А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

на сцену, подобием умирающих чаек, спланировало несколько переплетенных в шелк либретто.
— Dentro, dentro!
Новые свистки и взрывы хохота; роняющая перья стая либретто, иные из которых спорхнули на арену с самой галерки.
— Долой! Прочь со сцены!
Кончетто достиг как раз середины особенно сложной колоратуры (Пьоццино, к вящей своей славе, справлялся с нею безупречно). Одновременно он ступил на середину шатких деревянных подмостков, долженствовавших изображать палубу корабля, который плыл по волнам на поиски калидонского царя (тот тревожно наблюдал за действием из-за кулис). Арию во время бури, задуманную синьором Пьоцци как свой шедевр, надлежало исполнять с большой страстью, меж тем как корабль (его тянули туда-сюда при помощи веревок рабочие сцены, прятавшиеся в кулисах) качался из стороны в сторону, чудом избегая утесов на скалистом лидийском берегу, изображение которого виднелось на заднике.
Un 'aura soave crudel gli diventa,
E in porto paventa di franger la nave…
To есть: «Легкий ветерок превращается в шквал и грозит разбить корабль». Или что-то в этом духе.
Сперва у Кончетто дрогнул голос, потом — каблуки. Буря разыгралась сверх меры, словно бы незадачливость Кончетто передалась рабочим, тянувшим за веревки; корабль стал заваливаться и беспорядочно метаться среди нарисованных волн. Кончетто сделал три неверных шага по ненастоящей палубе — и грохнулся за борт. Пурпурное платье взметнулось ему на голову, вовремя защитив от либретто, брошенного кем-то из ложи под аркой просцениума, корона же не удержалась на макушке и свалилась в оркестровую яму.
Публика взревела. Оркестр смолк. Трубы застыли у вытянутых губ, скрипичные смычки замерли над согнутыми плечами. Наконец, один из скрипачей зашевелился, с опаской подобрал корону и швырнул ее обратно на сцену, словно это была неразорвавшаяся петарда. Директор театра вскочил со своего места в переднем ряду и бешено замахал руками:
— Сию минуту перестаньте! Играйте дальше, ну же! Прекратите, говорю я вам!
Патрон Кончетто, герцог, тощее чучело с козлиной бородой, выкрикивал из своей ложи подобные же призывы, потрясая тростью из ротанга в одной руке и шпагой с серебряной рукояткой в другой. Однако сторонники директора оказались в меньшинстве и никто не обращал на них внимания, хотя Кончетто, побуждаемый совместно импресарио и primo uomo (который по-прежнему переминался с ноги на ногу за кулисами), храбро поднялся с колен. Увы, его движениям недоставало грации; так же неуклюже стельная корова повинуется тычкам доярки.
При виде столь нескладной царевны зрители вновь загоготали. В свете факелов красные глаза Кончетто, от страха вылезавшие из орбит, походили на глаза мертвого Джунтоли, лицо под толстым слоем грима болезненно и одеревенело скалилось, словно им, как кораблем, манипулировали, на потеху публике, бестолковые рабочие сцены. Кончетто поспешно поднял корону и водрузил ее себе на парик (сбившийся на сторону), потом, с видом оскорбленного достоинства, поправил одежду.
— Позвольте, — с удивительной вежливостью воззвал он, однако зрители не думали униматься.
— Dentro, dentro!
Патроны в первых рядах начали топать ногами и при помощи свечей делать ему рожки. Оркестр нестройно заиграл, смолк и вновь заиграл, еще более нестройно; скрипки мяукали, горны ревели, как недужные телята. Кончетто с усилием открыл рот, как форель, нацелившаяся на невидимый крючок, но ария, как тот крючок, порхала вне пределов досягаемости.
Убедившись, что усилия бесполезны, он снова свалился в картонные волны, и корона опять скатилась в яму, откуда вразнобой доносились резкие звуки.
— Катастрофа! — завопил директор. — Катастрофа! Бога ради, уберите его со сцены! Ну же!
На следующий день Пьоццино вновь взошел на подмостки, а опозорившегося Кончетто задумали отослать в Болонью, где ему предстояло, по-прежнему на положении ученика, заниматься своим ремеслом в церквах и театрах рядом с другими певцами, пережившими подобный же крах карьеры. Но в Болонью — место ссылки неудачников — он так и не прибыл, поскольку вечером накануне назначенного отъезда бросился с органной галереи в одном из музыкальных залов conservatorio и разбился насмерть. Тремя днями позднее его тело предали земле в лиге от Аппиевой дороги, на неровном, заросшем ракитой участке среди бугристых холмов, где хоронили нищих и некрещеных младенцев. Герцог на погребении не присутствовал, но тем не менее заплатил десять сольди за мессу, а затем и за повторные, на седьмой и на одиннадцатый день.
А еще через день Пьоццино вновь приболел. Синьор Пьоцци начал уже прежде учить Тристано сложной акробатике, сопряженной с арией во время бури, а также и роли лидийской царевны вообще. Ведь, как он открыто признал ранее, достоинствами сопрано и вокальной техники, а также мощью гортани и легких Тристано превосходил всех прочих учеников — исключая, разумеется, Пьоццино. Потому с Тристано были сняты обязанности по мытью посуды и уборке двора и он принялся без помех совершенствовать свой вокал во внутреннем святилище черносутанников. И вот, когда заболел Пьоццино (обычной лихорадкой, продержавшей его, тем Н е менее, в постели почти неделю), на Тристано поспешно приладили подбитые ватой юбки и пурпурное платье.
Но если Пьоццино надеялся, что новый дублер повторит провал предыдущего, его ждало разочарование. Тристано ступил на шаткую палубу деревянного корабля и представил лидийскую царевну, чей дивный голос вызвал в публике волнение совершенно иного рода. Лицо его, правда, не отличалось миловидностью, чего не могли скрыть даже пудра и грим. Но его голос! Или ее голос? Определить было трудно… хотя нет, нет: женский голос не мог быть столь хорош; это был поток золотых шелковых нитей, которые расплетались и взлетали ввысь, к галерке; подобно орлу, парящему в потоках теплого воздуха над обрывистыми утесами, он был рожден для полета.
И вскоре свет, под которым я разумею королевские дворы Дрездена, Вены и Москвы, церкви Флоренции и Рима, забыл обо всех других певцах, заслушавшись лидийской царевны синьора Пьоцци.
Глава 14
Леди Боклер стояла в прежней позе и была одета точно так же, что и три дня назад. Но если в тот раз она смотрела мимо, теперь ее беспокойный взгляд был устремлен на меня.
— Простите, мистер Котли, — прервала она свой рассказ, — но уж очень вы сегодня бледны, словно занедужили. Вам нездоровится?
— Ну что вы, миледи, я отлично себя чувствую. — Настал мой черед проявить нетерпение, поскольку вопрос о моем здоровье прозвучал уже третий раз: она успела задать его сразу после моего прихода, а затем за трапезой, которая состояла из куропаток в соусе из чернослива, свиного пудинга, рулета из устриц, супа с зеленым горошком, репы, пончиков с клубникой и маринованных манго из Индии (к ним я, признаюсь, едва притронулся). — Спасибо за заботу, — добавил я вежливости ради.
Честно говоря, мне действительно нездоровилось, и, увидев жареных куропаток, а затем ощутив в желудке соус из чернослива, я чуть было не кинулся к камину, чтобы меня не вырвало прямо на пол, однако в последнюю минуту спасся благодаря двум-трем глоткам вина из бузинного цвета. Мое плачевное состояние объяснялось не позавчерашней вылазкой в Чизуик, К ак можно было бы ожидать, а вчерашним вечерним походом вместе с Топпи к Панкрасскому источнику. Этот источник, предназначенный природой для того, чтобы успокаивать и бодрить, отнюдь не оказал на меня целебного действия, а, напротив, совершенно расстроил мое здоровье.
Проснувшись накануне хорошо отдохнувшим после утомительного путешествия, я обнаружил, что Томас оставил мне карточку с приглашением в это фешенебельное место на восемь часов вечера. Топпи, как обычно, брался за свой счет нанять экипаж, но мне, вероятно, предстояло заплатить одну гинею за вход. Я было обрадовался предстоящему развлечению, но, когда разжег огонь и приготовился завтракать, мисс Хетти принесла известие, что Джеремая ночью заболел и теперь чувствует себя неважно. В этом я вскоре удостоверился сам, навестив своего лакея в комнате, которую он делил с тремя братьями. Он был в самом деле очень плох: чихал, дрожал и кашлял, цветом лица походил на пастернак, глаза блестели нездоровым блеском, а зубы выбивали еще более громкую дробь, чем вчера. У него уже побывал аптекарь мистер Лангли, который предписал ему глотать разные микстуры и ставить на шею, грудь и лоб вонючие припарки. Прежде Джеремая все время ворочался и метался в постели, но теперь — не иначе как помогло лечение — успокоился и лежал тихо.
— Бедному мальчику было очень худо, — заметила миссис Шарп, сидевшая возле кровати, — он все поминал в бреду каких-то убийц и громадных угрей.
— Это, вероятно, от лихорадки, — предположил я, удивленно вскинув брови. Мы познакомили мистера и миссис Шарп далеко не со всеми подробностями нашей вылазки.
Я сбегал в свою комнату и вернулся с бутылкой минеральной воды, надеясь ее благотворными свойствами дополнить — а может быть, и нейтрализовать — действие зловонных припарок и микстур мистера Лангли. Вода происходила из источника в Хэмпстеде, и я приобрел две бутылки три дня назад в кофейне «Пьяцца». Согласно этикетке, а также уверениям джентльмена, который мне ее продал по три пенса за пинту, она обладала удивительной целебной силой, являясь (как утверждала этикетка) «весьма действенным Средством от самой упорной Цинги, Проказы и всех прочих Высыпаний и Дефектов Кожи, в том числе гноящихся Ран, разъедающих Язв и Геморроя, а также Золотухи, Водянки, Переедания, Подагры, всякого рода дурной Крови и испорченных жизненных Соков, Ревматизма и воспалительных Расстройств, большей части глазных Болезней, желудочных и кишечных Недугов, Несварения, Диареи, Потери Аппетита, Хандры, Меланхолии, от самой жестокой Простуды, всяческих Глистов, Камней в Почках и мочевом Пузыре, угнетенного Мочеиспускания, для молодых и старых Больных обоего Пола».
Миссис Шарп отнеслась к этому средству скептически, будучи жертвой распространенных предрассудков, плачевно старомодной и невежественной в фармацевтике, но, когда я влил в горло Джеремаи несколько капель этого превосходного и универсального средства, назначенного помогать природе, оно подействовало незамедлительно, вытеснив с физиономии пациента оттенок пастернака и заместив его поросячье-розовым, что весьма обрадовало заботливую мамашу. Тем не менее в тот день мне пришлось немало за него поволноваться и вознести не одну пламенную молитву за его здравие, и потому я решил обзавестись еще несколькими бутылками этой панацеи, тем паче что, как мне было известно, в тот вечер у Панкрасского источника должен был продаваться эликсир с подобными же свойствами. Итак, думая не в последнюю очередь о бедном Джеремае, я встретился в восемь часов того же вечера с Топпи, и мы потряслись в скрипучем экипаже к Хэмпстеду, а затем свернули на узкую дорогу к минеральным водам. Расположенные вблизи церкви Святого Панкраса, откуда к ним шла наискосок тропинка, источники занимали несколько акров приятной глазу открытой местности.
Мы высадились из наемного экипажа вблизи трех ничем не примечательных зданий, которые расположились неровной цепочкой в окружении деревьев, цветников и тенистых тропинок. От центрального здания, Дома Увеселений, доносился неясный гул голосов, которым вторил заупокойный вой виолончели.
— А! Леди Сакарисса! Дорогая!
Я как раз рассказывал Топпи о странных событиях, приключившихся накануне, и об их многообещающем завершении в доме сэра Эндимиона Старкера, но заметил, что его ум устремился к другому предмету, а именно к леди Сакариссе; при виде ее, явившейся на условленную встречу, он совершенно забыл обо мне, шагнул вперед и, сорвав с себя шляпу, изобразил нижайший поклон.
— Позвольте заметить, миледи, ваша красота нынче просто ослепляет.
— Вы сама любезность, лорд Чадли.
Кроме миссис Редвайн, чрезвычайно мрачной на вид дуэньи, леди Сакариссу сопровождала в этот раз молодая дама, которую она представила как мисс Арабеллу Лонгпре, кузину, приехавшую погостить из «деревни» (откуда именно, указано не было).
Поскольку вечер был погожий, а похоронные стоны виолончели звучали все так же назойливо, мы решили прогуляться в саду, где уже бродило не меньше дюжины пар. Топпи при первом удобном случае свернул вместе с леди Сакариссой в сторону и повел ее к молодым посадкам лимонных деревьев, и мне ничего не оставалось, как развлекать мисс Лонгпре и ее угрюмую компаньонку, которая следовала за нами по пятам. Мисс Лонгпре оказалась очаровательной собеседницей: не в пример Топпи, она с неослабным вниманием выслушала рассказ о моем общении со знаменитым сэром Эндимионом Старкером. Между делом я помянул своего «лакея», а также леди Боклер — «вы, наверное, знаете, она родственница лорда У***?..»
— Никогда не слышала о нем, сэр, — отозвался нежный голосок мисс Лонгпре. — Простите, я ведь живу в деревне и совсем не знаю света.
— Так или иначе, — продолжал я и, ободренный признанием мисс Лонгпре, позволил себе взять ее за локоть, — сейчас я за очень приличный гонорар пишу ее портрет. Думаю, его повесят в галерее лорда У***, в доме на Сент-Джеймс-Сквер. Не случалось ли вам там бывать, мисс Лонгпре?
— К сожалению, нет.
— Не дом, а загляденье. — Я начал описывать прием, на котором побывал, и пеструю толпу гостей, перечисление имен которых исторгло у моей собеседницы не один удивленный возглас.
Эти охи и ахи, нередко относившиеся к моим собственным достоинствам и знакомствам, вселили в меня такую уверенность, что в Помповой зале, куда мы впятером явились завтракать, я принялся распускать хвост, как раньше перед витриной сырной лавки. А именно: я беспрестанно вертел перед носом мисс Лонгпре свою табакерку; без всякой надобности указывал тросточкой то на одного, то на другого посетителя, достойного внимания или осуждения; слегка чихал, дабы иметь предлог извлечь надушенный носовой платок и помахать им; небрежно раскачивал часы на цепочке (их я нашел, расе Пинторпу, у себя под дубовым столиком); одновременно я самодовольно ухмылялся, принимал эффектные позы и пришепетывал, соревнуясь с самыми отчаянными щеголями. Мисс Лонгпре весь этот репертуар, судя по всему, устраивал, чего нельзя было сказать о миссис Редвайн, которая встревала между нами, стоило мне покрепче сжать локоть ее подопечной, потянуться рукой к ее спине или изящной талии. Это я пытался проделать несколько раз, когда доставлял собеседнице чай, пунш или горячую воду от насоса, но миссис Редвайн, увы, не теряла бдительности и все посягательства пресекала в корне.
— Что, если нам позднее станцевать менуэт? — шепнул я мисс Лонгпре, после того как миссис Редвайн с удивительной в ее возрасте силой и энергией вновь нас разъединила.
— Боюсь, я не знаю ни одного танца, — жалобно вздохнула моя собеседница, — разве что моррис.
Это признание поразило меня в самое сердце; оставалось только радоваться, что оно не достигло ушей никого из наших соседей, молодых леди и Джентльменов (все они, как мне казалось, ревниво наблюдали мои модные манеры и при всяком — более громком, чем требовалось, — упоминании сэра Эндимиона Старкера или лорда У*** принимались шептаться). Вот уж, право — моррис! Вообразив себе вдруг мисс Лонгпре, в лентах и колокольчиках выделывающую прыжки на деревенской лужайке, я не на шутку расстроился. Я и сам не знал, почему мне сделались так противны сельские забавы, притом что совсем недавно меня посещали самые теплые воспоминания о Дженни Бартон, дочери свечного торговца, которая каждый год весело плясала вокруг майского шеста на общинных землях Баклинга. Тем не менее факт оставался фактом: теперь я смотрел на свою собеседницу совсем иными глазами. Более критическое изучение убедило меня в том, что, пусть мисс Лонгпре недурна собой, ей не хватает, наверное, элегантности и утонченности, какие отличали ее современниц, окружавших нас в тот вечер. На ней не было ни одной мушки и почти полностью отсутствовал грим, а ведь ее лицу, с красивыми чертами, чуточку недоставало красок, и эти средства ей никак бы не повредили. Заметил я и другой дефект: ее брови — и без того, на мой взгляд, чересчур густые — только что не срослись на переносице. Далее, волосы мисс Лонгпре, восхитительного каштанового оттенка, были робко спрятаны под кружевным капюшоном: нет чтобы выставить их во всей красе, то есть проложить шерстью, прикрепить подкладки, сгладить при помощи помады и закрутить в тугие локоны, наподобие тех, которые так заманчиво змеились по плечам, к примеру, леди Сакариссы или леди Боклер.
Мне припомнились слова Топпи о «веке притворства», о том, как однажды я почувствую благодарность к своей даме за ее мушки и грим. Я был разочарован, а главное, уязвлен тем, что мисс Лонгпре ничуть не постаралась польстить моему тщеславию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58