А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Пару секунд она стояла совершенно неподвижно, а потом воскликнула: «Петер!» – и крепко обняла его. Он подчинился с покорностью загнанного зверя.
Я подумала, уж не собирается ли он поцеловать руку мне. Я бы не удивилась. Но Петер неловко потрепал меня по плечу и чмокнул в щеку так быстро, словно тренировался заранее, а потом повернулся к Труди, нашей домоправительнице, служившей у нас много лет. Как держаться с Труди, он знал. Он тепло улыбнулся, пожал ей руку и сказал, что очень рад ее видеть, а потом бросился вверх по лестнице со своим чемоданчиком, оставляя на ступеньках снежные следы.
Мы с матерью недоуменно уставились друг на друга. Труди быстро удалилась обратно на кухню, а отец, избегая смотреть нам в глаза, снял шарф и повесил на вешалку так бережно, словно это было облачение священнослужителя.
Обед прошел ужасно. За столом с нами сидел чужой человек – чужой человек, который церемонно поддерживал светскую беседу; явно не знал разных мелких особенностей нашего домашнего уклада; смеялся резким, натянутым смехом; постоянно смотрел либо в свою тарелку, либо на скатерть, либо в стену над твоей головой; и ел с таким видом, словно страшился самого процесса поглощения пищи.
По завершении тягостного обеда отец сказал, встав из-за стола:
– Я поговорю с Петером в своем кабинете.
Больше в тот вечер я брата не видела.
Па следующий день отец сообщил за завтраком, что едет с Петером в город. После завтрака я разыскала брата. Он постукивал пальцем по банке с Хенгистом, словно пытаясь отогнать рыбку от стекла. Он хмуро взглянул на меня.
– Петер… – Я осеклась.
Он слегка приподнял брови, словно я ляпнула что-то несуразное.
Я повторила попытку.
– Петер, что происходит?
– Ты о чем? Ничего не происходит.
– Ты не рад, что ты дома?
– Конечно, рад, – раздраженно сказал он.
– Но ты… ты как будто не рад видеть нас.
– Я рад видеть вас. А теперь, пожалуйста, оставь меня в покое, – сказал он.
На следующий день был сочельник. Мы уже установили и украсили свечами елку. Я достала подарки из стола, снесла вниз и разложила под елкой. Все уладится. В Рождество не бывает иначе.
В течение всего дня мы наносили визиты соседям, в свою очередь принимали гостей и занимались последними спешными приготовлениями к празднику. Петер почти все время оставался в своей комнате. Вечером отец зажег свечи на елке, и мы собрались вокруг пианино, чтобы под аккомпанемент мамы по обыкновению пропеть рождественские песенки. Больше всего я любила эту часть рождественского праздника: наше согласное пение, пляшущие язычки пламени и снегопад за окнами в бескрайней ночи.
Пропев песенки, мы принялись разворачивать подарки.
Я не помню, что мне тогда подарили. И не помню, что я подарила родителям. Я помню только притворное спокойствие, с каким Петер разворачивал альбом для марок, и мимолетную тень недовольства, скользнувшую по его лицу при виде последнего. Я поняла, что альбом брату не нужен, что он стыдится такого подарка, что этот рождественский вечер, с подарками, песнями и всем прочим, ему в тягость. Потом он вспомнил, что от него требуется, и неловко поблагодарил меня.
Всю следующую неделю я не имела возможности пообщаться с Петером. Он либо уходил из дому по делам, либо проводил время с отцом, либо просто пропадал невесть где. За обеденным столом он держался со мной принужденно – то насмешливо, то оскорбительно. А то и покровительственно. Снисходительное «сестричка» дважды сорвалось с его губ. Во второй раз я треснула вилкой об стол и заорала на него, заработав выговор от обоих родителей, в голосе которых, впрочем, слышались сочувственные нотки. Петер яростно катал в пальцах хлебный мякиш, но промолчал.
В канун Нового года я надела самый теплый свитер и пошла в лес.
Снегу повсюду намело по колено, но вдоль проселочной дороги была пробита узкая кривая тропинка. В лесу, где основную массу снега приняли на себя деревья, я увязала лишь по щиколотку, ступая по резко хрустящим заледенелым веткам, густо усыпавшим землю. Местами, где ветви деревьев не выдержали под тяжестью ноши, возвышались сугробы, похожие на развалины крепостных стен. Стоя в морозных белесых сумерках под оснеженным пологом леса, я услышала поблизости глухой шум очередной снежной лавины, обрушившейся с дерева.
В плечо мне ударил снежок.
Я обернулась, одновременно нагибаясь, чтобы тоже слепить снежок. Петер. Наверняка он. Так оно и оказалось: краем глаза я заметила мелькнувший неподалеку синий вязаный шарф и поняла, за каким деревом спрятался брат.
Я быстро слепила два снежка и швырнула один за другим. От первого Петер увернулся, а второй попал в него, когда он выглянул из-за ствола, проверяя, где я нахожусь.
Попал, и я услышала глухое удивленное ворчание.
Я слепила еще два снежка. Я решила перебегать от дерева к дереву и незаметно подобраться к нему.
Но он делал то же самое. Какое-то время мы ходили кругами, чаще попадая в стволы деревьев, чем друг в друга, а потом, застав Петера врасплох на открытой местности, я тоже вышла из укрытия и швырнула в него свой снаряд. Он не отступил, и несколько секунд спустя мы лихорадочно загребали снег обеими руками и бросались снежками, загребали снег и бросались – стремительными, безостановочными движениями, не получая никакого удовольствия от происходящего, но лишь преследуя некую цель.
Очередной пущенный Петером снежок попал мне в ухо, когда я наклонилась, и я завертелась на месте от неожиданной боли. Потом выпрямилась, смутно сознавая, что брат перестал лепить следующий свой снаряд. Я дотронулась рукой до уха, увидела кровь на пальцах и увидела мерзкий серый камешек у себя од ногами.
Я недоверчиво уставилась на брата.
– Извини, – сказал Петер. Вызывающим тоном.
Слова не имели никакого значения. Я пнула камень по направлению к нему, круто развернулась и направилась в сторону дома.
Он догнал меня на опушке леса и пошел в ногу со мной. Я шагала, засунув руки в карманы и уперев згляд в землю.
– Извини меня, Фредди, – повторил Петер. На сей раз в голосе слышалось искреннее раскаяние.
– Ты уже извинился.
– Так ты не простишь меня?
– С какой стати? Ты ведешь себя по-свински с самого своего приезда домой.
– Ты тоже вела себя по-свински.
– Я?
– Ты наорала на меня за обедом.
– Ты этого заслуживал. Я пришла поговорить с тобой, а ты сказал, чтобы я оставила тебя в покое.
Он снова пробормотал «извини» – таким несчастным голосом, что свет дня, казалось, померк у меня в глазах.
Я резко остановилась. Сейчас или никогда.
– В чем дело, Петер? – спросила я. – Что с тобой происходит?
– Да ничего… – начал он, но я набросилась на него, замолотила по его груди кулаками и истошно закричала:
– Нет, происходит! Происходит!
Наконец брат крепко схватил меня за кисти (он оказался сильнее, чем я помнила) и проговорил:
– Ладно. Я скажу тебе. Но ты должна молчать. Обещай.
– Обещаю.
– Это все…
Он хотел сказать «это все школа», но не сумел закончить фразу. Я с ужасом смотрела, как он опустил голову и расплакался, дав наконец выход своей невыносимой муке.
Казалось, прошло бесконечно долгое время. Я обняла Петера за плечи и дала ему свой носовой платок, не очень чистый, но уж какой был. Он высморкался, и потом мы сидели рядом, глядя на малиновку, прыгавшую по снегу.
– Над тобой постоянно издеваются, – сказал брат. – Так положено в школе. Это случается со всеми. Но некоторые переносят это хуже, чем все остальные.
– Ты переносишь хуже?
– Да.
Я не спросила почему.
– Есть такая штука под названием «мертвый захват», – сказал он. – Вроде пытки. Все происходит в спальне, когда гасят свет. Выбирают кого-нибудь одного, а потом садятся ему на руки и на ноги. И он не может пошевелиться.
– А что делают потом?
– Да ничего. Просто сидят. – Петер глубоко вздохнул. – Ты себе не представляешь, каково это. Руки и ноги постепенно немеют, потом начинаются судороги; ты хочешь согнуться пополам, но не можешь; сердце выпрыгивает из груди, дыхание спирает, но все равно нужно молчать.
– Что?
– Ты не должен издавать ни звука. Чуть только пискнешь, и они…
– Что они?
– Ну, будет еще хуже.
Я помолчала, пытаясь справиться с дыханием.
– Они начнут жечь тебя, коли ты издашь хоть звук, – сказал Петер.
– Как жечь?
– Спичками.
– Но ведь остаются ожоги, – сказала я. – Почему учителя не пресекают эти безобразия?
– Они жгут там, где не видно.
– Где? – Наверное, под мышками, подумала я.
Петер горестно помотал головой. Его потемневшие глаза казались бездонными колодцами.
– Где они жгли тебя, Петер?
– Неважно.
В моем мозгу родилось смутное сознание чего-то чудовищного, так и не обретшее ясные формы.
– Есть вещи, о которых я не могу рассказать, – проговорил Петер. – Они делают и другие вещи. Но ты девочка, и я не могу рассказать тебе.
В любом другом случае я бы возмущенно запротестовала. Вероятно, тогда мне казалось, что я вижу урной сон.
– Это происходит не каждую ночь, – сказал он. Мы еще с минуту сидели молча. Было очень холодно.
– А отцу ты говорил? – спросила я.
– Конечно, нет.
– Тогда я скажу.
Он яростно повернулся ко мне:
– Ни в коем случае! Пожалуйста, Фредди! Ты е обещала!
– Но, Петер, это же ужасно! Он не может отправить тебя обратно!
– Отправит запросто! Да нет, дело не в этом. Разве ты не понимаешь?… – Петер сжал руками голову, пытаясь объяснить мне что-то, чего сам не мог толком понять; а я смотрела на него, ничего не понимая и в то же время понимая все.
– Я должен вернуться в интернат, – наконец произнес он. И я поняла, что действительно должен.
Я дала слово молчать. Это было трудно, но я молчала. Когда в последний день каникул Петер попрощался с нами и вновь отправился навстречу своей судьбе, я отдала ему свой талисман: кусочек метеорита. Я так никому ничего и не сказала о безрассудной храбрости своего брата.
Однажды я поняла, что творится что-то непонятное.
Мина собрала вокруг себя небольшой кружок девочек, которые постоянно шушукались, собираясь у школьных ворот или в комнате Мины. Насколько я понимала, они секретничали единственно удовольствия ради, не имея к тому никаких особых поводов. Они не исключали меня из своего кружка сознательно и даже порой пытались вовлечь меня в свои девчоночьи разговоры. «Фредди, иди посиди с нами!» – говорили они, или: «Фредди, посмотри-ка на это!» – предлагали они, с хихиканьем показывая мне фотографию чьей-нибудь старшей сестры, танцующей в объятиях красавчика во фраке.
В таких случаях я всегда замечала, что Мина наблюдает за мной с неуловимой усмешкой. С понимающей усмешкой, которую я ненавидела. Я считала, что она не может знать обо мне ничего такого, тайного или явного, что объясняло бы этот вид превосходства. На самом деле я пришла к выводу, что Мина довольно глупа.
И все же между нами чувствовалась разница, принципиальная разница. Мина уже входила в другой мир, о котором ничего не говорилось вслух, но который надвигался с неумолимостью грозного и Долгожданного рассвета. Я не принадлежала этому миру, и едва ли хотела принадлежать. Но я не знала, чего я хочу и что мне остается делать.
После того как я впервые увидела планер, я ни с кем о нем не говорила. Я хотела думать о нем втайне ото всех. Он казался мне почти явлением из другого мира. Я чувствовала в нем знак, посланный не свыше.
Оставалось понять, что мне с ним делать. Я думала о нем днем и надеялась увидеть ночью во сне (ни разу не увидела). Я бережно хранила в памяти потрясшую меня картину, постоянно воспроизводя в уме ее мельчайшие подробности: лесистый откос, голая вершина холма, головокружительный спуск к земле. Но сколько еще я смогу помнить все так отчетливо? Со временем видение померкнет.
Только через несколько недель мне вдруг пришло в голову, что место, где я увидела планер, является местом совершенно реальным, к которому ведет совершенно реальная дорога, и что я при желании могу добраться дотуда.
Я нервно спросила отца, где мы устраивали пикник в тот день. Он сказал. Я сверилась с картой, висевшей на стене в классной комнате в школе. Оказалось, это недалеко. Я могу добраться дотуда на велосипеде. Я поехала одна, в ближайшую субботу. Я бы попросила Петера составить мне компанию, но он уже отбыл обратно в интернат.
Они уже летали, когда я приехала. Первый планер я увидела, когда выехала на полном ходу из буковой рощи на холме рядом с полем. Я поставила велосипед у живой изгороди и легла навзничь в высокую траву, обратив взгляд к небу. До самого вечера я лежала там, наблюдая за парящими в вышине планерами. Все они шли на посадку, заметила я, в одном и том же направлении. И поднимались в одном и том же направлении. А перед посадкой все описывали круг низко над землей. Явно не просто так. Так надо. С замиранием сердца я поняла, что летать можно научиться.
Я поехала обратно домой и инстинктивно сразу заняла оборонительную позицию, отвечая на вопросы матери. Минуту спустя, по здравом размышлении, я начала разговаривать с ней нормальным тоном.
Впоследствии Петер лишь однажды снова заговорил об издевательствах, которым подвергался в школе. Я задала брату вопрос в лоб, когда он приехал домой во второй раз. И поняла, что вопрос ему неприятен.
– Да, – сказал он. – Конечно, все продолжается.
– А ты не можешь поколотить своих обидчиков? – спросила я.
– Дело не в этом, – сказал он. – Я не могу объяснить. Если ты начинаешь драться… ну, вроде как ты не хочешь оставаться там.
– Но ты же не хочешь оставаться там! Он горестно потряс головой и повторил:
– Я не могу объяснить.
– А сам ты сидишь у кого-нибудь на руках? – спросила я.
– Это делают старшие мальчики. – Брат поднял глаза. – Я не хочу больше говорить об этом, – сказал он.
Думаю, он жалел, что рассказал мне. Но все-таки он во мне нуждался. Дома, перед своими друзьями и близкими, он делал вид, что никаких проблем у него в школе нет, и потому переживал еще сильнее. Только со мной Петер мог не притворяться.
Он пытался стать мужчиной. Я размышляла об этом процессе становления. Он казался таинственным и очень трудным. В глубине души я завидовала брату, которому предстояло пройти через тяжелые испытания, ибо, несмотря на все крайне неприятные моменты, в них чудилось нечто притягательное – сопряженное, похоже, именно с неприятными моментами. Умение молча перекосить страдания являлось частью этого процесса становления – и безусловным требованием. Вот почему Петер жалел о своем признании, и вот почему мне не следовало снова заводить разговор на эту тему. Я все понимала: это был тот же детский кодекс чести, возведенный в правило строжайшей дисциплины. Но ничего детского не было в мрачной решимости, с какой Петер возвращался в школу, семестр за семестром, чтобы опять подвергаться издевательствам; и когда я увидела, что в известном смысле он начинает приветствовать свои страдания и не желает облегчать свою участь, я поняла, что и это тоже является частью неизбежного процесса взросления.
Ты всегда получаешь то, чего хочешь.
Однажды весной Петер, которому тогда шел восемнадцатый год, тщательно одетый и слегка бледный, уехал утренним поездом в город и вернулся только вечером. На щеках у него пылал румянец, хотя лицо по-прежнему казалось бледным. Он поцеловал маму, подмигнул мне и сказал, что хочет поговорить с отцом в кабинете после обеда.
Он оставался там два часа. Сначала я услышала гневное восклицание отца и голос Петера, тоже громкий и протестующий. Потом оба понизили голос и стали разговаривать почти нормальным тоном – не то чтобы разговаривать, а по очереди обращаться друг к другу с длинными монологами.
Я ушла к себе комнату и попыталась читать одну из своих книг по планеризму. Я не могла сосредоточиться.
Уже появились звезды и я стояла у окна, глядя на звездное небо, когда Петер постучал в дверь. Он казался измотанным, словно только что одолел в смертельной схватке дракона.
– Пойдем прогуляемся, – сказал он.
Я накинула куртку и пошла за ним. Когда мы вышли из сада, брат обнял меня за талию и закружился со мной по дороге. Он смеялся.
– Я записался во флот, – сказал он.
Вскоре после этого я спросила отца, можно ли мне заняться планеризмом.
Он внимательно посмотрел на меня и сказал:
– Мне бы хотелось, чтобы ты нашла себе более подходящее увлечение.
Он вынул из кармана хронометр и принялся заводить его, как делал всегда, когда погружался (или хотел казаться погруженным) в глубокое раздумье.
– Думаю, планеризм привлекает тебя, поскольку стал модным, – сказал он. – В наши дни планерные клубы растут как грибы.
Я промолчала.
– Каждую субботу, если не идет дождь, ты садишься на велосипед и исчезаешь в неизвестном направлении, – сказал отец. – И возвращаешься только вечером.
– Вы с мамой знаете, куда я езжу.
– Да, мы знаем. Мы знаем, что ты предпочитаешь общество планеристов нашему обществу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47