась от элегантного высокого стиля платьев и жестов, принесенного на алтарь ее жажды соединения, ее попытки стать для него гранд-дамой Сесилией Битон. «Тьфу, — призналась она Алли, — какое облегчение, моя дорогая, снова стать свободной к переменам». Теперь она носила свои седые волосы небрежным пучком, меняла одно за другим одинаковые цветастые платья, которые покупала в супермаркете, забросила косметику, заменила свои больные зубы вставными, выращивала овощи там, где, по настоянию Отто должен был располагаться английский цветочный садик (опрятные клумбы вокруг центрального дерева-символа — «химерной прививки» laburnum и ракитника), и устраивала — вместо обедов, наполненных мудреной болтовней — серию ленчей (с тяжелыми тушеными блюдами и, как минимум, тремя возмутительными пудингами), на которых венгерские поэты-диссиденты изрекали замысловатые остроты гурджиевского мистицизма или же (если других дел не было) гости сидели на подушках, разложенных на полу, уныло разглядывая свои полные тарелки, и некое подобие тотального молчания господствовало над чем-то, что воспринималось как некое подобие недели.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70