А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Завтра Дантон намеревался испросить у депутатов позволения прибегнуть к иному способу — способу, как поймет всякий, кому известен французский характер, куда более страшному, а именно посещению будущих волонтеров на дому.
Мать Дантона была жива.
Вместе с его женой она растила и баловала двух его детей.
Дети Дантона были ровесниками двух знаменательных событий: взятия Бастилии и смерти Мирабо.
Жак Мере долго беседовал с женой Дантона, вызвавшей у него искреннее сочувствие, ибо на ее лице он различил предвестия близкого конца. Темные круги под глазами — плоды бессонных ночей и горьких слез; скулы, пылающие нездоровым румянцем, особенно заметным на бледном лице; страшная бледность — следствие непрестанных тревог и заботы о детях, которых она почитала своим священным долгом вскармливать грудью, не прибегая к помощи кормилицы, — все это для врача означало одно-единственное: перед ним жертва, обреченная очень скоро стать добычей смерти.
Сочувствие, которое испытывал Жак к бедной женщине, нежность и жалость, сквозившая в его речах, сделали свое дело, и г-жа Дантон прониклась к гостю безграничным доверием.
Она рассказала Жаку о том, как часто приходится ей смирять бешеные порывы мужа, приводящие в ужас все Собрание; она поведала ему о своей любви к королю, в чью виновность ей так не хотелось верить, и о набожности принцессы Елизаветы — предмета ее пылкого восхищения; она попыталась оправдать королеву и открыла Жаку, что, когда ее муж устроил десятое августа, то есть свергнул короля, он поклялся ей, несмотря на это, чтить Людовика XVI и постараться любой ценой сохранить ему жизнь.
С глубокой печалью слушал Жак Мере речи г-жи Дантон, ибо чувствовал, что Дантон дал жене клятвы, которые не сможет сдержать, а между тем каждое потрясение такого рода укорачивает жизнь бедной женщины, дни которой и без того сочтены.
Он пообещал непременно разыскать Дантона.
Сделать это было нетрудно: повсюду, где Дантон проходил, оставались следы его пребывания, повсюду, где он держал речь, еще долго звучало эхо его мощного голоса.
«Если этот спокойный, мягкий человек разыщет Дантона и приведет его домой, — думала г-жа Дантон, — он сумеет успокоить и смягчить его».
Бедняжка! Она не подозревала, какой огонь сжигает сердце, казавшееся ей безмятежным, какие мстительные речи произносил недавно этот ласковый, нежный голос!
Из Торгового проезда Жак Мере направился на улицу Старой Комедии.
Он поднялся на третий этаж указанного ему дома, позвонил и спросил Камилла Демулена.
Оказалось, что того, как и Дантона, нет дома. В эти страшные дни люди действия не сидели сложа руки; домашний очаг стерегли, как в Древнем Риме, жены: мужчины действовали, женщины плакали.
Жена Камилла Демулена быстро подбежала к двери и отворила ее, утирая слезы.
Эта женщина была не чета г-же Дантон и вовсе не собиралась умирать; она была молода и прекрасна: ее алые губы, сияющие глаза и бархатные щеки мало кого бы оставили равнодушным; чувствовалось, правда, что она не спала ночь и много плакала, но столь юному и пышущему здоровьем существу не могут повредить ни ночь, проведенная без сна, ни слезы, лишь оттеняющие прелесть лица, как роса оттеняет красоту цветка.
— О сударь! — живо воскликнула она. — Мне показалось, что это звонит Камилл; правда, я прекрасно знаю, что у него свой ключ — ведь ему приходится возвращаться в любое время дня и ночи, — но, когда ждешь, забываешь обо всем. Это он послал вас ко мне?
— Нет, сударыня, — отвечал Жак Мере, — я приехал в Париж вчера вечером; в этом городе у меня только двое друзей: Жорж Дантон и ваш дорогой Камилл; ведь я полагаю, что вы его ненаглядная Люсиль. Из ваших слов я заключаю, что Камилла нет дома.
— Увы, сударь, они ушли вместе с Дантоном. Камилл сказал, что вернется к полудню, а теперь уже два часа. Но вы говорите, что вы друг Камилла; входите же, сударь, входите. Нынче такое время, когда друзья ценятся на вес золота. Скажите мне, как вас зовут, чтобы я знала, с кем буду говорить, если вы войдете и немного подождете Камилла вместе со мной, и чтобы я могла передать ему, кто приходил, если вы его не дождетесь.
Жак Мере назвал себя.
— Так это вы? — воскликнула Люсиль. — Если бы вы знали, сударь, сколько раз я слышала от Камилла ваше имя! Вы, кажется, большой ученый и могли бы, если бы захотели, много сделать для нашей священной Революции. В минуту опасности я раз двадцать слышала от Камилла: «О, если бы здесь был Жак, он сказал бы нам, как поступить!» Входите же, сударь, прошу вас!
И Люсиль с детской непосредственностью схватила доктора за отворот фрака, втащила его в прихожую и, закрыв за ним дверь, провела его в маленькую гостиную, где оба уселись на диване и продолжили беседу.
— Послушайте, — сказала Люсиль, — я только теперь вспомнила: в ту славную ночь десятого августа Камилл спросил у Дантона, где вы нынче живете, а Дантон ответил, что вы живете в маленьком провинциальном городке, если я не ошибаюсь, в Аржантоне.
— Совершенно верно, сударыня.
— Вот видите: я говорю правду. «Нужно ему написать, — сказал Камилл Дантону, — нужно ему написать».
— И что же ответил Дантон?
— Дантон пожал плечами и сказал: «Ему хорошо в Аржантоне, зачем нам нарушать покой счастливых людей?» А затем, поскольку мы как раз обедали и посторонних за столом не было, он налил вина себе и Камиллу, чокнулся с ним и произнес какой-то тост по-латыни. Я его не поняла и не осмелилась спросить у Камилла, что это значит, но запомнила.
— Если вы запомнили этот тост, может быть, вы повторите мне его слово в слово?
— О, конечно. Edamus et bibamus, eras enim moriemur.
— Сегодня, сударыня, — сказал Жак, — я могу перевести вам эти слова, ибо опасность уже позади, а в тосте речь шла как раз об опасности. «Будем есть и пить, — сказал Дантон вашему мужу, — ибо завтра мы умрем».
— Ах, если бы я знала это тогда, я бы умерла от страха! Жак улыбнулся.
— Я иначе представлял вас себе, сударыня; да и по вашему прелестному лицу, задорному, дерзкому и своенравному, не скажешь, что вы такая трусиха.
— Когда Камилл рядом, я очень храбрая; если мне выпадет умереть вместе с ним, я пойду на смерть не дрогнув, вот увидите; но без него, вдали от него, я за себя не ручаюсь. Вас ведь не было в Париже десятого августа, сударь?
— Я, кажется уже имел честь сообщить вам, сударыня, что я прибыл в Париж только вчера.
— О, конечно, а я и забыла. Я же вам говорю, что, когда его нет рядом, я совсем теряю голову. Если бы вы были здесь в ту ночь, вы бы наверняка тоже испугались, хоть вы и мужчина.
В эту минуту из прихожей послышался звук поворачиваемого в замке ключа.
— Ах! — вскрикнула Люсиль. — Это он, это Камилл!
И она устремилась навстречу мужу, оставив Жака Мере в одиночестве, на что он, впрочем, ничуть не обиделся, ибо импульсивная натура этой женщины, мгновенно переходящей от смеха к слезам, а от слез к смеху и не умеющей скрывать свои чувства, вызывала у него искреннее восхищение.
Люсиль возвратилась вместе с Камиллом; она не могла от него оторваться, она то и дело обнимала и целовала его.
Жак Мере глубоко вздохнул: он вспомнил Еву.
Камилл протянул другу обе руки.
Камилл был мал ростом, не слишком хорош собой, да к тому же заика. Чем пленил он прелестную, милую, обворожительную Люсиль?
Чистотою души, очарованием острого ума.
Камилл был счастлив увидеть после десятилетней разлуки друга своей юности; они с Жаком засыпали друг друга вопросами, а Люсиль, сидя на коленях мужа, слушала их разговор, с неизъяснимой нежностью глядя на своего обожаемого Камилла.
Демулен пригласил Жака к обеду, Люсиль поддержала мужа, а когда Жак отказался, скорчила прелестную гримаску.
Впрочем, после того как Жак объяснил, что обещал г-же Дантон разыскать ее мужа и привести его домой, Демулены согласились отпустить его с тем, однако, условием, что они снова встретятся с ним вечером у Дантона, если, конечно, Жаку удастся его разыскать.
XXI. ВОЛОНТЕРЫ
За те три-четыре часа, которые Жак Мере провел у Дантона и Камилла Демулена, облик Парижа, особенно в центре, решительно изменился. Казалось, город превратился в осажденную крепость, защитники которой готовятся отбить очередной натиск врага.
Повсюду как по мановению волшебного жезла, принадлежащего самому духу Франции, выросли вербовочные пункты — иначе говоря, подмостки, очень похожие на театральные.
На каждом углу стояли часовые, твердившие одни и те же призывы: «Отечество в опасности!» и «Помните о жертвах 10 августа!»
Дантон назначил поминальное шествие и запись добровольцев на один и тот же день, чтобы чувство скорби разожгло чувство мести.
Он не ошибся в своих ожиданиях. Обращения часовых ко всем прохожим, длинная цепь вдов и сирот, растянувшаяся по улицам столицы, страшное и священное знамя, напоминавшее о грозящей отечеству опасности, — черное знамя, реявшее над ратушей и над всеми главными общественными заведениями, — все это внушало людям, принадлежавшим к самым разным сословиям, чувство глубокого единения. Они становились вербовщиками, предлагали форму, ходили по домам. Украшенные лентами волонтеры шествовали по улицам с криками: «Да здравствует нация! Смерть чужестранцам!»
Вокруг подмостков постоянно толпились люди: кто обнимал родных и друзей перед близкой разлукой, кто плакал, кто распевал патриотические песни, в том числе мало еще кому известную «Марсельезу».
Время от времени весь этот шум заглушался гулким, отдававшимся во всех сердцах звуком — пушечным залпом, напоминавшим тому, кто мог об этом забыть, что врага отделяют от Парижа самое большее шестьдесят льё.
Жак Мере направился прямо в ратушу, где заседала Коммуна. Там он Дантона не застал, ибо тот, как ему сказали, ушел в Собрание, заседавшее поблизости от Клуба фейянов.
Ратуша была заполнена молодыми людьми, только что завербовавшимися в армию; над домом развевался огромный черный флаг, казалось осенявший весь Париж.
Коммуна заседала непрерывно.
Чувствовалось, что в этом доме бьется самое сердце Революции; здесь в воздухе была растворена любовь к отечеству и преданность свободе.
Но в ратуше взору стороннего наблюдателя предстала бы только блестящая, можно сказать, миражная сторона дела; в ратуше наблюдатель этот увидел бы лишь прекрасных, пылких юношей, хмелеющих от собственных призывов: «Да здравствует нация! Смерть предателям!» Для того же чтобы составить себе верное понятие о приносимой этими героями жертве, нужно было заглянуть в их жилища — в те мансарды и лачуги, где выросли волонтеры, где шестидесятилетний отец, вручив сыну старое заржавевшее ружье, без сил рухнул в кресло, где старая мать в сердечной муке, глотая слезы, собрала сына в дорогу (и какую дорогу! — ту, что ведет прямо под выстрелы вражеских пушек!) и дала ему с собой несколько отложенных на черный день монет, завернутых в платок, которым только что утирала глаза.
Увы! Наши матери, матроны времен Республики, женщины времен Империи, рожали нас дважды: первые, радостные роды даровали нам жизнь, вторые, страшные, послали нас на смерть.
Конечно, я знаю, погибали не все, иные возвращались искалеченные, но гордые своими подвигами, иные даже увенчанные славными эполетами, но сколько было таких, кто больше уже никогда не переступил порога отчего дома и никогда не подал о себе вестей родителям, тщетно ожидавшим сыновей день за днем, месяц за месяцем, год за годом!
Единственной надеждой родителей — кто мог бы в это поверить? — оставалась Сибирь.
После роковой русской кампании, когда домой вернулось пятьдесят тысяч из шестисот, люди говорили о пропавших без вести:
— Он мог попасть в плен к русским, а те наверняка отправили его в Сибирь. От Сибири до Франции так далеко, что бедный мальчик просто не успел еще добраться до дома.
А матери добавляли, вздрагивая:
— Говорят, в Сибири ужасно холодно!
Потом проходил слух, что какой-то счастливец в самом деле вырвался из ледяного ада и возвратился в некий город, в некую деревню, в некую деревушку.
Родителей пропавшего без вести отделяли от этого места пять, десять, двадцать льё. Неважно! Они тотчас отправлялись в путь — пешком, верхом на осле, в одноколке. Они входили в нужный дом, их встречали не помнящие себя от счастья родители выжившего солдата.
— Где он?
— Вот.
Изможденный призрак, обессилевший, с ввалившимися глазами, еле живой, представал перед гостями.
— Остался там кто-нибудь еще? — спрашивала мать, замирая.
— Да, я слышал, что в Тобольске, в Томске, в Иркутске еще остались французы. Возможно, ваш сын томится в плену в одном из этих городов. Он непременно вернется; я ведь вернулся — почему бы не вернуться ему?
И мать пускалась в обратный путь, немного успокоившись, а дома пересказывала соседям, слушавшим ее с величайшим участием, поразительные слова бывшего узника: «Я ведь вернулся — почему бы не вернуться ему?»
А между тем смерть с каждым днем подкрадывалась к ней все ближе, но даже на смертном одре бедная старая женщина вздрагивала от каждого шороха и, с трудом оторвав голову от подушки, спрашивала:
— Это он? Это был не он.
Она вновь опускала голову, тяжко вздыхала — и умирала.
Иные женщины смирялись с необходимостью принести своих детей в жертву этой беспощадной войне Франции против целого мира, швырнуть их в ту пропасть, которая, поглощая тысячи новых Курциев, оставалась столь же глубокой, что и прежде, но большинство, не в силах перенести столь тяжкое испытание, впадали в ярость и разражались проклятиями.
Возвращаясь из ратуши в Национальное собрание, Дантон повстречался на рынке с толпой этих разъяренных матерей.
Женщины узнали его.
Дантон был воплощением Революции. Его изрезанное морщинами лицо носило на себе следы пылких страстей и было подобно извергающему лаву вулкану. Маленькие глаза его привлекали к себе внимание лишь в те мгновения, когда метали молнии. Нос, изрытый оспинами, был едва заметен. Мощные челюсти и страшная глотка обличали человека, созданного для борьбы. В этом величественном уроде, всецело подчинявшемся велениям плоти, уживались пес, лев и бык; впрочем, неверно было бы думать, что у Дантона не было сердца. Беранже называл это сердце великодушным, Руайе-Коллар — благородным.
— Ага! Вот и ты! — закричали Дантону женщины. — Это ты двадцатого июня оскорблял короля! Это ты приказал десятого августа стрелять по дворцу! (Дамы с рынка в большинстве своем были роялистки.) А теперь ты забираешь у нас наших детей; ты, должно быть, ослеп, раз полез сюда, на рынок; теперь ты в наших руках — тебе не уйти!
И фурии уже протянули руки, чтобы ухватить Дантона за полу.
Но он оттолкнул их.
— Базарные вакханки! — взревел он. — Неужели вы не знаете, что всякий, кто поднимет руку на Дантона, тотчас подпишет себе смертный приговор? Дантон — это ковчег Завета. Будь ваш король настоящим королем, он ни за что не надел бы двадцатого июня красного колпака и предпочел бы смерть позору. Я, благодарение Господу, не король, но попробуйте надеть ваш красный колпак на меня, если мне это придется не по нраву, — и посмотрите, чем кончится дело! Десятое августа! Да если бы тот, кого вы называете вашим королем, был мужчиной, он бы погиб, но не позволил бы ни одному из нас сунуть нос в его дворец! Ваш король! Да разве это я забираю у вас ваших детей? Их забирает он!
— Как он? — перебила Дантона сотня голосов.
— Разумеется, он! Против кого пойдут биться ваши сыновья? Против неприятеля. Кто виноват в том, что неприятель наступает на Францию? Король. Зачем он устремился в Варенн, где добрые патриоты его остановили, зачем задумал покинуть Францию? Чтобы воссоединиться с неприятелем. Ну вот неприятель и двинулся к нему навстречу. Что же, встретим врагов так, как их встретили защитники Лонгви? Откроем им доступ в Париж? Сделаемся пруссаками, австрийцами, казаками? О, безумные! Быть может, вы ждете не дождетесь, чтобы сюда явились эти убийцы, эти поджигатели, эти воры?! А может, все дело в том, что вы не только изменницы, но и еще и блудницы и вам не терпится увидеть чужестранцев в Париже именно по этой причине?
— Что ты такое говоришь?! — возмутились женщины.
— Что я говорю? — переспросил Дантон, взбираясь на уличную тумбу. — Я говорю, что вы страшно заблуждаетесь, если полагаете, что раз вы носили сыновей в своем чреве, кормили их своим молоком, то они принадлежат вам! Ваши дети принадлежат отечеству. Люди влюбляются, сочетаются браком, рожают детей для блага отечества! Материнство каждой отдельной женщины не что иное, как способ даровать защитников нашей общей матери — Франции! А вы просто жалкие изменницы! Франция зовет: «Ко мне, на помощь! Спасите!» Сыновья ваши устремляются на помощь Франции, а вы их удерживаете. Мало того, что вы трусливые матери, вы еще и нечестивые дочери. Возьмите меня: у меня тоже есть двое детей — детей, которые родились в священные для отечества дни!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46