А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«И девушка наша проходит в шинели, горящей Каховкой идет…» Это про наших матерей — комсомолок гражданской войны. Теперь тяжесть войны легла на их детей. И снова девушки на фронте. Воюют хорошо. Мне приходилось видеть мужчин трусами, и читать о них, и слышать, а вот трусов женщин — не знаю. И будущее поколение будет гордиться своими матерями, как мы гордимся Анкой-пулеметчицей.
Наши новые знакомые — Галя и Дуся — связистки. Девушки грамотные, развитые. Они усадили нас с Лазаревым между собой. Галя в черном нарядном платье. По характеру она какая-то спортивно-энергичная, напористая. У нее все в непрерывном движении и изменении. И в этом заключается особая красота, красота новизны. Галя ни с того ни с сего озадачила меня вопросом:
— Скажите, как женщине стать генералом?
— Сначала нужно женщине превратиться в мужчину, — отшутился я.
— Я вас серьезно спрашиваю. И вообще, есть ли у нас женщины-генералы?
— По-моему, нет.
— А могут быть?
— Почему бы нет?
— А почему тогда нет?
Я не знаю, что ей ответить, и с серьезным видом советую:
— Напишите об этом товарищу Сталину. Галя обиделась и маленькими своими кулачками, как барабанными палочками, забила по столу:
— Вы уклоняетесь от прямого ответа? И вообще, мужчины всюду захватили управление государством в свои руки. Если бы женщины были у власти, они не допустили бы никаких войн.
— Ну, это как сказать, — не согласился я. — Царицы Екатерина Вторая и грузинская Тамара — женщины, а вели большие войны и были, как гласят источники, злы и коварны.
В это время кто-то задушевно запел:
Бьется в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, кик слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза.
Все смолкли. Галя впервые за ужином сидела спокойно, плотно сжав свои пухлые губы. Я жестом приглашаю ее петь, и мы оба подхватываем:
Про тебя мне шептали кусты…
Когда додели эту песню, Галя предложила Дусе спеть «Огонек», но та сделала притворно-испуганное лицо:
— Не могу. — И кивает на Лазарева: — Мой повелитель не любит, когда я пою.
Дуся — полная противоположность Гале. Хотя ростом такая же невеличка, но в движениях плавна и изящна. В белом платье она как цветок лилии, до того светла и нежна. Кажется, прикоснись к ней пальцем — и оставишь след.
Нам, в своих не первой свежести гимнастерках, давно не видавших утюга и казавшихся какими-то жеваными, сначала было неловко сидеть рядом с ней. Однако она своей непосредственностью и шутливым кокетством сразу разогнала это чувство, и разговор пошел легко. Незатейливые шутки вызывали искренний смех и душевное сближение. В мягком, тихом голосе Дуси было что-то чарующе-теплое и повелительное. Ее голос словно ласкал тебя, и ты невольно подчинялся ему. Глядя на Дусю и Сергея, сразу можно понять, что она действительно покорила парня. Он, как пай-мальчик, во всем слушался ее. Вот он закурил. Она ласково, но с такой милой, обворожительной обидой, какая может быть только у женщин, спрашивает:
— Сережа, а ты знаешь, что одна папироса убивает зайца?
— А зачем ему так много давать курить? — Лазарев словно не понимает цели вопроса, но покорно гасит папиросу и берется за бутылку вина.
Дуся перехватывает его руку, осуждающе смотрит;
— Ты хочешь еще?
— По маленькой можно.
Дуся мягко, но уверенно берет у Сергея бутылку и, нахмурив светлые брови, замечает:
— Один древний философ сказал, что опьянение — это добровольное сумасшествие. — И вместо бутылки ставит стакан чаю.
— Я раньше тоже не любила чай, — шутит Дуся, — дома сахару жалко было, а в гостях же накладывала столько, что пить противно. А как пришла в армию, здесь норма — хочешь не хочешь, а пей, иначе останешься без чая. И научилась.
Сережа смеется, попивая чаек с шоколадом, не замечая и не слушая никого, кроме Дуси. От грубоватой манеры, с какой он вел себя с девушками раньше, не осталось и следа. Дуся облагородила его, не знавшего настоящей любви. Правда, он, как и все в юности, влюблялся, но это была скорее игра в любовь. Теперь он по-настоящему счастлив.
Баянист заиграл танго. Несколько пар вышли в свободный угол зала, специально отведенный для танцев. Безмолвно, только глазами, Дуся пригласила Сергея и плавно встала. Она, вся белая, нежная, хрупкая, казалась воплощением самой женственности, а он, большой, чуть сутулый, со шрамами от ожогов налицо, являлся олицетворением мужества.
Полная противоположность. А какая в них чарующая сила взаимного притяжения! От Сергея не раз приходилось слышать: любовь на войне только до первого разворота. Напомнить бы ему об этом сейчас!
Но война рождает и нравственное уродство. Постоянное соседство со смертью тревожит всех людей. И куда легче подавить естественный страх перед опасностью, отвлечься от суровой действительности разгульной эротикой. Разуму подчиняться всегда труднее, нежели природным чувствам. Сила человека в том и заключается, что он умеет подчиниться разуму и не растворять свои чувства в минутных настроениях. Лазарев стал именно таким. Он на моих глазах превратился из зеленого юнца в зрелого мужчину, командира и… влюбленного. Ему теперь, как говорится в стихотворении:
…не надо дружбы понемножку
Раздавать?
Размениваться?
Нет!
Если море зачерпнуть в ладошку,
Даже море потеряет цвет.
Хочется верить в счастливую звезду Сергея. Такого война запросто не проглотит. Только вот в чем беда: люди устают от постоянной бдительности, а смерть на войне всюду подстерегает человека. Случайность и необходимость здесь, как нигде, дают о себе знать. Не потому ли наши воздушные асы в большинстве своем терпят неудачи именно от этих случайностей? И мне стало жалко Сергея. Сколько таких война навсегда разлучила с юностью и разом сделала мужчинами! У многих была первая и последняя любовь. У Игоря Кустова, например…
Баян продолжал играть. Танцы, смех, шутки… Как дороги и милы солдатскому сердцу такие минуты отдыха!
Наконец и правое крыло фронта в середине марта перешло в наступление, но не на юг, а на запад, в сторону Львова. И наш полк и 525-й штурмовой, с которым мы стояли вместе, стали летать тоже на запад.
Небо на фронте всегда, кажется, хранит тайну. Но в это утро в нем не было никакой тайны, потому что для авиации оно было просто закрыто. И летчики, словно подражая непогоде, настроились на пасмурный лад, и после завтрака все потянулись на нары подремать. Однако не успели еще лечь, как получили приказ: техникам срочно прогреть моторы и проверить оружие, а летчикам собраться у КП.
Через несколько минут самолеты стояли в готовности к вылету. Установилась тишина. Однако в этой тишине угадывалась тревога. Боевая тревога.
Летчики сгрудились у землянки командного пункта около Василяки. «Старики» чуть в сторонке в молчаливом ожидании с деловой, хозяйской настороженностью смотрели на него. Молодежь, желая напомнить о себе, подошла ближе.
Эх, ребята, ребята! Да если бы вы познали не теоретически, а практически, как сложен, а порой и невозможен полет при такой коварной погоде, не маячили бы сейчас перед глазами командира с таким видом — не забудьте нас: мы ко всему готовы!
Зеленые юнцы. Обидное слово, оскорбительное. Его наверняка изобрели зазнайки или пошляки, которые, как правило, трусы и завидуют бесстрашию юности. Юность — это не обузданная опытом сила. Она всегда готова любой ценой изведать неизведанное, а каждая ошибка делает человека мудрее. Не зря говорят: не испортишь дела, мастером не будешь. И все же, если бы в авиации считать за правило: хочешь — лети, — авиация сама бы себя погубила.
Василяка прекрасно понимал, что сейчас всех в первую очередь интересует метеосводка, поэтому сразу сообщил:
— Метеоколдуны обещают улучшение; погоды. Облака, говорят, только над нашей территорией. У линии фронта они кончаются, а дальше, у противника, — ясно. Нам предложено вылететь на сопровождение «илов». — Он посмотрел на меня: — Группу возглавишь ты.
— Нам предложено или приказано? — уточнил я необычную форму постановки боевой задачи.
— Предложено. Но для штурмовиков — приказ. Бой идет за Броды. Там противник наносит танковый удар. Сейчас помочь нашим может только авиация. Еще натиск — и немцы будут вышвырнуты из Бродов.
Мимо нас прошли летчики-штурмовики. Их командир майор Иван Павлюченко остановился. Мы договорились о полете.
— Если погода ухудшится — прижмемся к земле, — сказал он. — Мы привыкли к бреющим. А как вы, ведь над территорией противника ясно?
Я понял Ивана Васильевича. Его беспокоит не только погода, но и возможность встречи с немецкими истребителями. Он знает, что мы в случае ухудшения видимости можем возвратиться. Штурмовики же должны лететь и без нас.
— Тоже будем жаться к земле, — обнадежил я Павлюченко.
Его широкое и спокойное лицо расплылось в одобрительной улыбке.
У моего самолета был раскрыт мотор. Механик залез на него верхом и копался внутри. От недоброго предчувствия стало тоскливо на душе. Неисправна машина? Этого еще не хватало! Мой «як» хорошо отрегулирован — брось управление, и он сам мог лететь. Такая регулировка не раз выручала меня в трудные минуты.
— Лопнула масляная трубка. — На лице Мушкина растерянность, словно он виновник неисправности.
Ничего не поделаешь, пришлось лететь на другом «яке».
Перед самым вылетом Василяка, подбежав к самолету, прыгнул на крыло и, заглушая шум мотора, прокричал на ухо:
— Только что позвонили из дивизии, передали: трудно будет лететь — все возвращайтесь! И штурмовики. На рожон не лезьте!
Вот уж действительно весна да осень — на день погод восемь. Как встали на курс, нас окатило солнце. Иван Павлюченко передал:
— Васильич! На нас и боги работают. Порядок!
Радость была предждевременной. Туча вскоре закрыла солнце, воздух побелел от крупных, пушистых снежинок. Двенадцать штурмовиков строже сомкнули ряды. Истребители тоже сжались. По погоде нам, истребителям, нужно возвращаться. Но это значит оставить без охраны штурмовиков. Усилится снегопад — и им тоже будет худо. Правда, они привыкли летать на бреющем, однако всему есть предел.
— Не возвратиться ли всем домой? — спрашиваю Павлюченко.
Молчание. Долгое молчание. Иван решает. Наконец слышу:
— Нас ждет фронт. Он рядом. А там солнце.
Смотрю на своих ведомых, Марков и Хохлов крыло в крыло идут со мной. По другую сторону «илов» — Лазарев и Коваленко. Тоже слились как один самолет. Вся пятерка — летчики надежные. Разве мы не можем лететь? А как быть с предупреждением Василяки: «На рожон не лезьте»? Он слушает наши переговоры и может дать нам команду по радио. «Возвратиться!».
Все молчим. Напряжение. Бросаю взгляд на приборную доску. Летим уже двадцать минут, а прояснения не видно. Растет нетерпение. Может, уже и поле боя накрыл снегопад? И вот, словно из сырого подземелья, мы вынырнули в бездонное раздолье синевы. Здесь солнце яркое, ослепительное. На душе потеплело. Кто-то, торжествуя, декламирует:
— «Да здравствует солнце! Да скроется тьма!»
Мое внимание сразу привлекла земля. Я увидел под собой два «мессершмитта», стоящих на ровном чистом поле. Фашистский аэродром? Значит, мы проскочили поле боя? Взглянул вперед. Там гарь и копоть фронта. А что за самолеты под нами? Невдалеке городок. Узнаю: Червоноармейск. 0н только что освобожден. До войны здесь был наш аэроклуб. Враг его использовал и, очевидно, отступая, оставил неисправные истребители.
По курсу полета появились Броды, обложенные полукольцом дыма и огня. Идет бой за город. Полно танков противника. Их еще целая вереница на шоссе. Туда-то и направила удар группа Павлюченко. Один заход, второй… На дороге вспыхнули костры: горят машины, мечутся фашисты.
— Хорошо горит металл! — восклицает Павлюченко. — Еще заходик!
В небе по-прежнему спокойно. Мы, истребители, тоже снижаемся и, выбрав скопление пехоты, поливаем ее огнем. Я разрядил все оружие: уж очень заманчивая цель.
— Спасибо за работу! — благодарит нас земля. — Молодцы!
Выполнив задачу, полетели прежним маршрутом. Впереди, подобно снежным горам, надвигались облака. Высота их не менее пяти-шести километров. Под них, словно в туннель, уходило шоссе на Ровно. И мы, держась дороги, как самого надежного курса, нырнули под облака. Здесь, хотя и не сыпал снег и видимость значительно улучшилась, облака зловеще набухли и осели. Чувствовалось, что они перенасыщены влагой и она вот-вот обрушится на нас. В таких тучах и снег, и дождь, и град.
В ожидании извержения летим молча и до того низко, что. под крылом шоссейная дорога мелькает дымчатым пунктиром и размытой тенью бегут деревья, телеграфные столбы, дома…
На восточной окраине Дубно темной лентой сверкнула Иква, освободившаяся ото льда. За речкой навстречу нам понеслись редкие, но крупные хлопья снега. Через минуту они как-то незаметно сгустились, и все — облака, земля, воздух — побелело. Лететь стало трудно. Однако в надежде, что снегопад ослабеет, жмемся друг к другу, как слепые к поводырю, и упорно пробиваемся к Ровно. А снежная пелена все плотнее и плотнее. Я уже не могу без риска, чтобы не столкнуться со штурмовиком, к которому буквально прилип, оторвать от него взгляд и посмотреть на своих ведомых. И вообще, идут ли они со мной, не затерялись ли в разыгравшейся пурге? Группой лететь больше нельзя. Moй ведущий штурмовик оторвется от земли, и оба мы вряд ли сможем когда-нибудь увидеть ее.
Молчание. Молчание жуткое. Никто не может сказать ничего определенного. Я думаю: не возвратиться ли и не сесть ли в Червоноармейск? Но мы пролетели больше половины пути. До Ровно уже недалеко. А там дом, все свое, знакомое. Сзади же метель, и она, может быть, уже бушует над фронтом. Нужно отстать и идти самостоятельно. Мне приходилось много летать на бреющем, и нужно попытаться выйти на аэродром. И только я начал присматриваться к земле, как просветлело. Снегопад ослаб, видимость улучшилась, каждый почувствовал облегчение, и, естественно, захотелось узнать о товарищах.
Хохлов и Марков шли со мной, плыли штурмовики. Лазарева с Коваленко не вижу. Улучшение погоды явилось предательской выходкой разгулявшейся стихии. Не знаю, все ли успели оглядеться за эти короткие секунды просветления, но наверняка у всех успело ослабнуть внимание. Мы мгновенно оказались буквально засыпаны снегом и не видели друг друга.
На какой-то миг я растерялся, не зная, куда направить взгляд: в кабину, чтобы попытаться по приборам пробить облачность вверх, или же снова вниз, к земле?
Если бы летел на своем «яке», можно было бы бросить управление и машина сама вынесла б меня вверх, в ясное небо. Сейчас — только вниз! И тут на меня наскочил какой-то черный вал. Удар? Нет, я только приготовился его встретить. Это была речушка, вздутая оттепелью. Я увидел землю, берег. Спасение! В этой речушке жизнь! И мертвой хваткой впился глазами в берег.
И снова подо мной скользит шоссейная дорога. Она до того побелела, что с трудом узнаю ее по столбам да по потемневшим от талой воды кюветам. Снег все запорошил. Перед собой ничего не вижу. Попадись сейчас на пути высокая труба или дерево — они оборвут полет. А лететь надо: самолёт не автомобиль — не остановишь.
Сумею ли найти аэродром? Он левее дороги. Там каменный домик с красной черепичной крышей. Пронесется он под крылом — и разворот влево. Влево! А если там, слева, ко мне прилипли Хохлов и Марков? При развороте мое левое крыло опустится вниз, а они последуют за ним и заденут за столбы или деревья. Пытаюсь взглянуть налево и назад. Не удается: того и гляди, потеряешь землю. Запросить по радио рискованно: отвлечешься от управления да и ведомых поставишь в тяжелое положение. И все же рискнул:
— Кто летит левее меня?
— Я, я. Хо… Хо…
Плохо Ивану Андреевичу, раз в полете начал заикаться. С ним в полете такого еще не случалось.
— А где Марков?
Молчание.
Разворот влево делать нельзя: там летит Хохлов. Только вправо, в другую сторону от аэродрома. Вместо девяноста градусов придется крутить в три раза больше. Так можно не рассчитать и не попасть на полосу. Да и Хохлову тяжело-удержаться в строю. Может, убрать газ и прямо перед собой приземлиться? Опасно. А такой полет разве менее опасен?
Удача! Под крылом мелькнул знакомый домик, и я немедленно накренил самолет вправо. Но сколько времени виражить? Снег отнял все ориентиры, а на часы взглянуть нельзя. Поэтому шепчу: один, два… десять секунд, сто, сто пятьдесят. Это наверняка две минуты. Шоссейка должка появиться. Значит, виражу в стороне от нее. А может, промахнул и не заметил?
А пурга набирала силу. Наверное, вся пяти-шестикилометровая толща облаков — снег. Мы на дне бушующего снежного океана. Запорошенную снегом землю стало почти невозможно отличить от снега в воздухе. Небо, земля — все снег, страшный и бесконечный. Живой мир исчез. Я окончательно убеждаюсь, что, если и удастся отыскать аэродром, сесть на него невозможно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42