А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Вы провели неделю на планерных соревнованиях в Британии, если мне не изменяет память, в тридцать шестом году; посетили Америку в тридцать восьмом, а в начале тридцать девятого провели пять недель в Ливии.
У меня пересохло во рту.
– Вас удивляет моя осведомленность?
– Меня удивляет, что вы находите это достойным своего внимания, герр Гиммлер.
– О, в этом нет ничего удивительного. Вы незаурядная личность. Естественно, я вами интересуюсь.
Почему меня так испугал вполне очевидный факт, что у него есть досье на меня? Или я считала, что нахожусь на привилегированном положении?
Да, считала.
Без всяких на то оснований, совершенно непонятно почему, я именно так и считала. Просто мне очень долго все сходило с рук. В своей жизни я нарушила очень много правил. Очень многое из того, что должно было бы меня трогать, оставляло меня равнодушной. Я знала, что такого быть не может, но жила именно с таким чувством: мне казалось, что я почти неподсудна.
И вот настал час расплаты. Я в жизни не нарушила ни одного существенного правила, и обо всех моих важных словах и поступках имелись записи в досье, собиравшемся Генрихом Гиммлером.
В комнате было душно, и я чувствовала себя узницей в своем дурацком платье. Невольно я бросила взгляд на дверь.
– Странно, – сказал он. – Люди, которые на словах полностью признают необходимость архива со сведениями обо всех до единого подданных Рейха, если нет другого способа поддерживать порядок в стране, всегда очень расстраиваются, когда узнают, что на них тоже заведено досье.
– Это действительно нелогично. Но я не говорила, что признаю такую необходимость, герр Гиммлер.
– Да, не говорили. Но, вероятно, вы не помните беспорядков. Вы были еще совсем ребенком, когда кончилась прошлая война, когда большевистские матросы подняли мятеж и в Баварии на несколько недель установилась власть так называемых Советов.
– Вы тогда служили в одном из добровольных корпусов – да, герр Гиммлер?
Какой стыд. Я пыталась умиротворить его.
– Да, – сказал он. – Именно там я связал свою судьбу с партией. Мы боролись с одним врагом. Это было счастливейшее время в моей жизни. Но самое страшное время для Германии. Ни один из нас, сражавшихся тогда за Германию и оставшихся в живых, его не забудет. Вот почему я завел свою картотеку. Сначала она была небольшой. Но с ростом потребностей Германии росла и она.
Он резко поднялся, почти вскочил.
– Капитан, можно попросить вас о большом одолжении? Позвольте мне измерить ваш череп?
– Мой череп? – Слово ассоциировалось у меня только со смертью.
Гиммлер рассмеялся. В первый и последний раз за весь вечер. Лицо у него оживилось, повзрослело. Иных смех молодит, а у него лицо, наоборот, утратило юношеский вид и стало лицом зрелого мужчины.
– Для моей коллекции, – со смехом пояснил он. Он смеялся всего несколько секунд, полагаю, сколько обычно и требуется человеку, позабавленному шуткой. Потом его лицо стало прежним: моложавым и серьезным лицом, которому густые брови придавали значительный вид.
– Вы в высшей степени незаурядная женщина. Я хочу снять мерки с вашего черепа, чтобы проанализировать их и сохранить для последующих поколений.
Я постаралась скрыть свое отвращение. Вероятно, Гиммлер в любом случае не понял бы моих чувств.
– Мой череп треснул в шести местах, когда я разбилась, и потом мне делали несколько пластических операций. Пожалуйста, имейте это в виду, герр Гиммлер.
– Вы хотите сказать, что нынешние мерки могут отличаться от первоначальных? – В ту минуту он походил на разочарованного маленького мальчика, который засунул руку в птичье гнездо и ничего там не нашел.
Тем не менее Гиммлер не отказался от своего намерения. Он провел меня в подвальное помещение. Мы спустились по каменным ступенькам, холод которых я ощущала сквозь подошвы туфель, и вошли в забранную решеткой дверь, которую он отпер.
Он щелкнул выключателем на нижней площадке лестницы, и яркий свет залил стерильно чистую комнату. Беленые стены, тщательно вымытый пол, покрытый линолеумом. У одной стены стоял пустой деревянный стол и два плетеных кресла. Вдоль всех стен тянулись стеллажи.
На полках стояли экспонаты.
Бутыли и банки с разными существами. Белесыми, рыхлыми существами, плавающими в мутной темной жидкости. Существами, мерзкий запах которых я чувствовала сквозь стекло. У них были руки и ноги. Каждое имело свою табличку. Я прочитала несколько табличек. Непонятная латынь звучала в моем мозгу нелепо. Я смотрела на вареное яйцо с ногами.
Я отвернулась и увидела черепа. Два длинных ряда: шестьдесят черных глазниц. Аккуратно расставленные и, как и банки, снабженные табличками. На некоторых я увидела продольные или поперечные линии красной краской, с обозначенными размерами.
– Присядьте, пожалуйста, – сказал Гиммлер.
Он выдвинул одно из плетеных кресел и установил в метре – полутора от стола. Я села. Из ящика стола он вынул большую записную книжку в твердом переплете, два карандаша, мерную ленту и стальной кронциркуль. Он подошел к мусорной корзине в углу, достал из кармана перочинный нож и заточил оба карандаша. Потом вернулся и положил их на стол, строго параллельно мерной ленте и краю записной книжки.
– Вы позволите? – сказал он и рукой повернул мою голову чуть вправо.
Я ощущала холодные прикосновения кронциркуля к коже. От манипуляций с мерной лентой мне хотелось завизжать. Мне казалось, что она будет все сильнее и сильнее стягиваться вокруг моего черепа, покуда трещины не откроются снова. Гиммлер измерял и записывал, измерял и записывал. Он очень внимательно исследовал боковые кости моего черепа, прямо над ушами: долго ощупывал их твердыми пытливыми пальцами, после чего удовлетворенно хрюкнул и записал что-то в записной книжке.
Мы не разговаривали. Тишину нарушали лишь наше дыхание да звуки его сосредоточенной возни.
Как холодно в этой кабине. Холод проникает сквозь кожаные перчатки и пробуждает старую ноющую боль в костях моего нового лица.
Земля покрыта снегом. Ветер северный, то есть встречный. На этой унылой бескрайней равнине нет никаких ориентиров, и я смогу определить наше местоположение, только когда мы доберемся до побережья.
Глава двадцать первая
Я получила телеграмму от генерала в ноябре. В том году я была просто нарасхват.
Генерал изъявил желание командовать оперативной частью и получил под свое начало соединение военно-воздушных сил где-то на Восточном фронте. Его люди мерзли, голодали и находились в подавленном настроении, и он счел, что мой визит пойдет им на пользу.
Я еще не вернулась к своим служебным обязанностям. Перспектива посетить Россию показалась мне заманчивой: позже мне такой возможности может не представиться.
С чемоданом позаимствованных теплых вещей я вылетела на потрепанном в боях «дорнье», пилотируемом нервным летчиком, которому еще не стукнуло и двадцати. Полет, с двумя остановками для дозаправки и погрузки продовольствия, продолжался много часов. Температура воздуха в кабине неуклонно падала. Я надела шубу и пошла размять ноги.
Я застала штурмана жующим шоколад над своими картами. Это был жилистый парень с коротко подстриженными соломенными волосами. Когда я приблизилась, он попытался спрятать шоколад в карман. Потом сконфуженно улыбнулся и предложил мне.
– Где вы достали шоколад? – спросила я.
– Обменял часы на три плитки. Одну отдал матери, другую своей девушке, а эту оставил себе.
– Ох, а теперь я съела кусок.
– Все в порядке, – сказал он. На запястье у него я увидела часы, хорошие.
Про часы ходило много разных историй. Довольно странных, скажем прямо. Откуда-то вдруг появилось огромное количество подержанных часов. Петер рассказывал мне историю о целом сундуке часов – сундуке! – присланном экипажу подводной лодки в качестве поощрения за мужество.
Я посмотрела на карту, на которой он вычерчивал наш курс.
– Где мы находимся? – поинтересовалась я.
– Я не имею права разглашать такие сведения. – Он указал кончиком карандаша. – Вот здесь.
Мы находились над северными территориями бывшей Польши и приближались к бывшей границе Советского Союза, восстановление которой представлялось делом недалекого будущего.
– Наверное, мне не следовало спрашивать, – сказала я.
– На вашем месте я бы хотел знать, где мы находимся, – сказал он. – В таком самолете, да с таким пилотом.
– А что с пилотом?
– У него не все дома. Иногда он съезжает с катушек и воображает, будто один из двигателей загорелся. Его друг разбился так на «грифоне».
– И что происходит, когда ему кажется, что один из двигателей загорелся?
– А что бы вы сделали при возгорании двигателя?
– Выключила бы двигатель и попыталась приземлиться.
– Ну вот, именно так он и поступает. Правда, во время двух последних полетов он не делал ничего подобного. Это все от переутомления, от слишком частых вылетов.
Штурман сверился со своими приборами, быстро произвел вычисления и прочертил линию на карте.
– Я не понимаю, зачем вам понадобилось лететь сюда, – сказал он. – Здесь не место женщине. Здесь не место нормальному человеку.
По мере нашего дальнейшего продвижения на восток стало ясно, что мы вошли в зону боевых действий. Небо перекрещивали инверсионные следы истребителей. Через прозрачную крышу фонаря я увидела три «Фоккевульфа-190», которые прошли метрах в шестистах-семистах над нами и повернули на юг. У горизонта, где земля казалась плоской как стол и сумерки спускались с небес подобием тонкой пыли, сверкали яркие огни: огни войны.
Один раз нас обстреляли: дробный удар по правому крылу, отдавшийся дрожью у меня в ногах. Я впервые попала под обстрел, и неведомый мне доселе долгожданный страх охватил меня, пьяня и возбуждая.
Я вышла из бомбардировщика на грязную посадочную полосу, по которой яростно хлестал дождь. Красные разметочные прожекторы, окруженные плотной пеленой тумана, высвечивали частые нити ливня и исчезали в непроглядной тьме задолго до того, как линии их огней сходились в одну точку вдали.
Фон Грейм, встречавший меня на летной полосе вместе с горсткой офицеров, был радушен, но немногословен.
– Погода мерзкая, – сказал он. – Кругом сплошное болото. Давайте поедем быстрее туда, где сухо и тепло, а то еще воспаление легких подхватите.
До нас доносился грохот орудий. Я спросила, на каком расстоянии от линии фронта мы находимся.
– Километрах в тридцати, – сказал фон Грейм к моему удивлению. – Если с утра ничего не изменилось.
В штабной машине, прыгавшей по ухабам и поднимавшей фонтаны брызг на размытой грунтовой дороге, мы добрались до скопления деревянных лачуг. Два промокших до нитки часовых с застывшими от холода лицами взяли на караул, когда фон Грейм провел меня по крыльцу в свой личный домик. Внутри, в тесной комнате, заваленной картами и разными бумагами, он повернулся ко мне, расстегивая шинель и разбрызгивая вокруг грязные капли с несвойственной ему небрежностью.
– Мне не следовало вызывать вас сюда.
– Прошу прощения?
– Ситуация изменилась самым радикальным образом. Красные теснили нас по всему южному участку фронта, начиная с июля. Теперь наступление переместилось на север. Они снова взяли Смоленск.
– А где это по отношению к нам?
– Мы находимся здесь. – Генерал ткнул мокрым пальцем в ближайшую карту. Кончик пальца указывал на левый ее край: на территорию, расположенную выше болотистой, лесистой местности, пересеченной реками. Смоленск находился на противоположном краю карты, чуть севернее. Километрах в ста от нас. – Они за Днепром, – сказал генерал. – Мы и ахнуть не успеем, как они возьмут Минск. Ваше пребывание здесь придется сократить до минимума, и, разумеется, вам нельзя ни на шаг приближаться к линии фронта.
– Вы хотите сказать, что я десять часов мерзла в «дорнье» на месте летчика-наблюдателя напрасно?
– Извините, но я не могу рисковать.
– Чушь! – сказала я.
Генерал остолбенел от удивления. Мы плохо знали друг друга. Он явно пытался понять, кого, собственно, пригласил.
– Что почувствуют солдаты на передовой, если вы отправите меня обратно? Это не поспособствует поднятию боевого духа.
– Вы хоть представляете, что такое передовая?
– Вот заодно и выясню.
– Слышали грохот орудий, когда вышли из самолета? Вы окажетесь под таким вот огнем.
Я упрямо выдвинула челюсть.
– Здесь не место женщине, – сказал он.
– Генерал, я настаиваю.
Ветер усилился и задувал капли дождя в широкую щель под дверью.
Генерал снял фуражку и пригладил рукой волосы. Седые волосы. У него не было ни одного седого волоска, когда я видела его последний раз, полтора года назад.
– Хорошо, – сказал он.
Меня удивила столь неожиданная капитуляция. Теперь я понимаю, что тогда он был до предела измотан, его душевное здоровье висело на волоске. У него просто не было сил на споры со мной.
На следующее утро меня повезли на передовую.
Фон Грейм самолично доставил меня, в военном «шторке», на крохотную посадочную площадку милях в пятнадцати к востоку. Мы летели низко, почти касаясь верхушек деревьев и остовов полуразрушенных домов. По мере приближения к зоне обстрела в воздухе сгущалась пелена дыма и тумана, в редких разрывах которой я мельком видела, что происходит внизу. Один раз мы пролетели в пятнадцати – двадцати метрах над лошадью, вытягивавшей из канавы ракетную установку. Заляпанные грязью люди, толкавшие грузовик, подняли головы, когда мы пронеслись над ними. В следующее мгновение мощная взрывная волна отбросила «шторк» в сторону, словно бумажный самолетик.
На посадочной площадке посреди капустного поля мы пересели на бронемашину, которую вел сержант пехоты. Земля дрожала. Мы двинулись в сторону траншей.
Местность здесь была лесистая – по крайней мере в недалеком прошлом. В березовых рощах царил ералаш. Изрытую землю покрывал толстый слой вязкой грязи. Мы довольно долго тряслись по разбомбленной лесной дороге, воздух над которой ревел и дрожал, и под конец нашего двадцатиминутного путешествия (казалось, занявшего не один час) выползли на открытое поле, дымящееся и изрытое снарядами. Я судорожно прижимала к груди каску, словно талисман. Сержант вырвал каску у меня из рук, нахлобучил мне на голову и толкнул меня в воронку.
Секунду спустя они с генералом приземлились рядом, а в следующее мгновение наподалеку разорвался снаряд. Земля содрогнулась, словно раненый зверь, и на нас дождем посыпались комья грязи. Мне показалось, я оглохла.
Выразительно шевеля губами, сержант крикнул мне зажать пальцами уши. Как в этом хаосе можно определить, что снаряд летит в вашем направлении? Они с пронзительным воем проносились над нашими головами каждые несколько секунд. Частые раскаты взрывов сопровождались свистом артиллерийских снарядов, ревом и грохотом разрывов, тяжелым громом канонады, низким гулом самолетов, треском пулеметов и перекрывающим все прочие звуки жутким, дьявольским уханьем, страшнее которого я ничего не слышала в жизни.
– Ракетная установка, – четко артикулируя, прокричал сержант.
Генерал смотрел на меня.
– Вы в порядке? – прочитала я у него по губам. Я кивнула. Я помирала от страха.
Сержант выкарабкался из воронки, мы с генералом последовали за ним.
Под дождем, под огнем, увязая в грязи, мы начали обход полуживых от голода и усталости солдат, сидящих в траншеях и воронках.
Почти две недели я объезжала передовые позиции. Иногда я посещала пехотные или артиллерийские подразделения, а иногда выезжала на временные аэродромы в нескольких километрах от линии фронта, где дислоцировались наши передовые эскадрильи.
В мою задачу входило подбодрить солдат, и я знала, что могу сделать это только на свой лад. Предполагалось, что я должна напоминать им о семьях, оставленных дома. Я подозревала (и справедливо), что нисколько не похожа на женщин, которых они оставили дома; но все равно я приехала из Германии и могла рассказать о жизни в тылу. Поэтому я приносила солдатам журналы, фотографии, сплетни, последние новости культурной жизни и практически ничего не говорила о бомбардировках городов или о чудесном оружии, которое, как нам постоянно обещали, положит конец войне; и они, к моему ужасу, были бесконечно благодарны мне за эти жалкие крохи.
Положение на фронте оставляло желать лучшего. Шли жестокие бои, ситуация складывалась не в нашу пользу. Погода была холодной и становилась все холоднее; одежда на людях в окопах не просыхала. Не хватало медикаментов. Не хватало продовольствия. Рацион солдат был сведен до минимума, позволяющего человеку жить и сражаться. Они постоянно испытывали голод.
И еще грязь. Она была повсюду. Она забивалась в сапоги, в кружки и кастрюли, в волосы и в щетину зубных щеток; она проникала в койки и примешивалась к пище. За потрескавшимися затуманенными окнами лачуг вы видели лишь бескрайнее море слякоти да свинцовое плачущее небо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47