А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я стянул с себя треуголку (все еще влажную) и изобразил низкий поклон. — Я явился, сэр, чтобы заплатить свой долг. — Мое приветствие, как я заметил, не произвело должного впечатления, поэтому я склонился еще ниже.
Сэр Эндимион, щурясь, взглянул на меня, потом на Джеремаю, словно бы видел нас впервые.
— А, ну да, — проговорил он. Красивое лицо сэра Эндимиона утратило всякое выражение; даже наше грязное платье и мой туго завитой, лишившийся малейших следов пудры парик его, как будто, ничуть не удивили. — Мистер Котли. Конечно. Живописец. Да, да. Отлично. Я ждал вас — Он ответил на мой поклон и до отказа распахнул дверь. — Джентльмены, прошу в дом.
Глава 12
— Ну вот… да, хорошо… натяните-ка это, — распоряжался сэр Эндимион чуть позднее. — Джеремая поможет вам с чулками… ага, вот так. Превосходно. Хороший мальчик. А теперь парик; да-да. Так… Куда подевался веер миледи?
Пока сэр Эндимион оглядывал комнату в поисках названного аксессуара (мы находились в студии, на третьем этаже), Джеремая натянул мне на икры белые шелковые чулки и обхватил их над коленом черными подвязками. Затем он освободил мой задранный кринолин (державшийся на его предплечьях), и тот долго еще вращался и колыхался; подол платья тоже упал вниз, на изящные белые туфельки, в которые были безжалостно втиснуты мои ноги. Затем мне на голову был водружен нарядный женский парик с перьями и лентами, в то время как мой собственный обсыхал у камина в соседней комнате вместе с платьем.
— Превосходно, — заявил сэр Эндимион, который успел найти веер и отдать его Джеремае, а сам вернулся к мольберту. — Все сидит как влитое. Вот вам леди Манреза собственной персоной.
Я погрузился в размышления о том, как переменилась моя роль менее чем за день — всего за несколько часов: раньше я смотрел на полотно, теперь — с полотна, раньше был живописцем, теперь — моделью. Более того, по велению сэра Эндимиона и к немалой своей досаде я перешел и другую, освященную традициями, грань — ту, что отделяет один пол от другого. Не сомневайтесь, что моему согласию на этот противоестественный маскарад предшествовали долгие уговоры, но сэр Эндимион не пожалел красноречия, объясняя, что достиг в работе над композицией кульминационной точки и тут все едва не пошло прахом из-за внезапного отъезда леди Манрезы в Ричмонд. Вслед за признанием, что, будучи собратом по ремеслу, я вполне понимаю его трудности, мне ничего не оставалось, как заменить собой отсутствующую даму и, в фижмах и подбитом ватой саке, застыть в нужной позе, голову чуть повернуть к открытому окну, в руки взять веер, нитку жемчуга и зонтик.
Тем временем сэр Эндимион, мурлыча себе под нос какую-то мелодию, наносил на полотно мазки; при этом он то и дело обращал внимательный взгляд ко мне, а точнее — к моему саку и оперенной tete . На его небольшой палитре в форме лопатки я разглядел красный лак, желтую охру и ультрамариновый голубой, которые он уверенными движениями переносил на картину. Мне следовало, наверное, ухватиться за возможность наблюдать мастера за работой и выведать секреты мастерства, но, признаюсь, слишком уж немилосердно жали мне туфли, корсет сдавливал живот, а более всего была стеснена моя мужская краса и гордость.
— Джеремая! — вырывалось у меня время от времени. — Ты, никак, усматриваешь что-то забавное в моем дурацком положении?
— Нет, мистер Котли, — отвечал мой слуга, но его узенькие плечи тряслись от смеха. Он как будто окончательно вернул себе бодрость духа.
В довершение всего, сеанс постоянно прерывали трое или четверо юнцов, то входивших, то выходивших; эти юные джентльмены, приблизительно моих лет, состояли при сэре Эндимионе, и их занятия (кроме смешков по моему адресу) заключались в том, чтобы мыть кисти, растирать пигменты, грунтовать холсты, писать драпировки на незаконченных портретах и, в общем, выполнять все поручения господина.
Помимо сэра Эндимиона, единственным человеком, кто не отличал выполняемого мною задания от любого другого и не был склонен открыто или украдкой потешаться на мой счет, была леди Старкер, которая раз или два ненадолго входила в студию с чайными приборами и с угрюмым мопсом. Как бы вам ее описать? Мне приходят на ум портреты работы Джузеппе Арчимбольдо, миланского живописца; лица его персонажей при детальном рассмотрении оказываются составленными из овощей или фруктов. Спешу оговориться: ни одна ее черта не напомнила мне морковку или сливу; я сказал бы, что ее можно было принять за оживший портрет кисти дивного мастера, каковой портрет под внимательным взглядом обращался в весенний пейзаж: ива, нежно и грациозно окутывающая своими ветвями речной берег, где цветут цветы. О, изысканное создание!
Однако студия сэра Эндимиона предназначалась. Для мужчин (и таких гермафродитов, как я), и потому леди Старкер, познакомившись со мной и расставив чайные чашки, выплыла за дверь и удалилась вниз и, увы, более в тот день мне не показывалась.
За позированием я вскоре набрался смелости, чтобы упомянуть о своем долге — тема, которой сэр Эндимион до сих пор не удостаивал касаться, — и с радостью обнаружил, что мой кредитор настроен вполне мирно. Он ответил, что этот вопрос легко будет уладить к удовольствию обеих сторон.
— Возможно, у меня найдутся для вас еще поручения, — продолжил он, изображая мою одежду, — и вы, конечно же, очень скоро отработаете эти жалкие несколько гиней. И службу я вам обещаю получше, чем нынешняя, — добавил сэр Эндимион с добродушной усмешкой. — Поскольку даже ливень и речные воды, — (мы поведали ему о наших приключениях), — не смыли окончательно свидетельств вашего таланта, который мне представляется весьма многообещающим. — Он указал палитрой в сторону соседней комнаты, где сохли у огня сумка и ее содержимое. — Если угодно, — заключил он, — можете считать, что приняты ко мне учеником.
Эти слова были моему слуху приятнее всяких других. Сделаться учеником самого сэра Эндимиона Старкера! Утренние бедствия: ливень, предательство господ Браунригга и О'Лири, опасности речного купания, вонь лодки с угрями — все изгладилось из памяти, словно туман, рассеявшийся под первыми лучами солнца. Я не переставал радоваться, даже когда заметил, как один из юнцов, растиравших пигменты, толкнул локтем своего товарища, показал мне язык и захихикал.
Сеансу не видно было конца, но вот сэр Эндимион отложил в сторону наполовину завершенный портрет и мне было позволено облачиться в собственные штаны, которые служанка вернула вычищенными. Никогда я не надевал их с такой радостью, даром что они еще не совсем высохли.
Нацепив на себя привычное одеяние, я отложил в сторону модный парик, зонтик, жемчуг и в заключение веер, который не удержался на маленьком столике и с громким стуком упал на пол. Молча проклиная свою неловкость, я поднял его и обнаружил, что застежка разошлась и на раскрытой поверхности показалось «Похищение Ганимеда».
— Не беспокойтесь из-за веера, мистер Котли, — произнес сэр Эндимион, заметив мое смущение. Он успел сменить свою блузу на красивый бархатный кафтан табачного цвета. — Он не принадлежит леди Манрезе, так что если сломался, туда ему и дорога.
— Этот веер очень необычный, — проговорил я, бережно кладя его на стол дрожащей (боюсь, это было заметно) рукой. — Вы сами его расписывали, сэр?
— В незапамятные времена, — отозвался он и запятнанной красками ладонью отбросил в сторону блузу. — Любой веер так и просит что-нибудь на нем написать. Не сомневайтесь, беды никакой нет.
— Ох… чуть не забыл, — вырвалось у меня, когда мы с Джеремаей стояли на пороге зеленой двери, готовые в обратный путь. Я извлек из кармашка для часов миниатюру, которую молодая леди швырнула мне в голову. Портрет кое-где пошел пятнами, но в целом пережил погружение в реку и остался вполне узнаваем. Внезапно лицо сэра Эндимиона в свою очередь покрылось бледностью.
— Ради всего святого, где вы это нашли?
Я объяснил, что, как было условлено, явился на Сент-Олбанз-стрит, а прекрасное создание, оригинал акварели, показалось в окне и предложило мне передать миниатюру сэру Эндимиону.
— Она несносна, — тихо проговорил он, подводя меня к зеленой двери, и проворно сунул миниатюру себе в карман. — Совершенно несносна. Мне очень жаль, что вы на нее наткнулись, — очень-очень жаль. Вот что, мистер Котли, — продолжал он все тем же едва слышным голосом, — если вы через три дня явитесь ко мне в студию на Сент-Олбанз-стрит, у меня будет для вас предложение. На этот раз обещаю быть более точным, а предложение, надеюсь, вас не разочарует.
По дороге домой мы миновали «Берлингтон-Армз», где у дверей двое резчиков лозы точили на большом оселке свои ножи. Внутри таверны ярко горели две свечи с фитилями из сердцевины ситника, и в окне я разглядел голову нашего капитана; заодно со своим собутыльником, он сник под бременем дневных трудов и возлияний в веселой компании. По соседству, в нескольких ярдах, все еще плавно покачивалась у временного причала лодка с тем же грузом угрей, а ободранные ивы толпились на берегу группами бледных теней, ведущих немой разговор.
Далее мы проследовали по Мосонз-Роу, и я показал Джеремае дом, где много лет назад жил мистер Александр Поуп. Джеремае был незнаком как сам мистер Поуп, так и, тем более, поэма «Элоиза к Абеляру», которая (как я ему сказал) была сочинена за этими красивыми кирпичными стенами. И вот, дабы позабавить себя в дороге и отвлечь Джеремаю от мыслей о грабителях, я рассказал ему историю прославленных и несчастных любовников, Абеляра и Элоизы, а именно: как великий философ и учитель Абеляр вступил с Элоизой в тайный брак, плодом которого стал сын, названный Астролябом, и как затем разгневанный отец Элоизы, каноник Фюльбер из парижского собора Нотр-Дам, лишил философа детородных частей.
— Однако и после безжалостного оскопления Абеляра любовники не утратили своей страсти, — объяснял я, — она пылала по-прежнему и после ухода Элоизы в монастырь, и даже после смерти несчастного Абеляра на дороге в Рим, где он собирался воззвать к папе, дабы очистить себя от обвинения в ереси, каковое на него возвел Бернар Клервосский.
Я процитировал своему юному спутнику несколько наиболее усладительных пассажей из поэмы мистера Поупа, в том числе строки:
Пусть непорочность холодна как лед —
Любовь алтарь запретный разожжет.
А также:
Мне душу согревают прегрешенья:
Крушусь о них — и жажду повторений;
И наконец:
О, полночи всеведущей заклятья!
Повинный, их опять стремлюсь познать я.
Лукавцы-бесы, все круша преграды,
Мне в душу льют любовные отрады.
Думаю, эти отрывки произвели на Джеремаю большое впечатление (хотя упомянутые там «заклятья полночи» вновь заставили его пугаться каждого куста). Когда история подошла к концу (мы как раз шагали по Грейт-Уэст-роуд в Хаммерсмите, приближаясь к заставе на Норт-Энд-роуд), Джеремая осведомился:
— Мне кажется, мистер Котли, эта Элоиза — дама самая что ни на есть благородная. Скажите, сэр, она еще жива?
Я рассмеялся и объяснил, что описанные мною события происходили более шести веков назад.
— Пойми, Джеремая, в наш век и в наше время ничего столь ужасного больше не случается.
Глава 13
Ученики синьора Пьоцци не только регулярно исполняли мессы в городских церквах, но выступали также в качестве хора в различных театрах Неаполя. Пирамиды свечей на главном алтаре, святые мученики, глядящие с плафонов, ангелы в грациозном полете на алтарном экране, над головами молчаливых прихожан — вместо всех этих благословенных картин перед ними представали в таких случаях пещеристые залы в алых арабесках, драпировки из тафты, золоченые гирлянды, изогнутые мраморные балюстрады, мерцание дюжин восковых факелов в золотых канделябрах под самым потолком. Смиренное собрание верующих замещалось шумной толпой, которая, рукоплеща и горланя, теснилась в многоярусных галереях и обитых бархатом ложах; наряды, украшавшие эту стаю крикливых ворон: снежно-белые парики, серебряные петли, неохватные турнюры, камзолы из лимонно-желтого и перламутрового шелка, — заставляли задуматься, не отсюда ли вели свое происхождение самые приметные предметы из armoire Пьоццино.
Сам Пьоццино, разумеется, находился при этом в центре внимания и после спектакля принимал аплодисменты, букеты, billet-doux . Помимо того, певца наперебой обхаживали дамы, не брезговавшие заглядывать за кулисы; это были графини, герцогини, аристократки с лошадиными лицами; дамы, высокое происхождение которых удостоверялось выездом: открытым фаэтоном в форме дельфина или раковины, гербами и девизами знатных фамилий на стенках. Они одаривали его объятиями и поцелуями, а иной раз и более вещественными знаками благоволения: золотыми монетами, позолоченными коробочками для ароматов, флаконами духов с резными стеклянными пробками, а то и — в редких случаях — павлинами, лисами, голубями в клетках, однажды даже маленьким леопардом на золотой цепи. Одному Богу известно, что сталось с этими тварями: вернулись ли они, презрительно отвергнутые, обратно к владелицам или были принесены в жертву страсти Шипио к натуральной философии и закончили свои дни под его скальпелем либо в пасти чудовища из чулана для сушки белья.
Дамы, конечно, ведать не ведали о темных сторонах натуры Пьоццино. В его артистических помещениях царила жизнерадостная обстановка, ничем не напоминавшая о мрачных склонностях, коим он втайне предавался под крышей conservatorio. Прохладительные напитки с фруктами и вином подавались там до поздней ночи, вернее, до раннего утра, а нередко и до поздних утренних часов, поскольку сценические выступления Шипио начинались обычно, как было принято, в одиннадцать и продолжались часа три-четыре. На бархатных поверхностях карточных столов здесь шла игра в «красное и черное», игральные кости гремели и подскакивали в руках его прекрасных партнерш: дам в манто, благоухающих одеколоном, дам в масках, с низким decolletage, в пышных юбках; дам, похожих на большой колокол в оборках (за язык сходили обтянутые шелком ножки). Их доставляли в театр Сан-Бартоломео из белых дворцов высоко на холмах, иных же, по слухам, из мест менее далеких, а именно из соседних борделей. Здесь соприкасались локтями изысканнейшие женщины Неаполя и самые отпетые шлюхи, стремясь удостоиться благосклонного взгляда Пьоццино во время беседы, а позднее, в прилегающей маленькой комнате, где стены были обшиты панелями и стояла кровать с пологом, — и знаков внимания более интимного свойства.
Но однажды Шипио, предававшийся удовольствиям усерднее обычного, был принужден запереться в своей комнате и задернуть шторы. В то унылое утро он не допустил к себе даже Джулию — ни для уборки, ни для других, тайных услуг, и без того востребованных в последнее время реже, чем прежде. Потому-то, по требованию синьора Пьоцци, был внезапно отозван с церковных хоров Кончетто и помещен — в короне с драгоценными камнями, в отороченной горностаем пурпурной мантии — на самое видное место сцены, перед картонным морем. Какая исполнялась опера? Наконец-то одно из тех самых безвестных творений синьора Пьоцци! Не очень злоупотребляя заимствованиями и историческими неточностями, «Oeneus» повествовал о прекрасной лидийской царевне и ее возлюбленном Энее, калидонском царе.
Увы, роль царевны не стала для бедного Кончетто многообещающим дебютом. Когда он мелкими шажками вышел на сцену, публика при непривычном виде нового сопрано зашуршала своими блестящими перьями, послышались хлопки ставень и укрывшиеся за ними обитатели лож принялись играть в шашки, прихлебывать вино и широко зевать. Но в середине первой сцены, когда Кончетто дрожащей рукой подобрал свой плащ и горестно запел об Энее, скрывшемся за картонным морем, воронье запрятало шашки, распахнуло ставни и забыло о равнодушии, поскольку с самого начала сделалось ясно, что Кончетто поет хуже некуда и что он и в подметки не годится Пьоццино. Корсет, который ему пришлось надеть, стянул его круглый животик (когда его стали хорошо кормить и освободили от работ по дому, Кончетто раздобрел и теперь с трудом сходил за женщину, не говоря уже об изящной царевне, каковой требовало либретто), и теперь протяжные ноты раньше времени глохли в него во рту и на пунцовых губах, переходя в хриплый шепот. Немалую помеху представляла и обувь: каблуки шатались и при каждом шаге Кончетто дергался как марионетка, порождая забавное подозрение, что царевна повадилась заливать горечь разлуки спиртным.
Терпение публики вскоре подошло к концу. При подстрекательстве двух или трех любителей искусств (из числа наиболее рьяных поклонников Пьоццино) в толпе, слушавшей прежде вполуха, стали раздаваться свист и смешки. Вслед за галеркой взволновались и ложи, затем — передние ряды партера, где сидели дамы в масках;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58