А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- Что, не надумал еще? - сказал Маркевич. - Встать! - взвизгнул он вдруг и сапогом ударил Пташку в живот.
Пташка вскочил, одной рукой поджав живот, а другой пытаясь заслониться от Маркевича.
- Говори, кто носил тебе динамит. Убью!..
- Убейте меня, - детским голосом закричал Пташка, - а я не знаю, чего вы от меня хотите!..
- Взять его! - сказал Маркевич.
Унтер крикнул со двора солдата. Через пробрызнувший молодой травкой двор Пташку подвели к длинному погребу с земляной, прорастающей бурьяном крышей с деревянными отдушинами и зачем-то железной трубой посредине.
- Куда вы ведете меня? - спросил Пташка, бледнея.
Никто не ответил ему. Маркевич, повозившись с замком, открыл дверь. Из погреба дохнуло сыростью и плесенью. Пташку сбросили по ступенькам, - он упал возле каких-то бочек, едва не ударившись головой о стену из стоячих заплесневевших бревен.
В то время, когда спустившиеся в погреб унтер и солдат держали обмякшего и притихшего Пташку, Маркевич засветил фонарь, отпер вторую дверь и вошел в глубь погреба. Пташку ввели вслед за ним в сырое, лишенное окон затхлое помещение, в котором сквозь запахи погреба проступал тошнотный трупный запах.
С противоположного конца помещение было ограничено такой же стеной из стоячих бревен, и там видна была еще одна дверь на замке. Посредине помещения стоял топчан, в углу - кузнечный горн, сложенный из камней, с нависшим над ним темным мехом. Какие-то обручи были вделаны в боковые стены, веревки свисали с потолка.
Маркевич запер дверь на засов и подошел к Пташке.
- За что вы мучаете меня? Вы лучше убейте меня, - тихо и очень серьезно сказал ему Пташка.
- Раздеть его! - скомандовал Маркевич.
- Что вы хотите делать? - в ужасе спросил Пташка, вырываясь из рук унтера и солдата.
Но они кинулись на извивавшегося Пташку и, пиная его и вывертывая ему руки, сорвали с него одежду и, голого, повалили на топчан. Пташка почувствовал, как веревки обхватили его ноги, руки, шею. Его крепко прикрутили к топчану. Пташка не мог даже напрягаться телом - веревки начинали душить его.
Раздался свист шомпола, и первый удар прожег Пташку насквозь. Пташка изо всех сил дико закричал.
XXVI
И с этого момента началась новая, страшная жизнь Пташки, слившаяся для него в не имеющую конца, сплошную ночь мучений, немыслимых с точки зрения человеческого разума и совести.
Пташку с перерывами пытали несколько суток, но сам он потерял всякое ощущение времени, потому что его больше не выпускали из этого темного погреба. Все время было разделено для Пташки на отрезки, в одни из которых терзали и мучили его тело, а в другие, выволоченный за дверь в тесную земляную каморку, он лежал в непроглядной душной и сырой тьме, забывшись сном или лихорадочно перебирая в памяти обрывки прежней своей жизни.
Иногда у него наступали мгновения небывалого просветления, какие-то болезненные вспышки в мозгу, когда казалось, что вот-вот он сможет понять и соединить в своем сознании всю свою жизнь и все, что с ним происходит сейчас. Но в тот самый момент, когда это должно было открыться ему, страшное лицо Маркевича, расстегнутый ворот рубахи унтера, откуда выглядывали его потная волосатая грудь и шнурок от нательного крестика, вспышки огня над горном и шуршание меха, хруст собственных костей и запах собственной крови и паленого мяса - все заслоняли перед Пташкой.
Тело Пташки становилось все менее чувствительным к боли, и для того, чтобы высечь из этого, уже не похожего на человеческое, тела новую искру страдания, изобретались все новые и новые пытки. Но Пташка уже больше не кричал, а только повторял одну фразу, все время одну и ту же фразу: "Убейте меня, я не виноват..."
Однажды, в то время, когда мучили Пташку, в погребе, как тень, появилась маленькая белая женщина. Пташка, закованный в обручи у стены, не видел, как она вошла. Появление ее было так невозможно здесь, что Пташке показалось - он бредит или сошел с ума. Но женщина села на топчан против Пташки и стала смотреть на него. Она сидела безмолвно, не шевелясь, глядя на то, как мучают Пташку, широко открытыми пустыми голубыми глазами. И Пташка понял, что это не видение, а живая женщина, и вдруг ужаснулся тому, что все, что происходит с ним, это не сон и не плод больного ума, а все это - правда.
И в то же мгновение все прошлое и настоящее в жизни Пташки вдруг осветилось резким и сильным светом мысли, самой большой и важной из всех, какие когда-либо приходили ему в голову.
Он вспомнил свою жену, никогда не знавшую ничего, кроме труда и лишений, вспомнил бледных своих детей в коросте, всю свою жизнь - ужасную жизнь рядового труженика, темного и грешного человека, в которой самым светлым переживанием было то, что он понимал души малых птиц, порхающих в поднебесье, и мог подражать им, и за это его любили дети. Как же могло случиться, чтобы люди, которым были открыты и доступны все блага и красоты мира - и теплые удобные жилища, и сытная еда, и красивая одежда, и книги, и музыка, и цветы в садах, - чтобы эти люди могли предать его, Пташку, этим невероятным мукам, немыслимым даже и среди зверей?
И Пташка понял, что люди эти пресытились всем и давно уже перестали быть людьми; что главное, чего не могли они теперь простить Пташке, это как раз то, что он был человек среди них и знал великую цену всему, созданному руками и разумом людей, и посягал на блага и красоту мира и для себя, и для всех людей.
Пташка понял теперь, что то человеческое, чем еще оборачивались к людям эти выродки, владевшие всеми благами земли, - что все это ложь и обман, а правда их была в том, что они теперь в темном погребе резали и жгли тело Пташки, закованное в обручи у стены, и никакой другой правды у них больше не было и не могло быть.
И Пташке стало мучительно жаль того, что теперь, когда он узнал все это, он не мог уже попасть к живым людям, товарищам своим, и рассказать им об этом. Пташка боялся того, что его товарищи, живущие и борющиеся там, на земле, еще не до конца понимают это, и в решающий час расплаты сердца их могут растопиться жалостью, и они не будут беспощадны к этим выродкам, и выродки эти снова и снова обманут их и задавят на земле все живое.
Распятый на стене Пташка глядел на кривляющуюся перед ним и что-то делающую с его телом фигурку Маркевича с потным и бледным исступленным лицом, на освещенную багровым светом горна съежившуюся на топчане и смотрящую на Пташку женщину, похожую на маленького белого червяка, и Пташка чувствовал, как в груди его вызревает сила какого-то последнего освобождения.
- Что ты стараешься? Ты ничего не узнаешь от меня... - тихо, но совершенно ясно сказал Пташка. - Разве вы люди? - сказал он с великой силой презрения в голосе. - Вы не люди, вы даже не звери... Вы выродки... Скоро задавят вас всех! - торжествующе сказал Пташка, и его распухшее, в язвах лицо с выжженными бровями и ресницами растянулось в страшной улыбке.
Маркевич, исказившись, изо всех сил ударил его щипцами по голове.
Тело Пташки два раза изогнулось, потом обвисло на обручах, и Пташка умер.
XXVII
Рота Игната Васильевича Борисова, проведя ночь в пути, на рассвете прибыла в Перятино. Село было до отказа забито партизанами. Роте отвели общественный амбар на площади, - немного было тесновато, но старик не возражал: под боком расположилась отрядная кухня, и суп можно было получать, когда он еще густой.
Пока Игнат Васильевич устраивал роту, пришел племянник Гришка, без разрешения отставший в деревне Краснополье, - разжиться медом. Старик прибил племянника, а туес с медом отобрал в подарок командиру отряда Ильину. Ильин в одних исподниках, босой, сидел на столе и кричал в телефонную трубку:
- Хунхузы? А много?.. Как?!
Дородная белотелая жена его, заметно на сносях, и молодой ординарец сидели верхами на лавке друг против друга и чистили картофель. Помощник командира еще спал.
- Вот, Матрена Алексеевна, медок тебе. Из самого дома несли, - сказал Игнат Васильевич. - Что нового, детка?
Игнат Васильевич всех, даже стариков и старух, называл детками.
- Да почти и ничего, сап на коней объявился, - сипло, по-командирски ответила Матрена Алексеевна.
Ильин бросил трубку.
- Только хунхузов на нашу голову не хватало... Здравствуй, Игнат Васильевич! Что - мед? Это хорошо, - сказал он, посмеиваясь вотяцкими голубыми глазами. - Пришли, понимаешь, с хмыловских гольдов дань требовать, вот медики. Придется еще взвод посылать, ну их к чертовой матери! - весело говорил он, почесывая грудь, поросшую светлыми вьющимися волосами.
Матрена Алексеевна, взглянув на мужа, вдруг вся залилась краской, как девочка.
- Хоть бы оделся, - сказала она: не то чтобы она не видела его в таком обличье, да одно дело видеть голого мужа наедине, а другое - на людях.
- А чего мне прятать? Каждый знает, что у кого есть, - отшутился Ильин.
- У меня приказ вас разлучить, - с улыбкой пробасил Игнат Васильевич. Пётра приказал, чтобы ты ее в ревком доставил на собственную опеку его.
- Пускай берет, только какая ему радость от нее?
Матрена Алексеевна, размахнувшись по-мужски, пустила в мужа нечищенной картофелиной.
- В коленку ранила, нечистая сила! - смеялся он, прыгая на одной ноге, морщась. - Обожди, Игнат Васильевич, оденусь, продукты выпишу.
Справив все хозяйственные заботы и пообедав, Игнат Васильевич только было прилег вздремнуть в тени под амбаром, как его снова вызвали к Ильину: было получено распоряжение Суркова выслать заставу на Парамоновский хутор, и Ильин решил послать отдохнувшую на скобеевских харчах роту Борисова. Старику приказали установить под самым рудником наблюдательный пункт и о всех передвижениях противника немедленно сообщать в штаб отряда. К роте придали нескольких конных связных.
Хутор Парамоновский состоял из четырех дворов, расположенных вдоль по увалу, раскорчеванному под огороды возле самых изб и лесистому на остальном своем протяжении. С началом восстания, еще с зимы, жители покинули хутор и переселились в Перятино.
Расположив роту на хуторе, Игнат Васильевич выделил группу в пятнадцать человек пеших и конных для наблюдения над рудником.
Чтобы никто не подумал, что старик жалеет своих, он включил в группу второго, самого нелюбимого сына - Константина, сорокалетнего кривоногого, белесого и злого мужика, которого старик, чтобы скрыть свою нелюбовь к нему, называл Костинька-детка (так же все называли его и в селе), и внука Саньку сына Костиньки-детки, молодожена, и племянника Гришку - сына Нестера Борисова, того самого Борисова, который ходил десятским в Скобеевке.
Старшим по группе Игнат Васильевич назначил старшего своего сына Дмитрия - чернобрового, несусветно бородатого, начавшего уже седеть богатыря, лучшего в долине охотника, лучшего даже среди остальных Борисовых, которые все славились как охотники. Старик назначил его не только по соображениям дела, но и для того, чтобы на время отдалить его от себя: в последние недели они так ссорились, что в день выступления из Скобеевки старик кинулся на сына с кулаками. А ссорились они из-за того, что сын требовал выделить его из хозяйства.
В Скобеевке было более двадцати дворов Борисовых, и все - от одного корня. Родоначальник этого куста, теперь уже умерший, прибыл в эти края в 1861 году, когда Игнату Васильевичу было всего шесть с половиной лет. Как и все старожилы, отец Игната Васильевича получил надел в сто десятин, но наплодил двенадцать сыновей, а сыновья тоже были изрядно плодовиты, а внуки тоже хотели быть хозяевами, а там уже подрастали и правнуки, и после бесконечных трехступенных разделов и выделов разбогатело только двое Борисовых, а большинство Борисовых жило хуже последних переселенцев.
Игнат Васильевич, отделивший уже трех сыновей, еще держался кое-как, но держался потому, что старший его сын Дмитрий, имевший в семье четыре пары взрослых рабочих рук, жил вместе с отцом.
Теперь, когда запахло всеобщим земельным переделом, заговорил о выделе и старший сын. А старику было и боязно, и обидно, и жалко чего-то большего, чем земля и рабочие руки, и он сопротивлялся уходу сына всеми силами.
- Злой он на тебя, - с довольной усмешкой на тонких бескровных губах говорил Костинька-детка, осторожно ступая кривыми ногами по тропе за старшим братом и прислушиваясь к тому, как позади партизаны высмеивают молодожена Саньку, - ты бы хоть не дражнил его, что ли?
- А что я могу сделать? - обернувшись, с добродушной и виноватой улыбкой на красивом сильном лице, сказал Дмитрий Игнатович. - Разве я дражню. Мне, поди, жалко его. Да кабы он один да матка, а то вон их сколько ртов! И всю жизнь я вроде в батраках, а уж седина в бороде. Я ему говорю: "Коли ты, говорю, стар станешь, неужто мы четверо - хоть бы я, или тот же Костинька, или Иван, или Ларивон - неужто мы не прокормим тебя с маткою?" "А, спасибо, спасибо, говорит. Из милости? Я на вас сколь своих сил и души своей положил, а потом просись к вам, Христа ради?.. Я, кричит, лучше себя убью и матку вашу убью!" А правда, убьет, - с уважением к отцу сказал Дмитрий Игнатович.
- Не убьет, пугает, - усмехнулся Костинька-детка, прислушиваясь к разговору позади.
- Расскажи: как с молодой женой перву ночку коротал? - спрашивал позади чей-то издевательский голос.
- Это дело наше, - смущенно отвечал Санька.
- Нет, хорошо бы на староверские земли, под Виноградовку, - со вздохом сказал Дмитрий Игнатович, - там и с него и с нас хватило бы...
- Башмаки-то у невесты в порядке были? - доносился из-за спины Костиньки издевательский голос.
- Какие башмаки? Иди к черту! - сердился Санька.
"Так ему и надо", - злобно подумал Костинька-детка о сыне.
Жена Саньки была из засидевшихся девок, года на четыре старше его, и с дурной славой. Когда свадьба гуляла у родителей невесты, пьяные парни, желая показать, что невеста не невинна, ночью втащили на крышу сеней телегу с задранными оглоблями; к одной из оглобель была привязана люлька, а в люльке лежал грудной ребенок, выкраденный неизвестно где, и голосил на всю улицу.
- На староверские, на староверские! - с раздражением сказал Костинька-детка и махнул рукой. - Так тебе и дадут, дожидайся. Не верю я этому...
- Известно какие, - не унимался издевательский голос. - Баба, брат, так дело поставит, будто в первый раз надела, а в них кто только не ходил...
Несколько человек засмеялось.
- Тише вы! - обернувшись, строго сказал Дмитрий Игнатович.
- Не верю я этому. Я, брат, никому и ничему не верю, - с озлоблением говорил Костинька-детка.
- Нет, почему же. А я верю. За то и пошли, - убежденно сказал Дмитрий Игнатович.
Все время, пока в погребе мучили Пташку и в расположении белых шла деятельная подготовка к наступлению на Перятино, группа Дмитрия Игнатовича жила в прорастающей папоротником лощине, отделенной от рудника только Золотой сопкой - длинной горой со скалистым, поблескивающим на вечернем солнце гребнем, похожим на застывшую волну прибоя. На этом гребне, в расселине между скал, и был установлен наблюдательный пункт, находившийся не более как в двухстах саженях от ближайшей заставы белых.
С высоты наблюдательного пункта видны были - весь рудничный поселок, выступающие там и здесь из лесу черные копры, станцийка с попыхивающими дымками "кукушками", дорога на Перятино и начало дороги на Екатериновку. Сменявшиеся через каждые четыре часа партизаны-наблюдатели видели, как сновали по Екатериновской дороге казачьи разъезды, как менялись ежедневно караулы и заставы белых и японцев, как свертывался на лугу у ручья лагерь американцев и, наконец, последний американский эшелон отбыл в сторону Кангауза.
В первое же утро после того, как было установлено наблюдение над рудником, выступила по дороге на Перятино конная и пешая разведка белых. Дмитрий Игнатович отправил конника предупредить отца.
Конник рассказал потом, как все получилось. Разведку захватили врасплох. Хотели всех порасстрелять, да Игнат Васильевич пожалел патронов и побоялся шума, - беляков порубили шашками. Конник сам порубил двоих.
На другое утро выступил на хутор небольшой отряд, до взвода пехоты. Взвод подошел к хутору и начал обстреливать его. Игнат Васильевич велел не отвечать, чтобы не показывать, сколько партизан на хуторе. Взвод пострелял, пострелял и повернул обратно.
На рассвете третьего дня выступила уже целая рота с пулеметом. Вначале все шло, как и накануне: рота обстреливала хутор, а партизаны не отвечали. Однако, когда рота попробовала оцепить хутор, партизаны встретили ее дружными залпами. Белые в порядке отступили, оставив несколько человек убитыми и ранеными.
Только успела эта рота вернуться на рудник, как из казарм расположения белых повалили солдаты и стали строиться. К строящимся ротам подтягивались походные кухни и крытые брезентом подводы обоза. Две пары сытых гнедых коней примчали скорострельную пушку.
Вызванный из лощины на наблюдательный пункт Дмитрий Игнатович насчитал шесть рот и шесть пулеметов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63