А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Несколько дней неги в одном из самых дорогих отелей страны и мира могут стать похожими на еблю в какой-нибудь адской дыре. Терапия роскошью: окейокей, согласилась она, я знаю: я возвращаюсь в свой класс . Еб твою мать; гляньте-ка на меня. А если у вас есть какие-то возражения, можете засунуть их себе в жопу. В попу. В жопу.
Сто миль в час мимо Суиндона, и погода испортилась. Внезапно набежавшие темные тучи, молнии, тяжелый дождь; она не убирала ногу с акселератора. Никто не остался в живых . Люди вечно умирали рядом с нею, оставляя ее с устами, полным слов, и без кого-либо, на кого можно было их исторгнуть. Ее отец — классический ученый, умевший составлять каламбуры на древнегреческом, и от него Памела унаследовала Голос, свое достояние и проклятие; и ее мать, тосковавшая по нему всю войну, когда он был пилотом-разведчиком, которому приходилось летать на медленном самолете в Германию и обратно сто одиннадцать раз — сквозь ночь, освещаемую только его собственными сигнальными ракетами, указывающими цель бомбардировщикам, — и поклявшаяся, когда он вернулся с шумом пулеметного тра-та-та в ушах, никогда не оставлять его, — и потом следовавшая за ним повсюду, в гнетущую пустоту депрессии, от которой он так никогда и не избавился, — и в долги, поскольку он не знал меры в покере и, когда у него заканчивались деньги, брал у нее, — и, наконец, на вершину небоскреба, где завершился их путь. Памела так и не смогла простить им, и это было особенно тяжело для нее из-за невозможности поведать им о своем непрощении. Чтобы снова стать собой, она принялась избавляться от всего, что досталось ей от матери и отца. Например, ее ум: она отказалась поступать в колледж. И из-за того, что она не могла так же стряхнуть доставшийся ей в наследство голос, она заставила его произносить идеи, за которые ее консервативные суицидальные родители должны были предать ее анафеме. Она вышла замуж за индийца. И, поскольку он, оказывается, был слишком похож на них, бросила его. Он решил вернуться. И вот она снова была обманута смертью.
Догнав рефрижераторный фургон, она была ослеплена брызгами, летящими из-под его колес, когда он пересекал здоровенную лужу, поджидавшую его в яме у обочины; а потом ее Эм-Джи бешено заскользил по воде, слетел со скоростной полосы и развернулся так, что Памела увидела фары трейлера, уставившиеся на нее, словно очи ангела истребления, Азраэля. «Занавес», — подумала она; но ее автомобиль завертелся и ускользнул с пути колесницы Джаггернаута, кружась по всем трем полосам автострады, чудесным образом опустевшим, и остановился у жесткого барьера, с гораздо меньшими, чем можно было ожидать, повреждениями от ударов о защитные ограждения; затем развернулся по инерции на сто восемьдесят градусов, лицом на запад, где, как всегда вовремя, солнце прорвало пелену шторма.
* * *
Тот факт, что она осталась жива, компенсировал прочие перипетии ее жизни. Той ночью, в облицованной дубовыми панелями гостиной, украшенной средневековыми флагами, Памела Чамча в своем самом великолепном платье ела оленину и потягивала Шато Талбо за столом, нагруженным серебром и хрусталем, празднуя новое начало, спасение из челюстей смерти, второе рождение: чтобы вам родиться вновь, прежде надо… ну, или почти, сойдет и так. Под похотливыми взглядами американцев и торговцев она ела и пила одна, рано удалившись в спальню — принцесса в каменной башне, — чтобы принять долгую ванну и посмотреть по телевизору старое кино. Столкнувшись накануне со смертью, она почувствовала проносящееся мимо прошлое: например, свою юность на попечении злого дядюшки Гарри Хайэма, жившего в поместной усадьбе семнадцатого века, некогда принадлежавшей его дальнему родственнику, Мэтью Хопкинсу, Генеральному следователю по делам ведьм, которого Гарри называл Гремлином — конечно же, с жуткими претензиями на чувство юмора. Вспомнив господина судью Хайэма, чтобы тотчас забыть о нем, она буркнула отсутствующему рядом Нервину, что у нее тоже была своя вьетнамская история. После первой большой демонстрации на площади Гросвенор, многие участники которой бросали мраморные шарики под ноги полицейских лошадей, был принят единственный британский закон, согласно которому такие шары считались смертельным оружием, и молодые люди были арестованы, даже депортированы, за хранение маленьких стеклянных шариков. Председателем суда по делу Гросвенорского Мрамора был этот самый Генри (после того известный как «Геринг») Хайэм, и являться его племянницей было очередным бременем для молодой женщины, уже отдавшей свой голос правым. Теперь, греясь в постели своего временного замка, Памела Чамча избавлялась от этого старого демона, прощай, Геринг, у меня больше нет времени на тебя; и от призраков своих родителей; и готовилась к тому, чтобы окончательно освободиться от последнего из призраков.
Потягивая коньяк, Памела смотрела вампиров по ТВ и позволила себе черпать удовольствие, говоря попросту, в себе самой. Разве не сама она создала собственный имидж? Я есмь Я, подняла она в свою честь рюмку «Наполеона». Я работаю в совете общественных отношений в местечке Спитлбрик, Лондон, так-то; представитель должностного лица по общественным отношениям, и чертовски хороша в этом деле, скажусебепоправде. Ай, молодца! Мы только что выбрали нашу первую черную Кафедру, и все голоса против нее были белыми. Дзынь! На прошлой неделе респектабельный уличный торговец из Азии, за которого ходатайствовали члены Парламента всех партий, был выслан после восемнадцати лет в Британии из-за того, что пятнадцать лет назад отправил по почте некую форму на сорок восемь часов позднее положенного. Чин-чин! На следующей неделе в Верховном Суде Спитлбрика полиция попытается взять под стражу пятидесятилетнюю женщину из Нигерии по обвинению в нападении, предварительно без причины избив ее. Будьздоров! Это моя голова: сечешь? Вот что я называю своей работой: получать по башке вместо Спитлбрика.
Саладин был мертв, а она жива.
Она пила за это. Были вещи, которые я давно хотела сообщить тебе, Саладин. Кое-какие важные вещи: о новом высотном офисном здании на спитлбрикской Хай-стрит, рядом с Макдоналдсом; — его планировали построить совершенно звуконепроницаемыми, но рабочие были так встревожены тишиной, что теперь они проигрывают магнитофонные пленки со всевозможными шумами. — Как вам это нравится, а? — И об этой парсийской женщине я знаю, Бэпси, так ее звали, некоторое время она жила в Германии и влюбилась в турка. — Была одна проблема: единственным языком, на котором они могли общаться, был немецкий; теперь Бэпси забыла почти все, что знала, тогда как его язык выправился и улучшился; он пишет ей все более и более поэтичные письма, а она с трудом отвечает ему своими детскими рифмами. — Смерть любви из-за языковых различий, что ты об этом думаешь? — Смерть любви. Это не годится для нас, а, Саладин? Что ты говоришь?
И пара крохотных штришков. Здесь на свободе гуляет маньяк, специализирующийся на убийстве старух; так что не волнуйся, я в безопасности. Многие гораздо старше меня.
Еще кое-что: я ухожу от тебя. Все кончено. Мы расстаемся.
Я никогда не могла говорить с тобой о чем-то по-настоящему, кроме тех немногих вещей. Стоило мне сказать, что ты набираешь в весе, и ты вопил целый час, будто это могло исправить то, что ты видел в зеркале, то, о чем тебе говорило давление твоих собственных брюк. Ты перебивал меня публично. Люди видели, что ты думал обо мне. Я прощала тебе, это была моя ошибка; я видела у тебя внутри тайну столь жуткую, что ты был вынужден защищать ее со всей подобающей уверенностью. Твою космическую пустоту.
Прощай, Саладин. Она осушила стакан и поставила его рядом. Вернувшийся дождь застучал в ее серые окна; она задернула занавески и выключила свет.
Лежа в комнате, погружаясь в сон, она думала о том, что хотела сказать своему бывшему мужу напоследок. «В постели, — появились слова, — ты никогда не казался заинтересованным мною; ни моим удовольствием, ни, в сущности, моим желанием. Я думаю, ты хотел не любовницу. Служанку. — Что ж. Теперь покойся с миром».
Ей снился он: его лицо, заполнившее ее сон. «Все заканчивается, — сказал он ей. — Эта цивилизация; все закрывается в ней. Это была истинная культура, грязь и бриллианты, каннибал и христианин, мировая слава. Мы должны праздновать это, пока можем; прежде, чем опустится ночь».
Она не соглашалась с ним, даже во сне, но помнила и в мире грез, что уже нет никакого смысла говорить с ним об этом.
* * *
После того, как Памела Чамча покинула его, Нервин Джоши отправился в Шаандаар — кафе господина Суфьяна на спитлбрикской Хай-стрит и уселся там, пытаясь понять, был ли он дураком. Это было в начале дня, так что в кафе почти никого не было, кроме жирной леди, покупающей коробку фиста барфи и джалебис, двух холостяков в рабочей одежде, пьющих чало-чай, и пожилой полячки, оставшейся здесь с тех давних времен, когда евреи пооткрывали вокруг сети своих фабрик, и целый день сидевшей в углу с пюре, парой овощных самосас и стаканом молока, сообщая каждому, кто заглядывал сюда, что она здесь, ибо «здесь все самое кошерное, а сегодня нужно делать лучшее из того, на что ты способен». Нервин расположился со своим кофе под аляповатым изображением гологрудой мифической дамочки с несколькими головами и пучками облаков, затеняющих ее соски, выполненным в натуральную величину в лососево-розовых, неоново-зеленых и золотых тонах, и поскольку основная суета еще не началась, господин Суфьян обратил внимание на унылую мину своего посетителя.
— Эй, Святейший Нервин-Прыгвин, — пропел он, — зачем ты принес свою плохую погоду в мой уголок? В этой стране не хватает туч?
Нервин зарделся, когда Суфьян подскочил к нему; маленький белый колпачок преданности был, как обычно, на месте, безусая борода была выкрашена красной хной после недавнего паломничества ее обладателя в Мекку. Мухаммед Суфьян, дородный, толсторукий мужчина с выступающим животом, был самым благочестивым и при этом чуждым фанатизму верующим, которого вы только могли встречать, и Джоши думал о нем как о своего рода старшем родственнике.
— Послушайте, Дядюшка, — обратился он, когда хозяин кафе навис над ним, — Как Вы думаете, я в самом деле идиот или пока что нет?
— Ты занимаешься банковским делом? — поинтересовался Суфьян.
— Это не для меня, Дядя.
— Каким-нибудь другим бизнесом? Импорт-экспорт? Безлицензионный? Магазинчик на углу?
— Я никогда не был силен в цифрах.
— А где члены твоего семейства?
— У меня нет никакого семейства, Дядя. Есть только я.
— Тогда, должно быть, ты непрестанно молишься Богу, чтобы он наставил тебя в твоем одиночестве?
— Вы знаете меня, Дядя. Я не молюсь.
— Тогда какие вопросы, — подытожил Мухаммед. — Ты даже больший дурак, чем тебе кажется.
— Спасибо, Дядюшка, — поблагодарил Нервин, допивая кофе. — Вы мне очень помогли.
Суфьян, зная, что его любовь к подтруниванию ободрила собеседника, несмотря на вытянувшееся лицо последнего, подозвал только что вошедшего светлокожего, синеглазого азиата, моментально скинувшего пальто с экстраширокими лацканами.
— Вы, Ханиф Джонсон, — позвал он, — подойдите сюда и раскройте тайну. — Джонсон, блестящий адвокат и местный добрый малый, содержавший офис этажом выше Шаандаар-кафе, оторвался от двух прекрасных дочерей Мухаммеда и уселся во главе стола Мервина. — Разъясните этому парню, — молвил Суфьян. — Поражает меня. Не пьет, думают о деньгах как о болезни, у него, кажись, две рубашки и нет видеомагнитофона, сорок лет от роду и при том не женат, пашет за гроши в спортивном центре, изучая боевые искусства и что-то там еще, живет на открытом воздухе, ведет себя, словно какой риши или пир, но ни во что не верит, нигде не ходит, но вроде как знает какую-то тайну. Все это плюс колледжское образование, вам решать.
Ханиф Джонсон хлопнул Нервина по плечу.
— Он слышит голоса, — произнес он.
Суфьян всплеснул руками в притворном изумлении.
— Голоса, уп-баба! Голоса откуда? Из телефона? С небес? Из Sony-плейера, скрытого под его пальто?
— Внутренние голоса, — торжественно заявил Ханиф. — На его столе лежит стопка бумаги с какими-то стихами, написанными им. И озаглавленными Река Крови .
Нервин подскочил, опрокидывая свою пустую чашку.
— Я убью тебя, — завопил он на Ханифа, улепетывающего от него по всей комнате с возгласами:
— Среди нас есть поэт, Суфьян-Сахиб. Прелесть и респект. Обращаться с осторожностью. Он говорит, что улица — река, а мы — поток; все человечество — кровавая река, черта в строке поэта. Как и отдельный человек, — он прервал свой бег на дальней стороне восьмиместного столика Нервина, остановился, неистово краснея, размахивая руками. — Не текут ли сквозь наши тела реки крови? — Подобно римлянину , сказал проныра Енох Пауэлл, я вижу, как воды Тибра пенятся великой кровью .
Исправь метафору, сказал себе Нервин Джоши. Разверни ее; сделай ее пригодной к употреблению.
— Это насилие, — умолял он Ханифа. — Ради Бога, остановитесь.
— Впрочем, голоса, что он слышит — извне, — размышлял владелец кафе. — Жанна д'Арк, нда… Или Дик Уайттингтон со своим Котом в сапогах. Но с такими голосами любой стал бы великим или, по крайней мере, богатым. Этот, однако, не велик и беден.
— Хватит! — Нервин поднял руки над головой, принужденно улыбнувшись. — Я сдаюсь.
Целых три для после этого, несмотря на все усилия господина Суфьяна, госпожи Суфьян, их дочерей Мишалы и Анахиты и адвоката Ханифа Джонсона, Мервин Джоши был сам не свой: «скорее Мерин, чем Нервин», — как сказал Суфьян. Он занимался бизнесом, бродил по молодежным клубам, по офисам кинокооператива, в котором состоял, и по улицам, распространяя рекламные листовки, продавая всяческие газеты, расклеивая афиши; но шаг его был тяжел, ибо он пошел своим путем. Затем, на четвертый вечер, за прилавком Шаандаар-кафе зазвонил телефон.
— Мистер Мервин Джоши, — отчеканила Анахита Суфьян, имитируя акцент английского высшего общества. — Мистер Джоши, пожалуйста, подойдите к аппарату. Вам личный вызов.
Ее отец бросил единственный взгляд на радость, вспыхнувшую на лице Нервина, и нежно промурлыкал супруге:
— Госпожа, голос, который желает слушать этот мальчик — никоим образом не внутренний.
* * *
Невозможное снова случилось с Памелой и Мервином после семи дней, в течение которых они с неистощимым энтузиазмом занимались любовью — с бесконечной нежностью и такой свежестью духа, что можно было подумать, будто процедура эта была только что изобретена. Семь дней они оставались раздетыми со включенным на полную центральным отоплением, притворяясь тропическими любовниками в некой яркой и жаркой южной стране. Мервин, вечно неловкий в отношениях с женщинами, признался Памеле, что не испытывал ничего столь же замечательного с того самого для его восемнадцатого года жизни, когда, наконец, научился ездить на велосипеде. Едва произнеся эти слова, он тут же испугался, что все испортил, что, несомненно, это сравнение величайшей в его жизни любви с раздолбанным велосипедом его студенческих дней будет воспринято как оскорбление; однако он мог бы не волноваться, потому что Памела поцеловала его в губы и поблагодарила за самый прелестный комплимент, который мужчина когда-либо делал женщине. В этот миг он понял, что не может сделать ничего неправильного, и впервые в жизни по-настоящему почувствовал себя защищенным: защищенным, как в собственном доме, защищенным, как человек, которого любят; и то же самое почувствовала Памела Чамча.
На седьмую ночь их разбудил ото сна без сновидений звук, безошибочно свидетельствующий о том, что некто пытается вломиться в дом.
— У меня под кроватью лежит хоккейная клюшка, — испуганно прошептала Памела. — Дай ее мне.
Нервин, не менее испуганный, прошептал в ответ:
— Я пойду с тобой.
Памела дрожала, и Нервин трясся тоже.
— О, нет, не делай этого.
Наконец, они осторожно принялись спускаться на первый этаж вдвоем, оба в вычурных халатах Памелы, оба сжимая в руках хоккейные клюшки и не находя в себе достаточной храбрости их использовать. Предположим, что это — мужчина с дробовиком, думала Памела, мужчина с дробовиком, говорящий: Возвращайтесь наверх… Они достигли подножия лестницы. Кто-то включил свет.
Памела и Нервин завопили в унисон, выронили клюшки и со всех ног рванули наверх; тогда как внизу, в передней, возле двери со стеклянной панелью — разбитой, чтобы можно было повернуть щеколду (мучимая страстью, Памела забыла закрыться на надежный замок), — стояла ярко освещенная фигура из кошмара или ночного телефильма: фигура, покрытая грязью, снегом и кровью, невообразимо лохматая тварь с ногами и копытами гигантского козла, туловищем человека, поросшим козлиной шерстью, с человеческими руками и рогатой, но в остальном совершенно человеческой головой и перемазанной навозом и грязью небольшой бородкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70