А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А мы только и годимся, чтобы вытягиваться, отдавать честь офицерам, отвечать им «так точно, лейтенант!», «никак нет, лейтенант!», да позволять им ездить на нас сколько им, черт побери, заблагорассудится. Разве это не святая правда, капрал?
– Да, должно быть, что так. Нам всегда уж достанутся вершки, а не корешки.
– Этот проклятый брехун Эндрюс отправился в Париж учиться и все такое.
– Ну, Энди не был брехуном.
– Почему же он скулил тут все время, точно знал больше лейтенанта?
– Да, наверное, и знал.
– Во всяком случае, ты не можешь сказать, что кто-нибудь из этих молодчиков, которые отправились в Париж, сделал хоть чуточку больше, чем все мы. Я даже отпуск еще не брал.
– Да что толку ворчать?
– Ну нет, когда мы вернемся домой и народ узнает, как с нами тут обращались, большой выйдет разговор. Уж за это я вам ручаюсь, – сказал один из новых солдат.
– Просто помешаться можно от такой штуки… Знать, что эти молодцы в Париже, чертовски веселятся с вином да с бабами, а ты сиди тут, чисти винтовку и маршируй… Ну, попадись мне только кто-нибудь из них.
Раздался свисток. Полоса травы снова сплошь зазеленела, когда солдаты выстроились вдоль дороги.
– Стройся! – закричал сержант.
– Смирно!
– Равнение направо!
– Подтянись! Черт, у вас, ребята, никакой выправки нет! Подбери брюхо! Не можете, что ли, стоять получше?
– Правое плечо вперед, марш! Правой, правой, правой!
Рота шагала по грязной дороге. Шаги солдат вытягивались в одинаковую длину. Их руки колебались в одинаковом ритме, их лица были вытянуты в одинаковое выражение, их мысли были одни и те же. Топот их ног замер вдали на дороге.
В распускавшихся деревьях пели птицы. На молодой траве у дороги виднелись следы солдатских тел.

Часть пятая
ВНЕШНИЙ МИР
I
Эндрюс с шестью другими солдатами своей части сидел за столиком у входа в кафе против Западного вокзала. Он откинулся на стуле с чашкой кофе в руках и смотрел на каменные дома с многочисленными балконами; пахнущий молоком и кофе пар поднимался из чашки. В ушах Эндрюса гудело от шума экипажей и пощелкивания каблуков по мокрому тротуару. Он некоторое время не слышал, о чем говорили сидевшие с ним товарищи. Они болтали и смеялись, но он задумчиво смотрел вперед, не замечая их мундиров хаки и похожих на лодочки фуражек. Он был одурманен запахом кофе и тумана. Бледный, ржавый солнечный луч падал на столик кафе и на легкий глянец мокрой грязи, покрывавшей асфальт.
В конце аллеи, по ту сторону вокзала, темно-серые дома, с зеленоватым отливом в тени и лиловым на солнце, таяли, обволакиваясь вдали нежной дымкой. Тусклые золоченые решетки поблескивали вдоль черных балконов. На переднем плане быстро шагали мужчины и женщины; холодное утро покрывало им щеки легким румянцем. Небо было бледное, розовато-серое.
Уолтерс говорил:
– Первым делом я хочу видеть Эйфелеву башню.
– А зачем тебе ее видеть? – спросил маленький сержант с черными усами и глазами, впалыми, как у обезьяны.
– Эх, ты! Разве ты не знаешь, что все началось с Эйфелевой башни? Не будь башни Эйфеля, не было бы и небоскребов…
– А как же небоскреб Утюг и Бруклинский мост? Ведь их построили до Эйфелевой башни? – перебил солдат из Нью-Йорка.
– Башня Эйфеля – первый образец сплошной железной постройки во всем мире, – догматично повторил Уолтерс.
– Первое, что я хочу сделать, это отправиться в шантан. Я насчет девочек.
– Лучше отложи девочек, Билл, – сказал Уолтерс.
– Я и смотреть-то на них не хочу, – сказал сержант с черными усами. – Довольно я их навидался на своем веку…
– Ты, брат, погоди зарекаться. Вот как уставишь буркалы на настоящую парижаночку – другое запоешь, – сказал плотный, небритый человек с нашивками капрала на рукаве, покатываясь от смеха.
Эндрюс снова потерял нить разговора. Он мечтательно оглядывал сквозь полузакрытые веки длинные прямые улицы, где зеленые, лиловые и коричневые тона сливались на некотором отдалении в однообразную, голубовато-серую мглу. Ему хотелось остаться одному, блуждать по городу куда глаза глядят, мечтательно рассматривать людей и предметы, заводить случайные разговоры с мужчинами и женщинами, погрузить свою жизнь в туманную, сверкающую жизнь улицы. Запах тумана что-то пробудил в его памяти. Он долго доискивался, пока вдруг не вспомнил свой обед с Гэнслоу и лица юноши и молодой девушки, с которыми он говорил на Монмартре. Он должен немедленно разыскать Гэнслоу. Он на секунду почувствовал дикую вражду ко всем этим окружавшим его людям. О Боже! Ему необходимо отойти от них всех. Свобода досталась ему слишком дорогой ценой; он должен насладиться ею до последней возможности.
– Послушай, я хочу примазаться к тебе, Энди, – прервал его мечтания голос Уолтерса. – Я думаю назначить тебя при себе лейб-переводчиком.
Эндрюс засмеялся.
– Ты знаешь дорогу в штаб университетской команды? Лучше всего сесть на подземку.
– Я пойду пешком, – сказал Эндрюс.
– Заблудишься, чего доброго.
– Не рискую этим, к сожалению, – сказал Эндрюс, вставая. – Значит, увижу вас, товарищи, в штабе, как его там… Ну, мое вам!
Эндрюс кинулся в боковую улицу. Он с трудом удержался, чтобы не закричать от восторга, когда почувствовал себя одиноким, свободным, имеющим перед собой много дней для работы и размышлений, с полной возможностью постепенно отучить свои члены от натянутых движений автомата.
Запах улицы и тумана, невыразимо острый, закружился у него в мозгу фантастическими спиралями, как дым какого-то фимиама, возбуждая в нем голод и ослепляя его; руки и ноги его казались ему гибкими и готовыми к наслаждению, как насторожившаяся кошка к прыжку. Его тяжелые сапоги отбивали такт танца, стуча по мокрой панели. Он шел очень быстро, и лишь временами вдруг останавливался, чтобы посмотреть на зеленые, оранжевые и малиновые овощи в тележке, чтобы бросить взгляд на запутанные улицы, чтобы заглянуть в темно-коричневую глубину маленького винного погреба, где рабочие стояли у прилавка, потягивая белое вино. Изящные, продолговатые лица, бородатые лица мужчин, суховатые лица молодых женщин, румяные щеки мальчуганов, морщинистые лица старух, словно схоронившие в своем безобразии всю красоту юности и трагедию пережитого, – лица всех встречных людей волновали его, как звуки оркестра.
После длинной прогулки, при которой он всегда сворачивал на самую привлекательную улицу, он очутился наконец на небольшой площадке, перед статуей какой-то важной персоны на вставшем на дыбы коне. «Площадь побед», – прочел он на дощечке, и это название развеселило его. Он насмешливо посмотрел на героические черты Короля-Солнца и отошел смеясь.
– Думается, в те дни это удавалось им лучше: высокий штиль, – пробормотал он и с удвоенным удовольствием продолжал толкаться между людьми, изображения которых никогда не появятся верхом на навостривших уши конях, посреди скверов, разбитых в память побед.
Он вышел на широкую прямую аллею; здесь то и дело встречались американские офицеры – он должен был отдавать им честь – и военная полиция. Здесь было много магазинов с большими зеркальными витринами, наполненными блестящими, дорогими предметами. «Тоже, в своем роде, победа», – подумал он и свернул в боковую улицу; голубовато-серая громада Оперы с ее величественными окнами и голыми бронзовыми дамами, держащими светильники, осталась в стороне. Он попал на узкую улицу, загроможденную отелями и модными парикмахерскими, откуда исходил аромат международной парфюмерии, казино, бальных зал и дипломатических приемов, и увидел вдруг американского офицера, который шел ему навстречу, слегка покачиваясь. Это был высокий, пожилой человек с красным лицом и носом бутылкой. Он отдал честь.
Офицер остановился, шатаясь из стороны в сторону, и сказал плачущим голосом:
– Сынок, вы не знаете, где тут бар «Анри»?
– Нет, не знаю, майор, – сказал Эндрюс и почувствовал, как его обдало запахом коктейля.
– Вы поможете мне найти его, сынок, не правда ли? Ужасно, что я не могу его отыскать. Я должен встретиться в баре «Анрм» с лейтенантом Треверсом. – Майор укрепился на ногах и положил руку па плечо Эндрюса.
Мимо них прошел штатский.
– Послушайте, – ломаным языком закричал майор ему вслед, – послушайте, моншье, где тут бар «Анри»?
Человек прошел не отвечая.
– Ну не лягушка ли? Собственного языка не понимает, – сказал майор.
– Да вот он бар «Анри», прямо через улицу, – вдруг сказал Эндрюс.
– Бон, бон! – воскликнул майор.
Они пересекли улицу и вошли. В баре майор, все еще цепляясь за Эндрюса, шепнул ему на ухо:
– Я немножко не в порядке с отпуском. Понимаешь? Весь проклятый воздушный флот не в порядке. Выпьем? Ты по набору? Здесь это не играет роли. Плюнь на это, сынок. Демократия обеспечена миру!
Эндрюс только хотел поднести к губам коктейль с шампанским, весело разглядывая толпу военных и штатских американцев, наполнявших маленький, отделанный красным деревом бар, как за ним раздался голос:
– Ах, черт возьми!
Эндрюс обернулся и увидел смуглое лицо и шелковистые усы Гэнслоу. Он предоставил майора его судьбе.
– Боже, как я рад тебя видеть! Я боялся, что ты не сумеешь это провести.
Гэнслоу говорил медленно, слегка запинаясь.
– Я чуть от радости не помешался, Гэнни. Я только что приехал, два часа назад.
Смеясь и перебивая друг друга, они обменивались оборванными фразами.
– Но какими судьбами ты попал сюда?
– С майором, – сказал Эндрюс, смеясь.
– С этим чертом?
– Да. Он поймал меня на улице, – шепнул Эндрюс на ухо своему другу, – и не хотел от меня отцепиться. Угостил меня коктейлем в память блаженной памяти демократии. Но ты-то что тут делаешь? Здесь не так, чтобы уж очень… экзотично.
– Я пришел повидаться с одним человеком; он хотел научить меня, как мне попасть в Румынию с Красным Крестом. Но это подождет. Уйдем отсюда. Боже, я так боялся, что тебе не удастся…
– Мне пришлось ползать на животе и лизать людям сапоги, чтобы это устроить. Боже, что за подлость! Но вот я здесь.
Они вышли на улицу.
– Но зато теперь свобода! Свобода! – закричал Эндрюс.
– Это высокое и гордое чувство… Я здесь уже три дня. Моя часть вернулась восвояси, храни их Господь.
– А что тебе приходится делать?
– Делать? Ничего! – закричал Гэнслоу. – То есть ни черта! Да, в сущности говоря, не стоит и соваться. Тут такая каша, что даже при желании ничего не сделаешь.
– Я хочу пойти поговорить с кем-нибудь в Schula Cantoram.
– Успеется. Ничего у тебя не выйдет с музыкой, если начнешь принимать ее всерьез.
– А затем надо где-нибудь раздобыть деньги.
– Вот это дело.
Гэнслоу вытащил из внутреннего кармана своей шинели бумажник тисненой кожи.
– Монако, – сказал он, поглаживая бумажник, на котором был выдавлен узор из мутно-красных цветов. Он выпятил губу, вытащил несколько стофранковых бумажек и сунул их Эндрюсу в руку.
– Дай мне только одну сотню, – сказал Эндрюс.
– Все или ничего. Сотни здесь хватает на пять минут.
– Чертовски много придется отдавать тебе.
– Отдашь на том свете. Бери и заткни глотку! Вероятно, у меня их больше не будет, потому пользуйся случаем. Предупреждаю тебя: к концу недели все будет истрачено.
– Прекрасно. Я умираю от голода.
– Сядем на скамеечку и подумаем, где бы нам позавтракать, чтобы отпраздновать мисс Либертад… Впрочем, не будем так называть свободу: Либертад напоминает Ливерпуль – отвратительное место.
– Так будем называть ее фрейлейн Freiheit, – сказал Эндрюс, когда они уселись на плетеных стульях на фоне красновато-желтого солнечного сияния.
– Ах ты, германский шпион!
– Но подумай, дружище, – сказал Эндрюс, – бойня кончилась; и ты, и я, и все остальные скоро снова станут человеческими существами, слишком человеческими.
– Да, больше восемнадцати воюющих стран сейчас не наберется, – пробормотал Гэнслоу.
– Я целую вечность не видел газет. Что ты хочешь этим сказать?
– Сейчас воюют, бьют посуду везде, кроме западного фронта, – сказал Гэнслоу. – Красный Крест только и знает, что рассылает поезда, чтобы бойня продолжалась… Я отправлюсь в Россию, если удастся.
– Ну а как же Сорбонна?
– Сорбонна пусть убирается ко всем чертям!
– Но, Гэнни, я окочурюсь на твоих руках, если ты меня где-нибудь не накормишь.
– Хочешь пойдем в какое-нибудь шикарное заведение с обивкой из малинового плюша или розовой парчи?
– К чему нам эти заведения?
– Потому что пышность и хорошая еда идут рука об руку. Только священнодействующий ресторан поддерживает истинный культ желудка. О, я знаю, мы отправимся в Латинский квартал. Я познакомлю тебя с одним парнем, который за всю свою жизнь никогда еще не был трезвым.
– Очень рад буду. Я сто лет не видел нового лица. Я не могу жить без разношерстной толпы вокруг меня. А ты?
– Ты это как раз найдешь здесь, на бульваре. Сербы, французы, англичане, американцы, австралийцы, румыны, чехословаки. Существует ли мундир, которого здесь нет! Уверяю тебя, Энди, война была прибыльным делом для тех, кто сумел ею воспользоваться. Взгляни только на их обмотки.
– Я думаю, они и с мира сумеют снять пенки.
– О! Мир будет еще и того лучше… Ну, идем. Будем теплыми ребятами, возьмем таксомотор.
Они пробивали себе дорогу сквозь гущу мундиров, мишуры и ярких красок; толпа двигалась двумя потоками взад и вперед по широкой боковой аллее, между кафе и стволами оголенных деревьев. Они влезли в таксомотор и быстро пронеслись по улицам, где при тусклом солнечном свете серовато-зеленоватые и серо-лиловые тона смешивались с синими пятнами и бледными отсветами, как сливаются краски в перьях на груди голубя. Они проехали мимо безлиственных садов Тюильри; на другой стороне поднимались ярко-красные мансардные крыши и высокие трубы внутренних строений Лувра. Они на минуту увидели реку, тускло-зеленую, как нефрит, и ряд платанов, набросанных коричневыми и желтоватыми мазками вдоль набережной; затем они затерялись в узких, коричневато-серых улицах старинного квартала.
– Вот это Париж! А то был Космополис, – сказал Гэнслоу.
– Я не разбираюсь еще пока что, – весело сказал Эндрюс.
Сквер перед «Одеоном» казался белым пятном, а колоннада – черной тенью; мотор завернул за угол и стал продвигаться вдоль Люксембурга; здесь, сквозь черную железную решетку, на коричневом и красноватом фоне между запутанными узорами безлиственных ветвей кое-где мелькали статуи, балюстрады и виднелась туманная даль.
Мотор остановился с резким толчком.
– Это площадь Медичи, – сказал Гэнслоу.
В конце покатой улицы Пантеон казался сквозь туман совсем плоским. Посреди сквера, между желтыми трамваями и низкими зелеными омнибусами, находился тихий пруд, в котором отражались тени домов.
Они сели у окна, выходящего в сквер. Гэнслоу заказывал.
– Хочешь соль меньёр?
– Что попало или, вернее, все что тебе угодно. Возьми уж это на себя… Чепуха… Честное слово, я никогда в жизни не чувствовал себя счастливее… Знаешь, Гэнслоу, в тебе есть что-то такое, что боится счастья.
– Брось меланхолию… На свете только одно настоящее зло; находиться где-нибудь, откуда не можешь уйти. Я спросил пива. Это единственное место в Париже, где его можно пить.
– Я буду посещать все концерты Колонна и Ламурё по воскресеньям… Единственное зло на свете – не иметь возможности слушать музыку или исполнять ее… Эти устрицы достойны Лукулла.
– Скажи лучше достойны Джона Эндрюса и Боба Гэнслоу… Черт побери, почему нет? Почему призраки бедных старых умерших римлян должны вытаскиваться на свет каждый раз, когда человек ест устрицы? Понять этого не могу. Мы такие же молодцы, как и они. Я не допущу, чтобы меня пережил какой-то старый, обратившийся в прах Лукулл, даже если б я никогда не ел миноги.
– А почему вы должны есть ламповое стекло, Боб? – раздался около него хриплый голос.
Эндрюс увидел над собой круглое, бледное лицо с большими серыми глазами, скрытыми плотными очками в стальной оправе. За исключением глаз, лицо смутно напоминало китайский тип.
– Хелло, Хейн! Мистер Эндрюс, мистер Гейнеман, – сказал Гэнслоу.
– Очень приятно, – сказал Гейнеман добродушным хриплым голосом. – По-видимому, вы, молодцы, собираетесь обожраться, если судить по нагромождению пищи на этом столе?
– А вы присядьте и помогите нам, – сказал Гэнслоу.
– Отлично… Знаете, как я называю этого молодца? – обратился он к Эндрюсу. – Синдбадом!
Синдбад бедовал на Бермудах,
И в Токио, и в Тринидаде,
А дома вдвойне было худо.
Он громко пропел этот куплет, размахивая, как дирижерской палочкой, батоном.
– Заткнись, Гейн, или нас выставят отсюда, как в тот вечер из «Олимпии»!
Оба рассмеялись. Они смеялись до слез.
Гейнеман снял очки и протер их. Он обратился к Эндрюсу:
– О, в Париже сейчас лучше всего. Первая нелепость: мирная конференция с ее девятьюстами девяносто девятью разветвлениями. Вторая нелепость:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46